А у самого папы есть стихотворение "Горе этому миру":
Вы, бедняков затравившие псами,
Вы, что хотели их сделать рабами.
Знайте, вот так же случится и с вами!
Не вечно жить вам
Грабежом и насильем над простолюдином.
Ну разве не одинаковы они?
А как прекрасен был Грибоедов, когда вез в начале этого года в Петербург Туркманчайский мирный договор, подписанный персами! Сколько труда стоило прекратить военные действия.
Он появился в городе загорелый, почти черный, с усталым, осунувшимся, но счастливым лицом.
Тифлис встретил Грибоедова-Персидского как героя. Петербург дал в честь договора 201 пушечный выстрел. Император пожаловал Александру Сергеевичу 4 тысячи червонцев.
Но царские милости, сказал папа, весьма поумерились, как только гонец, после доклада о переговорах с персами, замолвил слово за сосланных в Сибирь друзей. Такая дерзость могла стоить ходатаю головы…
Настоящий человек даже под страхом смерти защищает невинных… сказал папа.
Как Нина понимала его! Разве не Грибоедов однажды произнес при ней: "Преступно душе черстветь". Он - русский Тариэл. И что бы Нина теперь ни делала, она неизменно спрашивала себя: "Будет ли Сандр доволен мной? Понравится ли это ему?"
И было еще одно очень, очень важное: его искренняя привязанность к Грузии. Грибоедов сочувствовал судьбе Грузии, полюбил ее преданно и бескорыстно, учился говорить по-грузински и радовался Нининому правильному произношению русских слов.
- Грузины часто благороднее и одареннее моих собратьев из высшего света, - сказал он как-то Прасковье Николаевне. - Надо неразрывными узами скрепить россиян с новыми их согражданами по сю сторону Кавказа… Отмести предрассудки…
Он не хотел, чтобы Грузии навязывали чуждые ей законы, непосильные налоги.
- Только строжайшее правосудие мирит покоренные народы со знаменами победителей.
В кабинете отца шли бесконечные разговоры: как поскорее открыть в Тифлисе медицинские пункты, публичную библиотеку, где лучше поставить какому-то Кастелло шелкомотальную фабрику, а Эристави - стекольный завод, каких мастеров пригласить из-за границы, а каких самим подготовить, сколько денег еще надо на жалованье учителям грузинской и российской словесности в уездном училище.
- Правильное разделение работ займет каждого по способностям, - увлеченно говорил Грибоедов. Посверкивая очками, он вставал и быстрым шагом начинал ходить по кабинету отца. - Я уверен, Александр Гарсеванович, край сей возродится для новой, ранее неведомой ему жизни…
Грибоедов, приостанавливаясь, убежденно восклицал:
- Жаркий климат надо поставить на истинное благо народа!
- Воистину так! - с готовностью подхватывал отец.
Нина, сидя за его столом, рисовала, сама же чутко прислушивалась к беседе. Необыкновенный человек! Достаточно было его узнать, чтобы полюбить.
Тифлис
Вдали от северных и нам родных степей,
На родине воинственных детей,
В стране, кругом заставленной горами…
Я. Полонский
Грибоедову отвели несколько комнат во дворце Паскевича. Сотрудников будущего персидского посольства - секретаря, доктора, переводчиков, курьеров - разместили рядом, в кирпичном особняке, а слуг, конюхов, поваров - в небольшой пристройке в глубине двора.
…Обманутый прохладой большого зала, Александр Сергеевич решил пойти прогуляться по Тифлису. Отложив рукопись, он встал, подошел к открытому окну. Каков бег времени! Он заехал в этот город впервые десять лет назад, если память не изменяет, 21 октября 1818 года, проездом в Персию, назначенный в службу секретарем русской дипломатической миссии. И вот теперь, где бы ни был, тянет в Тифлис.
Ему всегда хорошо здесь думалось. Свое "Горе" он писал в зимние месяцы в доме на Экзаршеской площади, возле Армянского базара, где снимал две небольшие комнаты второго этажа, окнами глядящие на горы.
Благословенная пора, когда во взбудораженном потоке невозможно было отличить видение от яви и гордость за сделанное сменялась отчаянием от бессилия…
Благословенная пора, когда житейские невзгоды, треволнения отступали куда-то прочь перед тем главным, что рождалось, ради чего появился на свет божий, когда рассудок был то безжалостно холоден, то лихорадочен, дни сливались с ночами.
Сокрытый от всех глаз, одетый в любимый архалук, оттачивал он, как горец оттачивает кинжал, строки комедии. А только поднимал усталые глаза, как они успокоительно вбирали гряду гор за окном. С каждой новой сценой бежал к милому Кюхельбекеру, недавно возвратившемуся из Парижа, и тот, волнуясь, заикаясь, то восторгался, то свирепо нападал. До хрипоты спорили они, как внезапностями поворотов вызвать зрительское любопытство, чтобы, упаси бог, не раззевались, не догадались по первой сцене, что будет в последней. Их одолевали терзания: как в одном портрете выразить черты многих лиц? Как вдохнуть в язык литературный живую струю разговорной речи и через нее прийти к характеру?
Кюхельбекер увлеченно рассказывал о своих беседах с Гете, игре Мендельсона, театрах Парижа.
А потом Грибоедов читал в лицах пьесу здесь же, в доме друга, Романа Ивановича Ховена.
В Тифлисе всегда хорошо думалось…
Почему же сейчас так туго идет трагедия "Грузинская ночь"? Он ясно, как живых, видит героев, сцену на горе Мтацминда… Он полюбил ее крутые склоны в небогатом зеленом наряде и воспоет эту гору…
Может быть, удастся закончить работу над рукописью в Тегеране? Наверно, надо лет пять не читать ее и, сделавшись равнодушным, возвратиться, как к чужому, и решить - печатать ли?
Грибоедов отвел сильные плечи, до хруста согнул несколько раз в локтях мускулистые руки. Позвал слугу, приказал готовить одежду.
Позже, подойдя к зеркалу, вгляделся в свое отражение: белоснежный стоячий воротничок подпирает щеки, шарф небрежно завязан на шее под светлой парой от лучшего портного. Фыркнул насмешливо: "Полномочный министр…"
Вспомнил высокие почести, которые на этот раз оказал ему Тифлис при въезде в город, и стало немного не по себе: "Неужели кто-нибудь из друзей может заподозрить меня в служении ради веточки лавра?"
Грибоедов миновал балконный переход, спустился вниз пологой дубовой лестницей и очутился на улице.
Было около одиннадцати утра. Мимо дворника в белом фартуке протарахтела железными шинами коляска, и сразу следом за ней - двухместные дрожки. Разминуться им было негде, но кучер на всякий случай закричал свирепо: "Хабарда!" ("Берегись!").
Затем на арбе провезли похожий на кабана с задранными ножками огромный бурдюк с вином.
"Конечно, кривые узкие улочки для кого-то - экзотика, - думал Грибоедов, направляясь к Мадатовской площади. - Но город надо строить заново… Расширять улицы, всячески поощрять крытые балконы, деревянные галереи… они дадут тень, предостерегут кирпич от "плавки", принесут домам прохладу…"
Прошел черкес в мохнатой папахе, пронес крашеную бороду купец в чалме и халате, проплыла легкая папанаки на голове грузина. На перекрестке улиц устроился похожий на пирата чистильщик в красном фартуке, с красной повязкой на лбу. А неподалеку от него худенькая девочка продавала бледно-фиолетовые горные тюльпаны. Они лежат охапками на табуретке с ножками, обвитыми живой хвоей. Водонос-тулукчи в остроконечной войлочной шляпе везет на тачке большие кувшины с водой. Обгоняя чиновника в вицмундире с сияющими пуговицами, улыбнулся ему деланно-глупой улыбкой.
На каждом шагу европейское переплетается здесь с древней Иверией.
Вон показался из-за угла гусар: кивер с этишкетами, желтыми репейками и медным прибором, ментик, малиновый воротник, желтый кушак с кистями. Не начальству ли представляться отправился? А вон нетерпеливо привстал в своей коляске живчик - французский консул Гамба, помахал рукой молодому азербайджанцу в скошенной папахе - знатоку восточных языков Аббас-Кули-Ага Бакиханову.
Навстречу Грибоедову шел прощелыга граф Борзов - весьма прилежащий ко всему высшему. В нем удивительно уживались спесивость, барство с рабской угодливостью к власти, с льстивостью, которую Грибоедов ненавидел не меньше, чем притворство. Его-то, интригана, сюда каким ветром задуло? Небось, в поисках легких денег и наград…
Борзов - вальяжный, панталоны туго облегают жирные ляжки, на песочном сюртуке с воротником из черного бархата - купленный мальтийский орден.
Распахнув руки, граф возрадовался:
- Кого вижу! Императорского министра - резидента в Персии! А я на Кислых Водах лишаи лечил. Дай, думаю, загляну сюда…
Грибоедов уклонился от объятий, сердито подумал: "Не может без фарсов".
- Почести-то, почести какие! - рокотал на всю улицу Борзов, сняв шляпу и обмахиваясь ею. Бритая голова его похожа на бильярдный шар из слоновой кости. - Орден Анны второй степени с алмазами… царское благоволение!..
Грибоедов усмехнулся ("Как же, как же, новоявленному графу Паскевичу один миллион рублей пожалован"), близоруко прищурился:
- А я-то думал, что известия из России доходят сюда, как лучи Сириуса до Земли, - через шесть лет… Бог с ними, с почестями. Мне бы обеспечить матушку… А там - дайте свободное время, перо с чернильницей… И больше ничего не надобно.
Он спохватился: "Бог мой! Кому я это говорю? Фазану! Занятие, достойное резьбы по вишневой косточке".
Захотелось щелкнуть по носу этого трутня, получавшего бесконечные пенсии и пособия с помощью родовитой бабушки.
- Эх, граф, - с сожалением вздохнул он. - Если б мельница дел общественных меньше вертелась от вееров, дела бы шли прямее… места не доставались бы по прихотям и связям меценатов в чепчиках…
Борзова, нацелившегося было двойным лорнетом, словно ветром сдуло. Да, московская барыня Глафира Кузьминична Борзова была именно таким меценатом. Она считала, что достаточно поддерживает сановность рода, выезжая шестеркой цугом в четырехместном ландо с золочеными колесами, красной сафьяновой сбруей, гайдуком в зеленых бархатных куртках на запятках.
В табельные дни, принимая гостей, Глафира Кузьминична надевала орден Святой Екатерины и величаво восседала в огромной комнате, безвкусно заставленной старой бронзой и позолоченной мебелью. А по дому суетилось великое множество горничных, слуг, карлиц, сенных девушек.
Ненавистный мир праздной роскоши, где все фальшиво: и грошовая слава, и придворные подлецы, и напыщенность, и забывчивость к русскому природному языку. А как едят, бог мой!
Воспоминание о пище навело Грибоедова на мысль: "А не зайти ли к французу?"
Французом в Тифлисе называли белокурого, не утратившего стройности провансальца Поля Матасси - в прошлом наполеоновского гренадера, попавшего в русский плен при Березине и привезенного сюда Ермоловым. Поль был любезен, обходителен, славился своим умением приготовлять вкусные блюда. Довольно легко получив взаймы деньги от заинтересованных в хорошей кухне русских офицеров, Поль открыл ресторацию, женился на миловидной черкешенке Гулез, и на свет божий появились две девочки: беленькая, голубоглазая Марго и жгуче-черная Нальжан - обе чем-то неуловимо схожие с отцом.
"У Поля" спорили, пили, танцевали, обменивались политическими новостями. Именно здесь десять лет назад встретил Грибоедов своего будущего друга, а в то ёрное время гусарских кунштюков противника, - бретера Александра Ивановича Якубовича.
Грибоедов, зная, что Якубович жаждет - из-за давней ссоры - дуэли с ним, известил противника письмом о дне своего приезда в Тифлис. Во время поединка Якубович довольствовался тем, что пулей перебил Грибоедову мизинец на руке. Совместно придумали они версию, дабы скрыть поединок: мол, Грибоедов упал с коня, и лошадь копытом наступила ему на палец. А позже выяснилось: у них настолько велика общность взглядов, что возникла даже сильная и странная дружба, с ночными откровениями, новыми вспышками споров, объяснениями… Потом - Сенатская площадь, сибирская каторга Якубовича. "Что делает сейчас мой неукротимый друг?" - с горечью подумал Грибоедов, и перед глазами возникло смуглое лицо с черной повязкой, пересекшей лоб, сабельный шрам на шее, иссяня-черные усы.
…Александр Сергеевич миновал аптеку, кофейню, единственную в городе гостиницу Матасси и прохладный погребок - марани. Здесь среди огромных бочек доставали из люков в полу запотевшие коричневые кувшинчики - хелады - с вином. За крошечными столами на низких табуретках сидели грузины. С деревянных балок потолка свисали вязки лука. На стене, обещая счастье, распласталась шкура лисы.
Проходя мимо марани, замедлил шаг: из двери, открытой на улицу, пахнуло прелью и укропом.
"У Поля" в этот час посетителей было мало. Поль сразу узнал Грибоедова, предложил ему кахетинского вина и уже изрядно зачитанный номер "Тифлисских ведомостей".
Александр Сергеевич взял в руки еженедельник. Это был лишь второй номер его детища - первый вышел двадцать дней назад. И каких же трудов стоил!
Он жадно просмотрел заголовки на всех четырех страницах "Ведомостей". "Внутренние известия"… "Нападение на Грузию Омар-хана Азарского"… "Заграничные новости"…
"Хорошо бы напечатать в "Ведомостях" проект преобразования Закавказья…" - подумал он.
Грибоедова снова потянуло на улицу. Вон толпа оборвышей собралась вкруг дерущихся петухов. В стороне от них, скрестив ноги, сидит на обрывке ковра переписчик. На голове его - высокая шапка, перед ним - ящик с крышкой, чернильница, перья, маленький нож, а за спиной теснятся любители советов: как лучше писать.
Вдруг возникла драка.
Два рослых парня хищно закружили с обнаженными кинжалами. Но к ним подбежала молодая женщина. Исступленно, честью ручаясь, сбросила наземь накидку со своих черных волос, и, следуя обычаю, поединок мгновенно прекратили.
На базаре - обычная толчея: ветхие, на подпорах лавчонки старьевщиков торгуют хурдой-мурдой - вроде самовара с вмятым боком или засаленной перины; рядом разложены персидские товары: знаменитые кирманские шали и феррагунские ковры, серебряные блюда исфаганской чеканки, мешхедская бирюза.
Ревет ишак, не дает подковать себя. Сбивают котлы из цельных листов медники. Меланхолично жует огромную лепешку из теста и рубленой соломы верблюд, гундосит шарманка, развлекают толпу клоун на ходулях и акробат на канате.
А над всем этим нагромождением оборванных холщовых навесов, над кофейнями, булочными, духанами, цирюльнями, над обжорным рядом, пропахшим острым запахом травы кандари, над человеческим месивом - разноплеменной крик.
Пушечный выстрел оповещает о полудне, и, словно дождавшись этого сигнала, звонко, медлительно бьют штабные часы.
Солнце припекает все сильнее. Город старательно оправдывает свое название.
"Я, кажется, нарядился не по сезону, - с досадой подумал Грибоедов, перебрасывая накидку через руку. - Пойду к реке, может быть, там воздух свежее".
Александр Сергеевич оставил позади крепостные стены Метехского замка на обрыве скалы. Возле самой крепости бойко торговали рахат-лукумом, кофе, подвешенными на нитках чурчхелами.
Откуда-то из-за гор подкралась одинокая тучка, разбросала редкие капли, похожие на крупные арбузные семечки, и, так и не пролившись обильным дождем, скрылась за Ортачальскими садами.
Чем ближе к окраине подходил Грибоедов, тем более жалко выглядели до половины врытые в землю лачуги, глинобитные ограды, одежда бедняков. Крыши домов так жались одна к другой, что походили на ступеньки лестниц. Окна служили и дымоходами. В пыли играли оборванные мальчишки. Один из них что-то старательно процарапывал кусочком угля на кости бычьей лопатки…
"Грифельная доска, - с горечью подумал Грибоедов. - Им бы дать истинную образованность…"
Страшная нищета лезла в глаза из каждой щели. "И это на такой благословенной богом земле, где садитель мог бы прокормить и себя, и всех вокруг, не будь грабежа".
Припомнился недавний разговор с генерал-интендантом Жуковским - человеком злым, самоуверенным, но не лишенным ума.
В ответ на слова Грибоедова "В нужде и недостатках редко преуспевают добродетели…" генерал, усмехнувшись, ответил:
- Дикие нагие лапландцы весьма довольны своей жизнью и даже добродетельны… - Он поднял на Грибоедова холодные серые глаза. - А вот просвещенные народы счастливыми себя не почитают, ибо с просвещением приходят к ним несбыточные желания и чувствительней становятся тягости жизни, коих прежде даже не замечали.
Генерал Паскевич, в присутствии которого шел этот разговор, поддержал своего главного интенданта:
- Греки и римляне были добродетельней в бедности, нежели когда сделались богаты.
Как всполошились! Они-то видят в Грузии только колонию.
…Грибоедов остановился на крутом обрыве. Внизу Мтквари спешила соединиться с Цахакисским ручьем. Она катила свои волны, то величаво, как идущая в танце по кругу горянка, то вдруг начинала бурлить на перекатах, буйно кружить, джигитовать, роняя пену с невидимых удил, то вкрадчиво подкатывалась к стене огромного караван-сарая на берегу.
Отсюда казалось: Метехский замок навис над рекой, прилипли к обрыву балконы на косых упорах.
Единственный узкий мост соединял два берега, где муравьями копошились грузчики - мекуртне. На подставках, придерживаемых лямками, тащили они непомерные грузы, сгибаясь в три погибели. "Надо бы еще мосты построить против артиллерийского дома и Армянского монастыря, - подумал Грибоедов. - И до Самух очистить Куру для судоходства".
Город все же приходил в себя после резни, пожаров и разгрома, учиненных персами тридцать три года тому назад, явно оживал.
Посередине Куры плыли связанные плоты. На них возвышались чаны с живой рыбой - цоцхали, громоздились бурдюки с вином; верно, загуляли купеческие сынки. Они что-то кричали людям, переплывавшим реку на пароме, махали руками другому плоту, груженному фруктами.
Грибоедов присел на пень орехового дерева.
Да, ему хорошо в Тифлисе думалось. А там, - он посмотрел на север, где за отрогами Главного Кавказского хребта лежал Санкт-Петербург, - его преследовали душители, крушили ум.
Он чувствовал в себе ненасытность души, пламенную страсть к новым замыслам, познаниям, людям, энергическую потребность в делах необыкновенных. Его же заставляли быть немым, как гроб, доверяться одним стенам. Цензоры не давали пропуск "Горю", называя пьесу пасквилем, а стихи - законопротивными. Снисходительно разрешили напечатать в булгаринском альманахе несколько изуродованных отрывков, принуждая менять дело на вздор, размывать яркие краски, портить создание. Когда он сам пытался поставить пьесу в театральном училище, генерал-губернатор Милорадович в последний день запретил ее. Не мудрено и с курка спрыгнуть…
На сцене он увидел пьесу - впервые и единственный раз! - в позапрошлую зиму. Только взяли крепость Эривань, как офицеры-любители, одолжив у него на один вечер фрак, сыграли пьесу во дворце сардара. Тем и ограничились авторские радости. И опять - полосатый шлагбаум запретов, надзор "попечительной лапушки". Он исступленно любит Россию, гордится тем, что русский, но как тяжело жить в рабской стране… Горе уму, объявленному Фамусовыми и скалозубами безумием. Где взять силы для очистки авгиевых конюшен?
Обличать? Обличать под маской шута?.. Безумцы-герои Сенатской площади не смогли вырваться из ада, выскочить из себя. Значит, примириться?