Наступила тишина, и слышно было, как Сухозанет скомандовал:
- Батарея, орудья заряжай! С зарядом-жай!
- Ура, Константин! - закричали мятежники неистово. В белесоватых сумерках затеплились, рядом с медными жерлами пушек, красные звездочки фитилей курящихся. Голицын смотрел прямо на них - прямо в глаза смерти, - и старые слова звучали для него по-новому:
"С нами Бог! С нами Бог! Нет, Каховский неправ: будет революция в России, да еще такая, какой мир не видал!"
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
"Ежели сейчас не положат оружия, велю стрелять", - сказал государь, посылая Сухозанета к бунтовщикам.
- Ну, что, как? - спросил его, когда тот вернулся.
- Ваше величество, сумасбродные кричат: конституция! Картечи бы им надо, - повторил Сухозанет слова Бенкендорфа.
"Картечи или конституции?" - опять подумал государь, как давеча.
Сухозанет ждал приказаний. Но государь молчал, как будто забыл о нем.
- Орудия заряжены? - спросил, наконец, выговаривая слова медленно, с трудом.
- Так точно, ваше величество, но без боевых зарядов. Приказать изволите - картечами?
- Ну, да. Ступай, - ответил государь все так же трудно-медленно. - Стой, погоди, - вдруг остановил его. - Первый выстрел вверх.
- Слушаю-с, ваше величество. Сухозанет отъехал к орудиям, и государь увидел, что их заряжают картечами.
Прежний страх исчез, и был новый, неведомый. Он уже за себя не боялся - понял, что ничего ему не сделают, пощадят до конца, - но боялся того, что сделает сам.
Увидел Бенкендорфа, подъехал к нему.
- Что же делать, что же делать, Бенкендорф? - зашептал ему на ухо.
- Как что? Стрелять немедленно, ваше величество! Сейчас в атаку пойдут, пушки отнимут…
- Не могу! Не могу! Как же ты не понимаешь, что не могу!
- Чувствительность сердца делает честь вашему величеству, но теперь не до того! Надо решиться на что-нибудь: или пролить кровь некоторых, чтобы спасти все; или государством пожертвовать…
Государь слушал, не понимая.
- Не могу! Не могу! Не могу! - продолжал шептать, как в беспамятстве. И что-то было в этом шепоте такое новое, странное, что Бенкендорф испугался.
- Успокойтесь, ради Бога, успокойтесь, ваше величество! Извольте только скомандовать - я все беру на себя.
- Ну, ладно, ступай. Сейчас… - махнул рукой государь и отъехал в сторону.
Закрыл на мгновение глаза - и так ясно-отчетливо, как будто сейчас перед глазами, увидел маленькое голенькое Сашино тело. Это было давно, лет пять назад, в грозовую душную ночь, в Петергофском дворце, в голубой Сашиной спальне. Зубки прорезались у мальчика; он по ночам не спал, плакал, метался в жару, а в эту ночь уснул спокойно. Alexandrine подвела мужа к Сашиной кроватке и тихонько раздвинула полог. Мальчик спал, разметавшись; скинул одеяльце, лежал голенький - все розовое тельце в ямочках - и улыбался во сне. "Regarde, regarde le donc! Oh, qu'il est joli, le petit ange!" - шептала Alexandrine с улыбкой. И штабс-капитан Романов тоже улыбался.
"Что это я? Брежу? С ума схожу?" - опомнился. Открыл глаза и увидел генерала Сухозанета, который уже в третий раз докладывал:
- Орудья заряжены, ваше величество.
Государь молча кивнул головой, и тот опять, не получив приказаний, отъехал к батарее, в недоуменье.
"Господи, спаси! Господи, помоги!" - попробовал государь молиться, но не мог.
- Пальба орудьями по порядку! Правый фланг, начинай! Первое! - вдруг закричал с таким чувством, с каким боязливый убийца заносит нож не для того, чтоб ударить, а чтобы только попробовать.
- Начинай! Первое! Первое! Первое! - прокатилась команда от начальника к начальнику.
- Первое! - повторил младший - ротный командир Бакунин.
- Отставь! - крикнул государь. Не смог ударить - нож выпал из рук.
И через несколько секунд опять:
- Начинай! Первое!
И опять:
- Отставь!
И в третий раз:
- Начинай! Первое!
Как будто исполинский маятник качался от безумья к безумью, от ужаса к ужасу.
Вдруг вспомнил, что первый выстрел - вверх, через головы. Попробовать в последний раз - не испугаются ли, не разбегутся ли?
- Первое! Первое! - опять прокатилась команда.
- Первое! Пли! - крикнул Бакунин.
Но фейерверкер замялся - не наложил пальника на трубку.
- Что ты, сукин сын, команды не слушаешь? - подскочил к нему Бакунин.
- Ваше благородье, свои, - тихо ответил тот и взглянул на государя. Глаза их встретились, и как будто расстоянье между ними исчезло: не раб смотрел на царя, а человек на человека.
"Да, свои! Сашино, Сашино тело!"
- Отставь! - хотел крикнуть Николай, но чья-то страшная рука сдавила ему горло.
Бакунин выхватил из рук фейерверкера пальник и сам нанес его на трубку с порохом.
Загрохотало, загудело оглушающим гулом и грохотом. Но картечь пронеслась над толпой, через головы. Нож не вонзился в тело - мимо скользнул.
Каре не шелохнулось: опираясь на скалу Петрову, стояло, недвижное, неколебимое, как эта скала. Только в ответ на выстрел затрещал беглый ружейный огонь и раздался крик торжествующий:
- Ура! Ура! Ура, Константин!
И как вода превращается в пар от прикосновения железа, раскаленного добела, ужас государя превратился в бешенство.
- Второе! Пли! - закричал он, и вторая пушка грянула.
Облако дыма застилало толпу, но по раздирающим воплям, крикам, визгам и еще каким-то страшным звукам, хожим на мокрое шлепанье, брызганье, он понял, что картечь ударила прямо в толпу. Нож вонзился в тело.
А когда облако рассеялось, увидел, что каре все еще стоит; только маленькая кучка отделилась от него и бежала в атаку стремительно.
Но грянула третья, четвертая, пятая - и сквозь клубящийся дым, прорезаемый огнями выстрелов, видно было, как сыпалась градом картечь в сплошную стену человеческих тел.
Мешала скала Петрова, но и в нее палили: казалось, что расстреливают Медного Всадника.
А когда уже вся площадь опустела, выкатили пушки вперед и, преследуя бегущих, продолжали палить вдоль по Галерной, Исакиевской, по Английской набережной, по Неве и даже по Васильевскому Острову.
- Заряжай-жай! Пли! Жай-пли! - кричал Сухозанет уже осипшим голосом.
- Жай-пли! Жай-пли! - вторил ему государь.
Удар за ударом, выстрел за выстрелом, - нож вонзался, вонзался, вонзался, а ему все было мало, - как будто утолял жажду неутолимую, и огненный напиток разливался по жилам так упоительно, как еще никогда.
Генерал Комаровский взглянул на государя и подумал, так же как давеча, внезапно-нечаянно:
"Не человек, а дьявол!"
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Голицын стоял у чугунной решетки памятника, обернувшись лицом к батарее, когда раздался первый выстрел и картечь, пронесшись с визгом над головами, ударилась вверх, в стены, окна и крышу Сената. Разбитые стекла зазвенели, посыпались. Два человека, взобравшиеся в чаши весов, которые держала в руках богиня Правосудия на фронтоне Сената, упали к ее подножию, и несколько убитых, свалившись с крыши, стукнулись о мостовую глухо, как мучные кули.
Но толпа на площади не дрогнула.
- Ура, Константин! - закричала с торжествующим вызовом.
- За мной, ребята! Стройся в колонну к атаке! - скомандовал Оболенский, размахивая саблей.
"Неужели он прав? - думал Голицын. - Не посмеют стрелять, духу не хватит? Победили, перестояли? Сейчас пойдем в штыки и овладеем пушками!"
Но вторая грянула, и первый ряд московцев лег, как подкошенный. Задние ряды еще держались. А толпа уже разбегалась, кишела, как муравейник, ногой человека раздавленный. Часть отхлынула в Галерную; другая - к набережной, и здесь, кидаясь через ограду Невы, люди падали в снег; третья - к Конногвардейскому манежу. Но пальба началась и оттуда, из батареи великого князя Михаила Павловича.
Бегущие махали платками и шапками, но их продолжали расстреливать с обеих сторон. Люди метались, давили друг друга. Тела убитых ложились рядами, громоздились куча на кучу. И не зная, куда бежать, толпа завертелась, как в водовороте, в свалке неистовой. А картечь, врезаясь в нее с железным визгом и скрежетом, разрывала, четвертовала тела, так что взлетали окровавленные клочья мяса, оторванные руки, ноги, головы. Все смешалось в дико ревущем, вопящем и воющем хаосе.
Голицын стоял, не двигаясь. Когда московцы дрогнули и побежали, он видел, как вдали заколебалось уносимое знамя полка - поруганное знамя Российской вольности.
- Стой, ребята! - кричал Оболенский, но его уже не слушали.
- Куда бежишь? - с матерной бранью схватил Михаил Бестужев одного из бегущих за шиворот.
- Ваше благородье, сила солому ломит, - ответил тот, вырвался и побежал дальше.
Пули свистели мимо ушей Голицына; сорвали с него шляпу, пробили шинель. Он закрыл глаза и ждал смерти.
- Ну, кажется, все кончено, - послышался ему спокойный голос Пущина.
"Нет, не все, - подумал Голицын, - что-то еще надо сделать. Но что?"
Между двумя выстрелами наступила тишина мгновенная, и он услышал, как над самым ухом его слабо щелкнуло. Открыл глаза и увидел Каховского. Взобравшись на каменный выступ решетки, он ухватился одной рукой за перила, а другой держал пистолет и взводил курок.
Голицын оглянулся, чтобы увидеть, в кого он целит. Там, у левого фланга батареи, за клубами порохового дыма, сидел на белой лошади всадник. Голицын узнал Николая.
Каховский выстрелил и промахнулся. Соскочил с решетки, вынул другой пистолет из-за пазухи и побежал.
Голицын - за ним. На бегу тоже вынул из бокового кармана шинели пистолет и взвел курок. Теперь знал, что надо делать: убить Зверя.
Но десяти шагов не сделали, как валившая навстречу толпа окружила их, сдавила, стиснула и потащила назад.
Голицын споткнулся, упал, и кто-то навалился ему на спину; кто-то ударил сапогом в висок так больно, что он лишился чувств.
Когда очнулся, толпа рассеялась, Каховский исчез. Голицын долго шарил рукой по земле, искал пистолета: должно быть, потерял его давеча в свалке. Наконец, бросил искать, встал и побрел, сам не зная куда, шатаясь, как пьяный.
Пальба затихла. Выдвигали орудья, чтобы стрелять вдоль по Галерной и набережной.
Он пробирался по опустевшей площади, между телами убитых. Сам как мертвый между мертвыми. Все было тихо - ни движенья, ни стона - только по земле струилась кровь неостывшая, растопляя снег, и потом сама замерзала.
Он вспомнил, что московцы побежали в Галерную, и пошел туда, к товарищам, чтобы вместе с ними умереть. По дороге на что-то наткнулся ногой в темноте; наклонился, нащупал рукой пистолет; поднял, осмотрел - он был заряжен - и для чего-то сунул его в карман шинели.
Когда он вошел в Галерную, опять началась пальба - здесь, в тесноте, между домов, еще убийственней. Проносясь по узкой, длинной улице, картечь догоняла и косила людей. Они забегали в дома, прятались за каждым углом и выступом, стучались в ворота, но все было наглухо заперто и не отпиралось ни на какие вопли. А пули, ударяясь об стены, отскакивали, прыгали и не щадили ни одного угла.
- Истолкут нас всех в этой чертовой ступе! - ворчал седой усач-гренадер и, по привычке, вынул из-за голенища тавлинку, но тотчас спрятал опять - должно быть, решил, что нюхать табак перед смертью грешно.
- Кровопийцы, злодеи, анафемы! Будьте вы прокляты! - кричал в исступленьи, грозя кулаком, тот самый мастеровой с испитым лицом, в тиковом халате, который проповедовал давеча о вольности, - и вдруг упал, пронзенный пулею.
Чиновник, старенький, лысенький, без шубы, во фраке, с Анной на шее, прижался к стене, распластался на ней, как будто расплющился, и визжал тоненьким голосом, однообразно-пронзительным, - нельзя было понять, от боли или от страха.
Толстая барыня в буклях, в черной шляпе с розаном, присела на корточки и крестилась, и плакала, точно кудахтала.
Мальчишка из лавочки, в засаленном фартуке, с пустой корзинкой на голове, - может быть, тот самый, что следил за Голицыным давеча утром, когда он ждал "минуты сладкого свиданья", - лежал навзничь, убитый, в луже крови.
Рядом с Голицыным кому-то размозжило голову. "Звук такой, как мокрым полотенцем бросить об стену", - подумал он с удивлением бесчувственным.
И опять закрыл глаза. "Да ну же, ну, скорее!" - звал смерть, но смерть не приходила. Ему казалось, что все его товарищи убиты, и только он один жив. Тоска на него напала пуще смерти. "Убить себя", - подумал, вынул пистолет, взвел курок и приложил к виску. Но вспомнил Мариньку и отнял руку.
В это время Михайло Бестужев, собрав на Неве остаток солдат, строил их в колонну, чтобы идти по льду в атаку на крепость. Заняв ее и обратив пушки на Зимний дворец, думал начать восстание сызнова.
Три взвода уже построились, когда завизжало ядро и ударилось в лед. Батарея с Исакиевского моста палила вдоль по Неве. Ядро за ядром валило ряды. Но солдаты продолжали строиться.
Вдруг раздался крик:
- Тонем!
Разбиваемый ядрами лед провалился. В огромной полынье тонущие люди барахтались. Остальные кинулись к берегу.
- Сюда, ребята! - указал Бестужев на ворота Академии Художеств.
Но прежде чем успели вбежать, ворота захлопнулись. Вынули бревно из днища сломанной барки и начали сбивать ворота с петель. Они уже трещали под ударами, когда солдаты увидели эскадрон кавалергардов, мчавшийся прямо на них.
- Спасайся, ребята, кто может! - крикнул Бестужев, и все разбежались. Остался только знаменщик. Бестужев обнял его, поцеловал, велел отдать знамя скакавшему впереди эскадрона поручику и сам побежал.
Оглянувшись на бегу, увидел, что знаменщик подошел к офицеру, отдал знамя и упал, зарубленный ударом сабли с плеча, а офицер поскакал с отбитым знаменем.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
- Ваше величество, все кончено, - доложил Бенкендорф.
Государь молчал, потупившись. "Что это было? Что это было?" - вспоминал, как будто очнувшись от бреда, и чувствовал, что произошло ужасное, непоправимое.
- Все кончено, бунт усмирен, ваше величество, - повторил Бенкендорф, и что-то было в голосе его такое новое, что государь удивился, но еще не понял, не поверил.
Робко поднял глаза и тотчас опять опустил; потом - смелее, и вдруг понял: ничего ужасного, все как следует: усмирил бунт и казнил бунтовщиков. "Если буду хоть на один час императором, то покажу, что был того достоин!" И показал. Только теперь воцарился воистину: не самозванец, а самодержец.
На бледных щеках его проступили два розовых пятнышка; искусанные до крови губы заалели, как будто напились крови. И все лицо ожило.
- Да, Бенкендорф, кончено - я император, но какою ценою. Боже мой! - вздохнул и поднял глаза к небу: - Да будет воля Господня!
Опять вошел в роль и знал, что уже не собьется; опять пристала личина к лицу - и уже не спадет.
- Ура! Ура! Ура, Николай! - начавшись от Сенатской площади, докатилось, тысячеголосое, до внутренних покоев Зимнего дворца, - и там тоже поняли, что бунт усмирен.
В маленьком круглом кабинете-фонарике, выходившем окнами на Дворцовую площадь, молодая императрица Александра Федоровна сидела на подоконнике, молча, бледная, помертвевшая, и смотрела в окно, откуда видна была часть площади, покрытая войсками.
Императрица Мария Федоровна, по обыкновению, болтала и суетилась без толку. Совала всем в руки маленький портретик покойного императора Александра Павловича, умоляя отнести его к мятежникам:
- Покажите, покажите им этого ангела - может быть, они опомнятся!
Тут же был Николай Михайлович Карамзин и князь Александр Николаевич Голицын.
Карамзин выходил на площадь.
"Какие лица я видел! Какие слова слышал! - вспоминал впоследствии. - Вот нелепая трагедия наших безумных либералистов! Умрем, однако ж, за Святую Русь! Камней пять-шесть упало к моим ногам… Я, мирный историограф, алкал пушечного грома, будучи уверен, что не было иного способа прекратить мятеж".
- А знаете, Николай Михайлович, ведь то, что здесь происходит, есть критика вооруженною рукою на вашу "Историю Государства Российского", - шепнул ему на ухо один из "безумных либералистов", еще там, на площади, и он потом часто вспоминал эти слова непонятные.
Когда загремели пушки, Мария Федоровна всплеснула руками.
- Боже мой, вот до чего мы дожили! Мой сын всходит на престол с пушками! Льется кровь, русская кровь!
- Испорченная кровь, ваше величество, - утешал ее Голицын.
Но она повторяла, неутешная:
- Что скажет Европа! Что скажет Европа!
А молодая императрица как упала на колена, закрыв лицо руками при первых пушечных выстрелах, так и не вставала, замерла, не двигаясь; только голова дрожала дрожью непрестанною. "Как лилея под бурею", - думал Карамзин.
И потом, когда все уже кончилось, не прекращалось это дрожанье, качанье головы, как цветка на стебле надломленном. Сама его не чувствовала, но все заметили. Думали, пройдет. Но не прошло - осталось на всю жизнь.
В соседней комнате, за круглым столиком, сидел и кушал котлетку, под наблюдением англичанки Мими, маленький мальчик, круглолицый, голубоглазый, в красной, шитой золотом курточке, вроде гусарского ментика, государь наследник Александр Николаевич.
Он первый услышал "ура" на площади, подбежал к окну и закричал, захлопал в ладоши:
- Папенька! Папенька!
В парадных залах дворца, сиявших огненными гроздьями люстр, золотой жужжащий улей смолк, когда вошел государь.
"Не узнать - совсем другой человек: такая перемена в лице, в поступи, в голосе", - тотчас заметили все.
"Tout de suit il a pris de l'applombe., - подумал князь Александр Николаевич Голицын. - Пошел не тем, чем вернулся; пошел самозванцем, вернулся самодержцем".
- Благословен Грядый во имя Господне, - встретил государя, входившего в церковь, митрополит Серафим торжественным возгласом.
- Благочестивейшему, самодержавнейшему государю императору всея России, Николаю Павловичу многая лета! Да подаст ему Господь благоденственное и мирное житие, здравие же и спасение, и на враги победу и одоление! - загудел в конце молебствия громоподобный голос диакона.
"Да, Божьей милостью император самодержец Всероссийский! Что дал мне Бог, ни один человек у меня не отнимет", - подумал государь и поверил окончательно, что все как следует.