Но Екатерина не любит производить тяжелого впечатления категоричностью своих решений. Сначала получивший фактическую отставку, зодчий получает возможность на целый год уехать в родную Италию. Родную – когда вся его жизнь связана с Россией! Императрица надеется, что Растрелли поймет скрытый намек и останется в почетной ссылке. Но если Петр Трезин искал путей осуществления своих прав зодчего, Растрелли слишком давно этими правами располагал и не был в состоянии примириться с мыслью об их потере. К величайшему неудовольствию Екатерины, он возвращается в Россию и тогда получает официальный отказ. Русский двор больше не нуждается в его услугах.
Растрелли делает последние попытки напомнить о себе. Курляндия, куда возвращается после ссылки Бирон, не открывает никаких перспектив. К тому же Бирон-младший тяготится стареющим мастером и мечтает о приглашении модного архитектора. Поездка в Берлин, ко двору Фридриха Великого, не приносит ни заказов, ни благосклонности чужого монарха. Новая поездка в Италию связана с мыслью о торговле в России работами итальянских живописцев, но коммерческие предприятия не в характере зодчего. Ему суждено умереть в Петербурге в стесненных материальных обстоятельствах и всеми забытым. Дата смерти и место могилы останутся неизвестными.
Составляя списки своих сооружений, Растрелли не забывал приводить и имена учеников – все они стали заметными зодчими. Ученики были и у Петра Трезина, но все они переводятся в помощники к Растрелли. Здесь и ставший строителем Ораниенбаума П. Ю. Патон, и родоначальник известной семьи крепостных художников Федор Леонтьевич Аргунов. Даже в педагогической деятельности звезда Растрелли оказалась для Трезина роковой.
Климент – помнил ли о нем в своих жизненных перипетиях зодчий, имел ли возможность заниматься своим детищем в первые годы строительства или и здесь остался в стороне в силу дипломатических ходов, царедворческих хитросплетений, расчетливой скупости заказчика? Возвращался ли мыслями к Замоскворечью, живя в Италии? Знал ли, что проект так и остался не реализованным до конца?
Время, казалось, стерло с одинаковым равнодушием и имя архитектора, и имя строителя. И только Климент сохранил память, непреходящую память жемчужины искусства о своем создателе, а рядом с ним невольно и о том, в чью человеческую судьбу этот памятник остался вплетенным: Петр Трезин – Алексей Петрович Бестужев-Рюмин.
Петербург. Зимний дворец
Императрица Елизавета Петровна и М. Е. Шувалова
– Кто еще там?
– Я, государыня-матушка, я, голубушка ты наша.
– А, Мавра. Сказала ведь, кажется, чтоб никому ко мне не входить.
– Сказала, государыня, сказала. Только уж лучше разгневайся ты на меня лютым гневом, чем так молчком-то сидеть. Брани меня, старую, сколько душеньке твоей угодно, взашей толкай, да одна не оставайся. Мыслимо ли дело – окошки завешаны, ставни день-деньской заперты, у дверей Чулков как пес цепной, чтоб не заходил никто. Да за что ты, матушка, на всех нас прогневалась? Одних видеть не хочешь, других не казни.
– Никого не хочу. Ступай прочь, Егоровна.
– Нет, государыня, нет, разве что прикажешь кому связать да выволочь. На кулаки пойду, глаза кому хошь выцарапаю, а подле тебя останусь.
– Да что тебе надо? К чему это ты?
– Нельзя же так, Лизавета Петровна, себя тиранить. Ну тошно тебе, ну свет белый немил, так пройдет это, пройдет. Вон какие припадки бывали, да отступила же хворь с божьей помощью. Коли и вернется, так снова отступится.
– Не отступится. Чего ей отступаться! Видно, срок мой подходит.
– Не смей, не смей слов таких говорить – откуда взялись они у тебя, государыня! Еще в дурной час, не дай господи, молвишь. Чего ты беду-то накликаешь!
– Чего ее кликать – у ворот стоит дожидается.
– Про болезнь вот говоришь, а как же после припадков-то первых – уж на что сильны были – и понесла, и дочку родила, красавицу писаную, да сама расцвела как маков цвет, – смотреть загляденье.
– Не надо бы рожать.
– Чего не рожать – кому от того убыток Только одно скажу, хоть и без меня про то знаешь, в болезни да в старости дите не родишь.
– Когда то было…
– Как – когда? Да ты что, матушка, в себе ли? Лизаветушке-то всего шесть годков, а ты – когда. Вот поглядишь, как девонька наша вырастет, в годы войдет, заневестится, тогда и станешь о прошедшем-то времени горевать, а сейчас чего?
– Присмотрелась ты ко мне, Мавра, аль утешить хочешь, добрая душа. Глядела ты на меня?
– Как – глядела? Мне ли тебя, матушка, не знать? Да я с закрытыми глазами всю тебя как есть вижу.
– То-то и есть, что с закрытыми. А ты открой глаза-то, открой, погляди, что с лицом-то моим стало. Гляди, гляди, болтать потом будешь!
– Так чего углядеть-то я должна?
– Не должна, а так оно и есть – гляди, морщин сколько. У рта легли, под глазами рябят, шею шкурой лягушечьей свели.
– Господи, ну и удивила. Да если так глядеться, матушка, стекло увеличительное возьми – с ним и не то разглядишь. А пудра на что, притиранья-то наши? Если чего и мелькнет, враз и прикрыть можно.
– Да не хочу я прикрывать. Хватит! Никакие притиранья не помогут. Сквозь какую хошь пудру борозды идут.
– Да мерещится тебе, Лизавета Петровна, ей же богу мерещится. Хоть у Ивана Ивановича спроси. Даром, что ли, он на тебя как на икону глядит, глаз не сводит.
– Только мне Ивану Ивановичу морщины-то и показывать! Поверенного какого бабьих горестей отыскала. Ему, может, еще хороша, да надолго ли.
– Ох, государыня, что вперед-то загадывать. Покуда ветер не дует, чего в полость зря заворачиваться. А не хочешь Ивана Ивановича спрашивать, Алексея Григорьевича спроси – не соврет по старой дружбе, правду скажет.
– Как раз правду! Много он ее прежним-то временем говаривал – только и делал, что улещал, покуда трезв был, а во хмелю…
– Ну и бог с ним, коль не хочешь. Так хоть мне поверь. Надень ты, матушка, туалет новый да выйди-ка сегодня на куртаг – уж такой всем праздник будет, уж так всех разодолжишь! Вот тогда сама и разберешься, так ли хороша, как была, аль изменилася. Попробуй, матушка! Разреши, Чулкова кликну, камер-фрау.
– Не смей! Ничего не надену и выходить не стану. Свету там больно много. В полутьме не так старость моя видна.
– Ну свету с отвычки не хочешь, так в театр выйди, в ложе посиди. Музыка какая у нас распрекрасная, оперу какую хошь для тебя итальянскую ввечеру спроворят.
– Да пойми ты, Мавра, не до оперы мне, ни до чего. Думаешь, за Ивана Ивановича боюсь. Так вот не боюсь я за него. За всех боялась, а за него не боюсь. Знаю, лета мои к его годам не подходят, знаю, в матери гожусь, а любит он меня. Любовь у него ко мне первая. Он меня все такой, как в детстве видел, видеть будет. А может, любовь, тут и слово неверное. Нужна я ему и для души и для сердца. Подарков от меня не берет, имений ему не надобно – обижается, коли принять прошу. О деньгах и не заикайся. Стихи вот всё читает, а я как в тумане – голос слышу, вроде вспоминаю что, вроде навсегда теряю – сама не пойму. Говорит всё тихо, ласково так, а про что, в толк не возьму, будто чужой разговор подслушиваю, будто не обо мне речь. Сижу молчу, он поклонится да и прочь пойдет. Жалею его, больше Лизаветы жалею, только поздно в жизнь мою он пришел. Ни к чему все это. Смерти, Мавра, боюсь. Ох как боюсь, все что-то к горлу подступает, дыхнуть не дает. Душно мне от страху, рвануться бы, убежать куда, не видеть никого. А тут еще платья кругом черные мерещатся.
– Какие платья, матушка! Откуда им взяться? Никто во дворце их не носит, да и посмел бы только волю твою нарушить.
– Вот-вот, по моей воле нету. А кабы не моя воля, так кругом и закружились бы. Будто смерти моей ждут, чтобы выйти.
– Да какой же твоей смерти, матушка! Человек родится, человеку и помереть положено. Сколько их, людей-то, кругом, как же по близким-то трауру не надеть.
– Не хочу ни по близким, ни по дальним. Не хочу, слышь, Мавра!
– Слышу, государыня, слышу. Господь с тобой, как хочешь, так и будет, все в твоей воле государской. Только не печалуйся ты, думами лютыми сердца не томи.
– Думаешь, не вижу – тот исчез, того на куртагах не стало. Стало быть, Бог прибрал. Вы молчите, и я молчу. Да ведь сговор это, а не правда.
– А нешто вся жизнь наша не сговор, матушка? О том не говорим, с тем таимся друг от дружки, от родителев, от супругов, от деток рожоных, а там и себя самого. Иначе не прожить, голубушка.
– Все у тебя складно, Мавра, получается, а на душе как был туман, так и лежит, не прояснится. Разве не знаю, сколько для меня сделать можешь. Вон сынок твой, крестник мой… Не плачь, не плачь, давно поняла, почему не видно его, от какой беды лицом почернела, а себя переломить, поплакать с тобой, погоревать не могу. Не тронь ты меня, все едино не поможешь.
Лондон
Министерство иностранных дел
Правительство вигов
– Милорд, падение великого канцлера! Алексей Бестужев подлежит смертной казни!
– Что вы говорите, Гарвей, как это могло произойти? Бестужев – это же переворот во всей русской внешней политике.
– Великий канцлер обвинен в государственной измене.
– Смысл обвинения неважен, важна его причина.
– Неожиданное выздоровление императрицы Елизаветы.
– Что значит – неожиданное?
– Очередной приступ болезни императрицы оказался настолько тяжелым и затяжным, что все приняли его за симптом скорой кончины.
– И что же?
– Бестужев поторопился с распоряжениями, боясь упустить в момент кончины власть.
– Какая непростительная неосторожность! Но, может быть, эти распоряжения были ему приписаны недругами?
– В том-то и дело, что нет. Они оставили след на бумаге, которая была представлена императрице.
– Великий канцлер и какие бы то ни было компрометирующие следы – непостижимо! Определенно Бестужев начал стареть.
– Ему и в самом деле шестьдесят пять лет, но это никак не сказывается на его умственных способностях. Судя по внешней политике России, он по-прежнему в блестящей дипломатической форме.
– Но распоряжения – какие распоряжения он сумел так опрометчиво сделать?
– Их два, милорд. Первое – фельдмаршалу Апраксину: Бестужев частным письмом предложил ему вернуться с армией в Россию.
– И Апраксин подчинился.
– Не столько подчинился, сколько прислушался к деловому совету.
– Но этого еще недостаточно для компрометации человека, шестнадцать лет единолично руководившего внешними сношениями России.
– Вторая ошибка – письмо великой княгине Екатерине.
– Не вторая, а единственная и роковая. Бог мой, стоило столько лет подвизаться на дипломатическом поприще, чтобы так откровенно выдать свою ставку на новую императрицу!
– Императрицу, милорд?
– Наследник вряд ли вступит на престол, а если это даже ему и удастся, он рано или поздно уступит корону своей жене.
– Милорд, но у великой княгини нет на то решительно никаких прав. Прежде всего она не принадлежит к царствующему дому по рождению. Вот если только ее сын…
– Так что же, в придворных кругах России и ведутся разговоры о провозглашении императором маленького Павла. Следственно, место регента оказывается обязательным и свободным.
– Но для этого нужна очень сильная партия.
– В том-то и дело, что у великой княгини она уже есть.
– Из числа ее фаворитов вчерашних и нынешних?
– Оставьте в покое фаворитов, Гарвей. Великая княгиня, судя по наблюдениям наших резидентов, меньше всего страдает пороком сладострастия. Она сходится с мужчинами, но никогда после разрыва не приобретает в их лице врагов. Это величайшее искусство расчета и дипломатии. Каждый из них уверен, что в случае ее прихода к власти его ждет настоящая карьера. Такая убежденность – великолепный способ создания партии.
– Не осмеливаюсь возражать, и все же Екатерина иностранка.
– Кто сегодня помнит об этом. Она в совершенстве овладела русским языком, тщательно следит за исполнением всех русских обычаев, занимается, и не без успеха, русской литературой. Она создала себе славу умной женщины, от благоволения которой каждый может ждать райских мгновений. На одних Екатерина действует одной стороной своих возможностей, на других – другой, но всегда добивается цели.
– Вероятно, самым удивительным можно назвать отношение к ней Никиты Панина. После того как ему не удалось стать фаворитом императрицы Елизаветы, он достаточно долго пробыл в Швеции в качестве посланника и вернулся противником царского единовластия. Его мечты – о конституции, и тем не менее наш резидент утверждает, что Никита Панин готов поддерживать именно великую княгиню.
– Что ж, вовремя данные обещания – половина успеха, а великая княгиня, судя по всему, на них не скупится. Бестужев был безусловно прав, видя в ней реальную преемницу Елизаветы. Однако как мог он довериться бумаге!
– Доверенные лица не менее опасны, милорд!
– Кто говорит о доверенных лицах? Надо было найти предлог для личного разговора.
– Говорят, события разворачивались слишком стремительно.
– И вот вам лишнее доказательство – быстрота в дипломатии необходима, поспешность не нужна и, что хуже, наказуема. Не думаю, чтобы императрица довела приговор до исполнения. Ее обычный прием – оставлять человека под угрозой исполнения приговора на длительный срок, а затем проявлять милосердие, заменяя смертную казнь телесным наказанием и ссылкой. Существенно другое – Бестужеву больше не вернуться на небосклон российской государственной службы и политики.
– О, в этом нет ни малейших сомнений, милорд. Ошибка канцлера!
Эпилог
Московская губерния, село Горетово
Барский дом. А. П. Бестужев
– Конец, значит, с великим канцлером. Нету больше Алексея Бестужева. Поместий лишили, деньги отобрали, ни тебе чинов, ни тебе орденов, жизнь подарили – живи, Алешка, в деревеньке последней, гнилущей, да жизни радуйся, что еще солнце тебя греет, дождь мочит, снег заметает да небо в глаза глядит. И за то в ноги кланяйся, урядника каждого начальником себе считай. Нет-нет, не все еще с Бестужевым! Выход. Выход должен быть. Всегда находился, неужто теперь не найдется? Должен найтись.
Жил-то как В щеголях не ходил. Кабы и захотел, когда успеть. Не хотел – в отца пошел: одна служба на уме – что смолоду, что под старость. С ней к месту не прирастешь, часу с портными зря не потеряешь. Считалось – в столице родился, а рассмотреть Москвы толком не успел. И то сказать, сколько их, дворян Бестужевых, развелось к петровским годам: служилых бесперечь десятка два, стольников – при царице Прасковье Федоровне, при патриархе, царских четверо. А поди ж ты, один отец, Петр Михайлыч, милости государевой заслужил прозываться вторым прозванием. Все – Бестужевы, а он с родней – Бестужев-Рюмин. Чтоб в отличность. Чтоб не как все. Древнее иных выходит, знатнее – жил-то Яков Рюма, сын Гаврилы Бестужева, три века назад. От него – сразу разберешь – род вели, родством с ним считались.
Оно верно, и с двумя прозваниями довелось Петру Михайлычу, забравши сыновей, на Волгу, в богоспасаемый Симбирск воеводой ехать. Не великая честь – от государевых дел далеко. В самом городе от силы полторы тысячи душ. От крепости после лихой осады Стеньки Разина да казацкого бунтовщика Федьки Шелудяка мало что осталось. Слава одна – ворот восемь да стены деревянные. Да и то – беречься не от кого, разве ссылку отбывать…
И отбыл. Четыре года как один день. Так ведь не забыл государь Петр Алексеевич воеводу своего покорного. Никак семьсот пятый год шел, как с ходу в Вену посольствовать направил, сынку старшему должность преотличнейшую сыскал. Много ли юнцов в семнадцать-то лет секретарями посольств становились, да еще в Копенгагене самом! Счеты у державы нашей с Данией куда какие трудные были. Ухо востро держать приходилось. И на тебе, вместо всех маститых да именитых, посольскому делу причастных братец старший Бестужев-Рюмин Михайла.
…А если Климент? Климента начать строить, непременно строить – пусть видит: и в ссылке государыне императрице Елизавете Петровне верен, и осужденный – по навету осужденный! – Бога за нее, благодетельницу, молит. А как же не по навету? Записку написал, потому что раб лукавый обманную весть подал. Раба за то казнить, семь шкур спустить мало, на дыбу поднять, чтоб сказал, какое зло удумал, зачем канцлера в грех ввел, чьим козням послужил. Навет и есть. А что великой княгине писал, так для того, чтоб супругу сообщила, – никакой иной мысли не держал, не мог держать против благодетельницы, милостивицы своей. Если по-иному княгиня великая сказала, врет. Всегда государыне императрице врала, сплетни плела. Нешто помыслить можно, чтоб она – да императрица! Разве как мужняя жена, тогда и думать иначе нельзя. А меня государыня не звала на совет, кому престол передать. Откуда мне знать, что в мыслях ее императорское величество держала. Коли по закону – манифестом наследник объявлен, великая княгиня – супруга его. Так-то!
…И в танцах не отличался. Дипломату ассамблея не для менуэтов: другого такого места для разговоров не сыщешь. Когда у всех на глазах – чтоб примечали. Когда мимоходом, рта не раскрывши, – чтоб не заметили. Иные и через дам паутину плели. Не умел. В угодниках полу прекрасного отродясь не хаживал. За карточным столом да прибором столовым ловчее выходило. Иное дело – поклоны; кому ниже, кому до земли, когда с почтением, когда с небрежением, где с приятностью, где с восхищением. Балет, и только! Петиметры придворные смотреть сбегались – как в позицию станет, рукой полу кафтана откинет, париком тряхнет да и заскользит, заскользит носком под ему одному ведомую музыку: и-и-и раз, и два, и… Слова не сказал, а уж целый комплимент разрисован – это ли не ловкость, это ли не премудрость!