- А Силуян Касьяныч - казак особь статья. Знает заговоры против любого супротивного оружия. От этого ему можно яройствовать вовсю! Веревкин оглядел нас и говорит: "Молодцы! Только б с вами в кашу не влететь. Дам я вам на подмогу, главным образом для письменности, еще трех: генерала, полковника и войскового старшину". Ну, что же? Взяли мы этих троих и двинулись разузнать неприятельскую силу и как он стоит и сколько у них всего прочего… Идем это, а ночь чернущая, будто нечистый всю сажу по адовым трубам собрал и мусорит ее по земле. Звезды где-то по-нарошному мигают, а месяц комар языком слизнул… Протопали мы это версты полторы, вот генерал наш, - пузран во какой, толще моей чубарой коровы, - пыхтит: "Ребята-казачки! Вы идите вперед за веру, царя и отечество, а я тут подожду. Брюхо у меня седни из строя вышло, тоскует. Требуется мне сугубая операция". И в выбоинку за песочек притулился. Что тут делать? Я и сам до того запахи чуял носом, думал, бусурманом наносит… Ан вон что!..
Казак сморщился, затряс головою, повел негодующе ноздрями. По лугу запрыгал хохот.
- Отошли мы еще малу толику. Полковник заперхал, остановился: "Ребята, у меня что-то в груди застревает. Я отдышусь, догоню вас Идите с богом помаленьку…" Еще верста, и старшина застонал: "Колотье в боку. Идите, я тут побуду…" Шагаем теперь только вдвоем. Подлазим к чугунным Шах-Абадским воротам. Страшенные! Как на коностасе рожи ихних святых, и зверье тут же рядом зубы щерит. Бяда! Часовые по стенкам похаживают. Нас, однако, не видят, - Ботов им глаза отвел. Мы живо перемахнули через стену и айда, прямо в дом к главному хану. Я подхватываю ихнее знамя. Силуян Касьяныч взваливает на плечо пушечку в восемь фунт. Думаем уже, как вилка дать, но я тут спохватился и говорю: "Стой, а как же донесение?" Тогда мой товарищ достает шомпол из таволожника и по нему, будто по бирке, делает ножом отметку, сколь у хана войска. Пересчитывает по коням, по оружию, по домам. Пошли мы после этого из города. Тут - стыдно молвить, грех утаить! - увидел я на окошечке кувшин - кумган золотой. Потянулся за ним, - прихвачу, думаю, по пути, - а он, окаящий, как загремит! Бусурмане загалдели, схватились и на нас. Мы - деру. Заметались по степи, не знаем в темноте, куда податься. Но тут на меня ветерок невзначай генеральский дух нанес, - мерзит, а все ж я будто родному брату обрадовался, со всех ног туда бросился Ботов сзади топотит. Счастье наше: уральская сотня на отшибихе стояла, мы на нее и натолкнулись.
Прибегаем к Веревкину, а он строго, бровь молнией: "Де генерал?" - "Животом заскучал. В песок притулился". - "А полковник где?" - "Грудь захватило. Сидит в степу отдыхивает". - "Старшина где?" - "Колотье в боку. На ветру прочищается…" Поцеловал нас атаман и дал - во! - по Ягорию и по золотому. Снарядил команду за болящими. Доставили их, генералов-то, на стан, а они зеленые, помятые, мундирчики сзади позапачканы… А на другой день по заре мы как вдарили по Шах-Абадским воротам! Бусурмане нас из пушек, и кипятком, и дерьмом, и варом. Но мы все одно лезем. Взяли город. За нами к вечеру и Кауфман приполз. Важный, будто черепаха, шеей во все стороны поводит. Награды стал раздавать… Вот како дело-то было! Там сыскал свою могилу и наш Устим Григорьич, царство ему небесное!
До этого казаки слушали жадно, хохотали, восхищенно таращили глаза, прицокивали языком: "Хай, хай!" А тут сразу наступила тишина. Толпа вздохнула, сняла шапки и разом перекрестилась… Рассказчик соскочил с пня. Кто-то вдруг взревел "ура!" Молодежь подхватила легкого Ивеюшку на руки, взметнула его выше голов. Весь луг повскакал, на ноги. Три гармоники заиграли марш "Тоска по родине". Забренчало несколько самодельных балалаек и бандур.
Солнце скатывалось за поселок, за обрывы далеких степных берегов. Степь голубела, как море, и, как в море, седыми волнами вскидывались в ней ковыли. По дорогам плыли лодки, привязанные к дрогам: это подъезжали к поселку первые рыбаки-плавенщики. Они торопливо распрягали лошадей и тоже спешили на луг.
Песни и ор долетали до неба, до солнца, висли на кудрявых оборках облаков. Отзывалось за лесом эхо, - казалось, что там за Уралом шумит орда, идет разноголосый табор. Василист лежал на траве, жевал камышинку и через костер глядел на Лизаньку. Девушка улыбалась ему сияньем серых глаз, неярким румянцем щек и розоватыми губами. Она мучила его. Он думал: "А ведь она так же, поди, щерится и Гришке Вязниковцеву". На небе загорались от заката легкие сиреневые облака. Ярко светились их верхние обочины. Самые дальние верхушки краснели, словно киргизские малахаи, и от этого казалось, что облака летят стремительно вверх и что избы, травы, земля, Лизанька, разноцветные казачки на лугу, вся эта голубая ширь и он сам, Василист, порываются вверх, летят и звенят от счастья… Настя, сестра Василиста, горела под взглядом Клементия Вязниковцева, второго сына Стахея, крепкого и плотного казака. Как много парочек оказалось вдруг на лугу! Чуть ли не весь поселок, чуть ли не каждый двор готовились к свадьбам.
Осип Матвеевич Щелоков, пожилой грузноватый казак, песенник и балагур, уже успел сложить новую припевку и тянет ее высоким заливистым голосом, повиснув на плечах у Маркела Алаторцева:
Здорово, друг, уведомляю,
Что кончен наш кровавый бой.
Тебя с победой поздравляю,-
Себя с оторванной рукой…
Одноглазый Елизар Лытонин, бобыль и пьяница, растянувшись на обрыве Урала, вдруг горестно затянул высоким, плачущим тенорком "Полынушку", трогательную песню бедных казаков, продававшихся на военную службу. К нему тотчас же присоединилось еще несколько голосов. С ним пели Ивашка Лакаев, Панов и Калашников.
Ой да располынушка,
Горька травушка,
Горчей тебя в поле не было…
Горчей тебя служба царская!..
Грустный ее напев: протяжный, горестный и надрывный, встревожил разгулявшихся казаков.
- Эй, вы, шайтаны, бросьте выть, будто голодные волки!.. Душу маять! - заревел на них урядник в отставке, Поликарп Максимович Бизянов. - Нашли место! Тряхните веселее, чтобы рыбы на дне заплясали!
Не нравилось уряднику, что молодые казаки поют эту песню. Осенью приходил черед идти на военную службу старшему его сыну Демиду, а Бизянов уже сторговался с Ивашкой Дакаевым, чтобы тот заменил его. Чего же теперь жаловаться на царскую службу? Разве кто неволил его продаваться?
- Плясу, плясу! - орал Поликарп Максимович.
Больше сотни казачек пляшут сейчас на лугу, взмахивая цветными платками. Вокруг них в восторге взметываются и бьют подборами о землю мужчины. Давно не стало отдельных людей, все слилось в один цветной хоровод. Вот уж в самом деле неразлучимый поселковый мир, единая весело гуляющая команда, нерушимое войско, навеки сжившаяся семья!.. Так казалось тогда многим соколинцам. Ефим Евстигнеевич целовал Стахея Вязниковцева, Бонифатий Ярахта - Родиона Гагушина. Ивей Маркович пил из одного стакана с Игнатием Вязовым. Даже кулугурский поп Кабаев разгулялся и позволял обнимать себя молодому Василию Щелокову. Поп пил и ел не меньше других, но держался угрюмо, серьезно, - он и тут хотел жить особняком. Сегодня, однако, мало считались с чинами, годами, достатком. Трудно было разобрать, кого и кто целовал, кто с кем обнимался, кто умиленно плакал, припадая на грудь седому казаку. Можно было усомниться даже - человечий ли это был рык, людской ли это несся ор и казачьи ли это счастливые стоны раздавались над Уралом, над лугами, над тихим Ериком. Неужели это кружилась та самая Олимпиада, только что исступленно певшая святые стихи? Неужели это она трясла теперь подолом своего черного платья и вопила с той же страстью, брызгая слюною:
Цвяты мои, цвяты,
Цвяты алы, голубы…
День угасал. Над степями размашисто полыхала осенняя заря - небывало яркая, кровяная. Кабаев увидел закат и вспомнил сквозь хмель, что он кулугурский начетчик, поп. Его испугали алые туши облаков, и он подумал: "Нехорошая заря. Вещает бурю, ветры, беды… Не было бы горя после такого веселья!"
Вслух сказал:
- Пойти помолиться…
Пьяно и благочестиво поглядел на гулявших казаков, махнул рукою и покачнулся. Зашагал в поселок, к себе в молельню. Никто не заметил его ухода. Одна Ульяна Калашникова уцепилась маслянистым, липким взглядом за его плотную фигуру с грузным задом и проводила его глазами до Ерика.
Спускаясь к речонке, Кабаев услышал тихое нерусское пение. Это сидит в тальнике и плетет из тонких веток корзину Адиль, сын "хивинки" Олимпиады. Он тонок и худ, словно молодой, неоперившийся журавленок. Он глядит на закат, не моргая, и поет свои собственные песни:
Брови твои черны, будто перо беркута.
Стан твой лучше, чем у людей.
От матери ли ты родилась
Или с неба слетела?
Твои брови, душенька,
Тонки, как новый месяц,
Твои груди, душенька,
Теплы, будто молоко кобылы.
Адилю уже семнадцать лет. Это он разговаривает с Настей Алагорцевой, с которой ему никогда не довелось сказать и слова. Адиль поет тихо и сиповато Серые, грифельные его глаза поблескивают темными огоньками. Он ни за что не пойдет к казакам на их гульбище. Богатые Ноготковы презирают их с матерью за нищету, за его киргизское происхождение. Василий Ноготков, двоюродный брат Адиля, не дает проходу ему, дразнит его при каждой их встрече:
- У, киргизское отродье!
Адиль живет с матерью в землянке. Родственники выгнали их… Адилю горько видеть, как мать сейчас все же пляшет с богачами, всячески заискивает у них…
В эту минуту на поляну у высокого, однорукого осокоря выходили лучшие плясуны. Плясали "казачка" братья Ноготковы - так, что даже у Иньки-Немца пошли по спине горячие мураши. Пожилой Игнатий Вязов играл в танце с саблей. Он размахивал ею вокруг своей головы, и она блестела, как сплошной белый круг. Игнатий рассекал ею воздух, он вонзал ее в землю и прыгал через ее острое лезвие Он подбрасывал саблю и с лету ловил за эфес зубами.
Казачки падали от усталости, слабо помахивали косынками, разноцветными бухарскими ширинками, платками и шалями - подарками мужей, братьев, отцов, - страстно и устало поводили плечами…
У Ивея Марковича давно уже пылало нутро от нетерпения. Разве так плясали в старину? Наконец, он не выдержал и решительно вошел в круг. Его встретили радостным ржанием. Казак важно и строго оглядел всех, подождал, когда все утихнут, снял с груди знаки отличия, передал их Маричке и сбросил с плеч мундир, оставшись в малиновой рубахе, охваченной и высоко подобранной кожаным узким поясом.
Казак пошел по поляне мелкими, ровными шагами, ставя ноги прямо, копытом, будто молодой конь. Голову нес он высоко с особым гордым спокойствием. Все глядевшие на него ощутили, как у них зашевелились волосы на затылке. Казак плясал бышеньку, стариннейший уральский танец.
Маленький Ивеюшка был необычайно проворен и ловок. Он, почти не касаясь земли и трав, сделал несколько широких кругов, потом внезапно пошел колесом - с ног на руки и с рук снова на ноги, быстро, быстро, как перекати-поле. Упал на четвереньки, замотал золотою бородой. Глаза его одичали, помутнели. Он стал сайгаком, старым, матерым моргачем, когда тот негодующе бьет копытом возле несговорчивой самки. В исступлении он взбрыкнул ногами (всеми четырьмя!) и помчался карьером через поле. Так бегать человек мог только тысячи лет тому назад, когда он еще не поднимался с четверенек…
Казаки ахали, стонали, пьяно и самозабвенно рычали. Сами падали на руки. Хохотали, разрывая вороты малиновых, синих и белых рубах. Открыто, взасос целовали своих душенек. Хватали казачек, поднимали их на руки и скрывались в заросли талов, прятались в густой траве-вязеле, исчезали в частом, широколистном дубняке…
Лушка, младшая сестра Василиста, закусив зубами палец, с немым изумлением глядела из-за куста на пляску Ивея Марковича и на то, как беснуются взрослые. Она уже смутно понимала все это, и ей было и страшно, и больно, и завидно. Ей хотелось плакать от горечи и щемящего, смутного счастья, нахлынувшего на нее, - от предчувствия своего будущего, которое неизбежно будет так же безумно, тревожно и страстно, как это сегодняшнее гульбище, как эта старинная пляска бышенька.
4
Яик вьется светлой лентой издалека, с Уральских гор, отделяя Азию от Европы. Бежит он мимо Орской крепости и Оренбурга, через Уральск к Гурьеву. От Уральска до Каспия река повисает на юг ровной, чуть колеблющейся змейкой.
На карте посредине этой черной полоски можно увидеть крошечный кружок без креста. Это - форпост Соколиный.
В старину здесь был сторожевой пикет "Каменные орешки". В половине XVIII века сюда с протоки Соколок, разбойничьего гнездовья казаков у Каспия, пришло несколько семейств: Ипатий Соколок, Алаторцевы, Вязниковцевы, Ярахта, Щелоковы, Чертопруд, Доброй-Матери. Казакованье - грабеж караванов, идущих из Хивы и Бухары - становилось опасным, а главное - малодобычливым. Слепив себе немудрые землянки, пришельцы осели здесь на постоянное жительство.
Яицкие казаки исстари селились по берегам реки. Их линия растянулась чуть ли не на тысячу верст, от Илека до Гурьева. Но число жителей в области никогда не превышало полутораста тысяч.
Степную их котловину с юга омывают воды Каспия. "Синее Морцо" называют его в устьи казаки. С запада к ней примыкают желто-соленые земли Букеевской Орды. Здесь грань бежит через Камыш-Самарские озера, по Рын-пескам и выходит к морю недалеко от устья Яика. За Уралом от моря граница начинается протокой Соколок и идет выше, пустынными киргизскими степями Малой Орды, вплоть до обширного края Оренбургских казаков на северо-востоке, Общего Сырта, отрогов Уральских гор и Самарской, мужичьей губернии - на севере.
Поселок Соколиный раскинулся на правом, самарском берегу Урала, как и все казачьи селения, кроме Илецкого заштатного городка. Совсем недавно, еще на памяти Василиста, форпост лежал у самого яра реки. Степной ветер, исконный хозяин здешнего края, замел, однако, старое русло, и Яик, беззубо шурша песками, ушел от поселка версты на две к востоку. Здесь же, за дворовыми плетнями, косо повисшими над желтой кручей, осталась покойная камышовая речонка Ерик, неторопливо бегущая краем лугов.
Саманные небеленые мазанки форпоста с плоскими крышами похожи на киргизское зимовье. Плетневые дворы и приземистые базы крайне неприглядны. На полтораста домов в поселке меньше десятка деревянных жилищ, и лишь у Вязниковцевых и Алаторцевых они построены в два яруса. Талы и глина - единственный материал построек. Две широких улицы, пустынная площадь без единого кустика зелени, базы, обмазанные коровьим навозом, - все это выглядит беззащитно и серо. Постоянные ветры кружат над ними летом желтую, едкую пыль, зимой наметают сугробы выше крыши. Соседям нередко приходится откапывать друг дружку из-под снега. Людское, непрочное жилье лишь размерами отличается от волчьих и суслиных нор по спадам степных оврагов - таких же желтых глиняных "мариков" и темных, подземных убежищ. Даже одноглазый Елизар Лытонин, одинокий, немудрящий казак, пьяница и забулдыга во всех смыслах, глядя на поселок с вышки невысокой реданки, сторожевой каланчи, гордый тем, что он вознесся выше всех, нередко думал о тщете человеческих трудов, о ничтожестве их жилищ и жизни перед тем большим миром, который открывался ему на все стороны.
- Эх, пойти чепурыснуть штофик, что ли? - заключал он всегда свои невеселые размышления.
Но в мазанках у казаков светло и чисто. Земляные полы хозяйки протирают чуть ли не каждый день. Летом мажут наружные стены красной глиной, разрисовывая вокруг окон причудливые азиатские узоры. Белой глины в области почти нет. Крошечные окна часто вместо стекол заткнуты пунцовыми перинами, алыми подушками, белыми кошмами, - теплые запахи и жаркие цвета! Казачки горды своим домом. Они ревниво охраняют его. Когда мужчины летом "уходят в дорогу", казачки занавешивают окна, закрывают плотно двери и ставни, если они есть, и ребятам нет туда доступа совершенно. Казачата, проворные звереныши степных просторов, проводят дни и ночи под небом. Сами хозяйки, скинув обувь, заходят в горницу лишь затем, чтобы взглянуть, не потухла ли перед образом негасимая лампада. Им кажется, что в их доме живет еще кто-то, невидимый и постоянный.
Кое у кого перед избами стоят кресты - два-три креста на поселок. Обычные могильные кресты, но, само собой разумеется, не четырехконечные, никоновские, а истые, свои - восьмиконечные, с тремя разной длины перекладинами.
Казаки дома - в гостях у родительниц. Так зовут они всех своих женщин. Казаки ревнивы, но не к домашности, а к рыболовным угодьям, к косякам коней. Их становье - река, луга степи. Вспоминая на чужбине родину, казак редко помянет дом или двор; нет, он взгрустнет об Яике, сыне Горыныче, о соленых степях и реже о своей любимой душеньке. Горынычами казаки называют самих себя. Мнится им, что древние богатыри, их прародители, ворочали горы и потрясали самую землю.
Казаки и казачки одеваются подобрано и чисто. Длинные кафтаны, малиновые бешметы, островерхие шапки взяты ими у Азии во время грабежей караванов. Цветные сарафаны, головные уборы - бабьи волосинки и девичьи поднизки - казачки несомненно занесли сюда из России.
Большинство соколинцев - закоренелые староверы самых различных толков: беспоповцы, бегуны-странники, никудышники, австрийцы. Первая единоверческая церковь появилась лишь в 1837 году в Сахарновской станице, в одиннадцати верстах от форпоста. Большинство казаков поглядывают на нее хмуро. Их мутит от шеренги и однообразия даже в религии.
Внешностью соколинцы все разные.
Среди женщин, в большинстве рослых, статных, с лицом простым и по-русски приветливым, встречается и резко выраженный восточный тип. Попробуй определи, чья кровь течет в их жилах - калмыка, киргиза или башкира! Казачки дерзки и заносчивы с чужими, смелы и горды перед станичными кавалерами.
Мужчин еще трудней вогнать в рамки национального обличья. Что город, то норов, сколько лиц, столько особей.
Уральские казаки - "люди собственные", по их выражению. Природа, степь и река наложили на них отпечаток самобытности. "Однообразный и пустынный вид оной утомляет глаз путешественника", - писал о степи екатерининский ученый Паллас. Но казак привык к ней, любит ее, как и реку Яик, за размах, просторы и широту. Он и сам таков: смотрит открыто, шагает широко и смело, говорит с веселым неустанным задором, работает редко, но с удальством. Казаки гостеприимно радушны к своим землякам, как Яицкие степи и река.
Хлеба соколинцы сеют очень мало, не больше ста десятин на весь поселок. Казак не любит натужной, каждодневной работы. Он воин, охотник, рыбак, но не земледелец. Скучные и тяжелые заботы он распределил между женою и батраком-киргизом. Сам он, пожалуй, не прочь еще побаловаться степными бахчами, чтобы к осени получить нежные, пахучие дыни, семена которых он вывез из Хивы, алые, сладкие арбузы и пряную мясистую тыкву, в голодные годы заменяющие ему хлеб. Хлеб же он всегда предпочитает купить на базаре. Он песенник, гуляка, джигит, урван, пьяница, забубенная головушка не только дома, но особенно тогда, когда "ходит в дорогу", отправляется "по белужьи головы".