В романе говорится о первых внешнеполитических шагах молодой Советской Республики (осень 1917 – осень 1918).
Роман опубликован в "Роман-газете", 1967, № 1 (главы 1 – 62) и № 2 (главы 63 – 116).
Содержание:
Савва Дангулов 1
Савва Дангулов - ДИПЛОМАТЫ - Роман 1
Примечания 113
Савва Дангулов
"Образ Ленина, как он возник у меня в книжке, я старался вызвать силой сердца, силой – я хочу так сказать – любви к Ленину, которая живет в народе и хочет видеть Ленина живым, только живым…" Этими словами из предисловия Саввы Дангулова к его предшествующей книге о Ленине хочется мне начать свой короткий разговор о писателе.
Роман "Дипломаты" – незаурядное событие в советской прозе прошедшего года. В этом произведении к читателю вплотную приближены события, может быть, самого бурного времени Советской эпохи – 1918 года.
Давно ли все это было? Или недавно? Мальчишке, бегавшему по улицам Армавира, было всего шесть лет, когда в Питере и в Москве разворачивалось великое действие, рассказанное теперь им, уже зрелым писателем, на страницах его романа. И еще живы люди, которые могут сказать о себе: "Мы видели Владимира Ильича, мы разговаривали с ним, вот как это было…" Надо только сыскать их, где бы они сейчас ни обретались, – в Нью-Йорке, в Лондоне или в Москве, в знакомых нам переулках Арбата.
Говорят, история – это память человечества. Но в зримых подробностях воссоздать сцены истории не может никакая самая совершенная память – и тут на помощь приходит воображение художника. Исторический писатель в равной мере должен знать бывшее до него и уметь его вообразить . Савва Дангулов уже знаком и полюбился нам со своей небольшой книжкой достоверных и в то же время поэтичных рассказов – "Ленин разговаривает с Америкой". Затем возникла "Тропа" – своеобразная повесть в новеллах, рассказавшая нам не только о встречах Владимира Ильича с заокеанскими друзьями Октябрьской революции, но и о трудных поисках автором по всему белому свету этих людей. И ведь получилась книга приключений, живая летопись давних лет и нынешних дней, книга, завоевавшая признание и наших и зарубежных читателей.
Теперь перед нами роман "Дипломаты" – произведение писателя, чье дарование еще более окрепло. Исследователь исторических фактов, интервьюер живых современников революции и хроникер ее невероятных событий и в то же время художник – таким предстает перед нами Савва Дангулов в своей новой работе. Она отмечена прежде всего мужеством таланта, дерзающего тронуть самый дорогой и ответственный материал памяти человечества – памяти о Ленине, о его соратниках, памяти о величайшем рубеже истории. Автор освоил огромный материал – так, в Лондоне он встречался с человеком, который помнит Владимира Ильича, Веру Фигнер, Петра Кропоткина; в Париже он неожиданно находит личный архив Джона Рида и доставляет его в Москву. Он здание за зданием обходит в Ленинграде все, что хранит в своих стенах память о первых днях советской дипломатии. Дангулову помогает его собственный жизненный опыт – многие годы он работал а газетах, он журналист, в войну – корреспондент "Красной звезды"; но он и дипломат – и у него немалый дипломатический стаж, включая и зарубежный, на Балканах, где он работал советником одного из наших посольств.
Творческое вдохновение поэта-историка приходит позже, когда знания дают ему простор, сообщают уверенность и свободу.
Ленин, каким мы видим его в романе, – человек деятельной мысли. Он одновременно строг и человечен. Его безгранично уважают и любят потому, в особенности, что уважения и любви заслуживают его мысль, его дело. Революционная Россия завоевала в Октябре, а потом отстояла в испытаниях восемнадцатого года свою победу прежде всего благодаря стоической вере в великие идеалы коммунизма, благодаря интеллекту нового человека. Русская действительность, борьба, которую вели русские коммунисты, сформировала тип революционера-воителя, который нередко был и революционером-ученым. Партия большевиков была средоточием наиболее образованных людей России, вера в победу коммунизма для них выражалась и в том, что они десятилетиями готовили себя для работы в социалистическом государстве. Если представить себе интеллектуальный и профессиональный уровень кадров нашей партии к моменту Октябрьского переворота, то неизбежен будет вывод, что подобных кадров не имел "цензовый" государственный аппарат буржуазно-помещичьей России. Так было и в дипломатической сфере – роман Саввы Дангулова художественно аргументирует этот факт всей своей сутью. Без упрощения раскрыты в нем психологические портреты таких деятелей революции, как Чичерин, Воровский, Литвинов, Дзержинский.
Переговоры в Бресте, убийство германского посла Мирбаха и мятеж левых эсеров, дипломатические битвы в Вологде, революция в Германии… Портреты Бьюкенена, Локкарта, Набокова… Все то, что мы зовем пластикой литературного произведения – композиция, характеры, язык, наконец, образная структура, – мне кажется, соответствуют тому, чего мы ждем от романа о дипломатах. Классовая природа дипломатической битвы 1918 года проявляется в остром, обнажающем суть событий диалоге, – ведь диалог и есть основная форма дипломатического поединка, – у Саввы Дангулова он не умаляет данных противника и тем самым обнаруживает нашу силу.
Роман покорил меня своей поэтичностью – в ней ощущение и необычности событий, и их непременной будничности. Нигде не ставит читатель под сомнение самый рассказ во всей его строчечной точности. В самом деле, через полвека жизни мира и нашей страны, через лихолетье войн и перевалы революций, писатель донес до нас нечто такое, что делает нас соучастниками давних событий, словно раздвинул пределы нашей жизни, – и вот к годам, прожитым нами, прибавилась жизнь и мысль нашего современника, ведущего рассказ.
Николай Атаров
Савва Дангулов
ДИПЛОМАТЫ
Роман
1
Если в предрассветный час подняться по железным ступеням Исаакия и взглянуть в провал окна, Петроград поднимется навстречу большой и сумрачный: врубленные в камень линии улиц – не улицы, а марсианские каналы, нещедрый блеск куполов, массивы парков, точно в их зыбкой мгле скрыты все тайны города, тусклое свечение тяжелой невской воды и далеко за восточными пределами города всполохи зари, неяркой, но грозной. – Россия там.
Дом уже уснул, когда парадная дверь застонала под кулаками.
– Это еще что?
Репнин нащупал босыми ногами ночные туфли, встал. Ему показалось, что в шторах, занавесивших окна, вспыхнул и погас белый рубец – точно на улице включили и выключили фары автомобиля.
"Да который теперь час?" – обернулся он к столику, на котором лежали часы, и, не дотянувшись, поспешил к двери. Тотчас кулаки застучали с новой силой. Репнин ускорил шаг и уперся в стену. "Что за беда?" Пахло мятой – Елена пролила, вечером ей было плохо. В глубине дома потрескивала штукатурка: печи остывали за полночь. Мрачно гудело в трубе. "Хоть бы паклей какой заткнуть – воет, как на погибель". Тьма, заполнившая дом, была твердой – колуном коли, не расколешь. Только высоко под потолком рдел кусочек меди. Какой тайной стежкой проник сюда луч и зажег люстру?
Репнин пошел медленнее – рука стала чуткой: стеклянный колпак настольной лампы, рубчатая обивка кресла, стакан на столе (в нем плеснулась вода), пресс-папье, ребристое покрытие секретера, дверная ручка. Он открыл дверь – посреди столовой с керосиновой лампой в руках стояла Егоровна.
Репнин взял лампу. Они шагнули в прихожую.
– Что так на дворе бело? – взглянул он в оконный проем над головой.
– Снег выпал.
– Отпирай.
– Так просто, не спросимши? – Она приподнялась на цыпочках. – Кто там… кто?
В ответ неистово и слепо загудели кулаки.
– Да открывай ты, старая! – шумно дохнул Репнин, дохнул так, что слабое сердечко пламени вздрогнуло и погасло. – Держи лампу, я отопру.
– Не торопи, батюшка. Помирать в потемках страсть неохота.
– На свету помирают праведники, – засмеялся Репнин. – А нам с тобой потемки уготованы. Помолчи уж.
– А чего молчать-то? На немых и слепых воду возят.
Репнин распахнул дверь. Так и есть: белым-бело. Всмотрелся – у самого крыльца автомобиль, подле трое матросов с винтовками и, кажется, морской офицер: черная шинель, матово поблескивает козырек форменной фуражки, белые виски, ярко-белые, как свежевыпавший снег.
– Репнин? – Человек не поднял, а взвел темные глаза, да, они у него наверняка темные, как шинель, как бушлаты матросов, как бескозырки.
– Чем могу служить?
Офицер поднес к козырьку слабо согнутые пальцы и тотчас отнял.
– Кокорев. Именем революции!.. На сборы двадцать минут.
Репнин тревожно помедлил.
– Что так нещедро? За двадцать не управлюсь.
– Поторопитесь!
– Благодарю за доброту. Прошу вас… – Репнин указал взглядом на открытую дверь. – Спички есть, молодые люди?
Кокорев загремел коробком, зажег списку – так и есть, глаза черные, с искоркой.
Моряки сидели в гостиной, поставив перед собой винтовки, керосиновая лампа висела прямо перед ними, и тени плоских штыков на белом поле стены были беспощадно четкими.
– Господа… – обратился Николай Алексеевич к гостям, и голос его впервые дрогнул. – Я буду рядом. – Он взглянул на дверь, ведшую в соседнюю комнату. – Потише там!.. – крикнул он Егоровне, неожиданно осмелев. – Не разбуди Илью.
– А их буди не буди, одинаково! – откликнулась Егоровна. – Они и спят и не спят…
Было слышно, как Репнин откашливается, открывает платяной шкаф и все делает громче обычного, будто хочет сказать: "Я здесь и никуда бежать не собираюсь".
Вошел Илья Алексеевич, вздыхая и покряхтывая, – одышка перехватила горло. Едва вошел, раскланялся и долго не мог управиться с пуговицами жилета: толстые пальцы плохо сгибались, Сел за стол, положил перед собой руки.
Простите, а снег уже перестал?
– Нет, еще идет, – Матросик помоложе ответил за всех и тотчас снял бескозырку, снял и надел вновь.
В незанавешенное окно, выходящее во двор, было видно дерево, опушенное снегом, бесстыдно праздничное, и огонек в окне флигелька неожиданно печальный – будто только он и проник в смысл того, что происходило сейчас в доме.
– Я закурю, – сказал между тем Кокорев и направился было в коридор.
– Курите здесь, – Илья Алексеевич закашлялся. – Здесь… курите… – повторил он, переводя дух, и поднес платок к глазам, застланным слезами, но Кокорев быстро прошел в коридор. – Однако разве его остановишь? Норовистый! – улыбнулся Илья Алексеевич и взглянул на старого матроса. – В двадцать лет и мы… а?
Матрос не шелохнулся, тень бритой головы, большой и круглой, была точно приколочена к стене.
– Нет, товарищ Кокорев больше нашего успел. – Он едва заметно повел головой в сторону двери, за которой курил сейчас командир. – Двадцать… а с белым флагом уже у немцев побывал… на той бумажке мирной его рука, верно слово, – сказал он, не сводя глаз со старшего Репнина.
Илья Алексеевич не ответил, только хмуро посмотрел на дверь, за которой курил Кокорев.
Дверь открылась, молодой человек вошел в комнату.
– Может быть, вы и нам расскажете, – переместил на Кокорева тяжелые глаза Илья Алексеевич, – как ходили с белым флагом к немцам?
Командир взглянул на старшего Репнина: нелегко было понять интонацию, с которой был задан вопрос, – то ли одобрял Репнин поступок Кокорева, то ли порицал.
– А какая в этом доблесть? – произнес Кокорев.
Явился Репнин.
– Ну, брат, прощай… – Братья облобызались по-мужски жестко и, застеснявшись неловкости, улыбнулись.
– Елена, ты где?
– Я сейчас…
– Тогда сядем да помолчим.
Репнин сел. Семь человек замерли: братья Репнины в разных концах стола, Егоровна у пета. Матросы на стульях.
Молчали. Было слышно лишь, как дышит Илья. Щеки его казались сине-багровыми, точно огонь, прохваченный дымом, подобрался к лицу – вот-вот воспламенится и затрещит. Егоровна нетерпеливо передвинулась на стуле, спросила, обращаясь к Кокореву:
– Человек добрый, а куда все-таки повезешь нашего хозяина?
Матросы встали и пошли к выходу.
– Елена…
Репнин взглянул на дверь, что вела в комнату дочери, и шагнул вслед за матросами.
– Елена! – крикнул он с улицы и запнулся – дочь шла за ним, она была в шубе.
– Куда собралась, дочка?
Но Елена даже не замедлила шага.
– Ты думаешь, я отпущу тебя одного? – произнесла она.
Кокорев зябко передернул плечами, точно от этих слов Елены потянуло ветерком:
– А я что, не внушаю доверия?
– Прошу вас, – произнесла Елена.
Молодой человек быстро пошел к автомобилю:
– Садитесь.
2
Они ехали уже минут пятнадцать. Плоские штыки матросов тускло поблескивали.
Репнин думал: "Да не на Шпалерную ли он меня везет? Туда в эти дни свозили всех званых и незваных".
Машина взобралась на Троицкий мост и остановилась – заглох мотор. Сразу стало ветрено.
– Страшновато смотреть на дворец, – сказала Елена.
Молодой человек вобрал голову в плечи, мрачно откликнулся:
– И на Петропавловку.
Репнин смолчал. Что-то было в этом военном озлобленно-воинственное, неутоленное. Наверно, так бывает с человеком, который только что вышел из боя. Он не остыл и все еще держит саблю над головой.
Слабый дымок возник над помятым радиатором машины и исчез – автомобиль двинулся дальше.
Невский лед, запорошенный снегом, был расчерчен тропами. У моста лед вспух, и черная тропа подступила к воде, – видно, последний смельчак перешел здесь Неву накануне вечером. А дальше, прямо на льду, устойчиво и неярко горел костер, и низкое пламя отражалось в неживых просветах салтыковского дома.
Репнин перехватил взгляд дочери, более сумрачный, чем прежде. "Вот и она затревожилась не на шутку, – подумал он. – Может, спросить этого седого мальчика: "Простите, а не на Шпалерную ли мы держим путь?" Впрочем, если наш путь туда, конвойные должны вести себя иначе, да и Шпалерная осталась в стороне…"
– Вы говорите по-французски, молодой человек? – спросил Репнин.
Кокорев помедлил с ответом.
– На ваш взгляд, для солдатской службы русского недостаточно?
– Не по-немецки же вы говорили с немцами, когда ходили к ним с белым флагом? – бросил Репнин, однако тут же стал серьезным – Кокорев не ответил на улыбку. – Я просто знаю, – сказал Николай Алексеевич уступчиво, – переговоры там велись по-французски.
– Верно, по-французски, – внимательно посмотрел на Репнина Кокорев и вновь ссутулил плечи. Ветер гнал над Невой облако снежной пыли. – Но признайтесь, – сказал Кокорев, не сводя глаз с облака. – Признайтесь, не очень-то уютно ехать с человеком, который ходил к немцам с белым флагом?
– И это верно, – добродушно усмехнулся Репнин: ему не хотелось без крайней нужды обострять разговор. – Невелика гордость подписаться под таким миром, хотя обстоятельства могут заставить каждого… стать парламентером. Сам-то человек не вызовется.
– А я сам вызвался, – обернулся к Репнину Кокорев, и острые, с косинкой глаза его сверкнули.
Вновь взвилось над Невой снежное облако, взвилось выше каменного борта, и пороша, жесткая и льдистая, ударила в лицо.
– Знаете ли вы такое местечко… Ардаган? – вдруг закричал Кокорев, стараясь пересилить голосом ветер. Репнин определенно задел его за живое. – Ардаган. Слышали? В январе там погиб мой отец, полковой хирург… – Кокореву казалось, что его плохо слышат, и он пытался повернуться к сидящим позади и, главное, произносить каждое слово громко. – Гаубичный снаряд попал в палатку! Там отец тачал кишки солдату, попавшему под обстрел "максима". – Кокорев умолк, дожидаясь, когда прошумит снежное облако: он потерял надежду перекричать его. – Так я хочу сказать, – произнес он неожиданно тихим голосом, когда ветер несколько смирился, – хочу сказать, что взял белый флаг потому, что думал об отце… – Кокорев снял варёжку и вытер сухой ладонью разожженное ветром лицо. – Когда мы выбрались из кольцевого окопа (слышите: была ночь, в ноябре там в четыре часа ночь!), когда выбрались из окопа и открытым полем, как полагается, с белым флагом и трубачом пошагали к немецким позициям, я все время ловил себя на мысли: "Случись это раньше – отец был бы жив". И позже, когда посреди поля, перехваченного колючей проволокой, нас встретили германские генштабисты, и еще позже, когда, точно на прием в потсдамскую резиденцию Вильгельма, к нам явился штабной генерал, одетый по сему случаю в парадный мундир с крестами, звездами, лентой через плечо, я думал об отце: "Случись это раньше…" – Кокорев посмотрел в пролет Невы, ветер улегся, и далеко справа глянули колонны Биржи, сейчас невесомые. – И еще позже, когда возвращались через поле с завязанными глазами (прежде чем отпустить, нам завязали глаза): "Случись это раньше… Он был бы жив…"
Кокорев умолк, а Репнин посмотрел вокруг: Зимний был над ними, мертвый, безгласный, с черными прямоугольниками окон.
И Репнин вдруг вспомнил светозарный августовский день четырнадцатого года и торжественную службу на второй день войны. К чему кривить душой: все казалось ему в тот день таким искренним и настоящим. И золотое летнее солнце на паркете, и бледные, в волнении лица офицеров, и сокровенные, голоса хора, поющего литургию, и сдержанный баритон дворцового священника, читающего манифест царя народу, и блеск иконы Казанской божьей матери, той самой, перед которой в горячей молитве преклонил колена Кутузов, отправляясь вослед армии, идущей на сближение с Наполеоном. Когда переполненный зал откликнулся на манифест вдохновенным "ура", слезы застлали глаза Репнина и он подумал: "Вот она, истинная Россия, и нет силы, которая повергнет ее".
А сейчас он ехал мимо Зимнего дворца, и все сто окон, сто слепых окон, молча следили за движением автомобиля, и обнаженные штыки мерно покачивались над головами Репниных – отца и дочери. Репнин взял руки Елены и приник к ним губами.
– Что с тобой, папа?
Ему хотелось сказать ей что-то значительное, что чувствовал он в эту минуту, но не мог. Он знал, что пока она вот здесь, пока она с ним, все будет хорошо. Странное дело, но он ни о чем не хотел больше думать, ни о чем, даже о том жестоком и горьком, что поведал сейчас Кокорев. Не хотел думать…