Дипломаты - Дангулов Савва Артемьевич 16 стр.


У Репнина создалось впечатление, что и Френсис действовал с оглядкой. Он поступал так, полагает Репнин, не столько из робости, сколько из желания сообразовать свое мнение с мнением высокого лица в государственном департаменте, которому посол подчинен, мнением, которое не очень известно послу да вряд ли ясно и самому высокому лицу. Парадоксы американской дипломатии? Да, пожалуй. Уверенность американского дельца, действующего на мировых рынках, – его умение быстро мыслить и ориентироваться, его вера в партнера, его решительность, которая почти всегда безошибочна, его способность идти на риск, его интуиция в конце концов стали нарицательными. Наоборот, американский дипломат, как полагает Репнин, явление совершенно противоположное: он подозрителен и лишен инициативы. Совершенно очевидно, что позиция Френсиса была иной, чем позиция Нуланса, как очевидно и то, что в позиции выжидания американский посол мог быть и не в такой степени последователен. Однако Френсис принял эту позицию, так думает Репнин, все по той же причине: он знает, что новый строй России враждебен ему, но какова должна быть точка зрения посла. Френсису неясно. На всякий случай он принял позицию, в которой, строго говоря, мало смысла.

А как повели бы себя англичане, которых сегодня не было? Очевидно, парадоксы есть и здесь, парадоксы не меньшие. Английский дипломат, как это хорошо знает Репнин за годы жизни в этой стране, не похож на дипломата, как его представляет толпа. Больше того, внешне он являет собой нечто дипломату противоположное. Он молчалив и замкнут. Он откровенно пренебрегает острым словом, которое так импонирует публике. "Остроумие – не дипломатическое качество" – это почти его девиз. Казалось бы, дипломат такого типа не может рассчитывать на успех. Но жизнь показывает другое. Английский дипломат – человек здравого смысла. Он, пожалуй, даже человек золотой середины, если полярными противоположностями будут способность человека парить в небесах и передвигаться по грешной земле, преодолевая ее рытвины. Выше всех благ такой дипломат ценит терпение. А там, где есть терпение, есть и умение склонить партнера принять твою точку зрения или, по крайней мере, приблизиться к ней. Хороший английский дипломат следовал этому правилу всегда. Правило это тем более симпатично ему сегодня, когда Британия перестает быть владычицей морей и ее дипломат зависит от доброй воли партнера больше, чем когда-либо прежде. Кстати, и к этому выводу английский дипломат пришел благодаря здравому смыслу. Иначе говоря, в событии, которое произошло сегодня, английский дипломат не обнаружил бы своих антипатий, как Нуланс, и не отстрадался бы в такой мере, как Френсис. Он действовал по… Репнину. Да, Репнин любит себя поставить на место человека, который ему противостоит. Старик Гирс прав, когда утверждал: хорошему дипломату, чтобы видеть все грани предмета, надо уметь перевоплощаться не только в своего господина, но и в своего врага.

Уже затемно Репнин покинул Смольный.

Он шагал городом, в который словно попал впервые: парки совсем весенние, мокрые заборы, ветхие двери особняков со сдвинутыми набекрень козырьками навесов. Шагал напропалую, весь полоненный мыслями о прошедшем дне. Пришли в движение стопудовые камни сознания: что-то продолжало свершаться и в жизни Репнина, неумолимо свершаться, хотя камни пришли в движение с трудом, как и надлежит стопудовым камням.

29

Репнин поехал на Охту.

Анастасии Сергеевны дома не оказалось. Ее горничная, молодая финка, рослая и крепкоплечая, с большими розовыми руками, которые она будто только что вынула из воды, встретила Репнина радушно и, улыбаясь, сказала, что хозяйка уехала утром и, очевидно, вернется к обеду.

– Вы могли бы подождать, – добавила горничная тем доброжелательно-участливым тоном, который больше самих слов свидетельствовал, что горничная безошибочно восприняла тон и интонацию, какие были приняты по отношению к Репнину в доме Анастасии Сергеевны.

Вечернее солнце лежало на скатерти, совсем дачной. Стояли венские стулья, из того века, с выгнутыми, чуть-чуть откинутыми назад спинками. Над столом висела нарядная керосиновая лампа под абажуром, тоже из того века (последнее время в Питере часто выключалось электричество). Со стены глядела любительская фотография. Репнин всмотрелся: Настенька. Совсем девочка. Идет степной дорогой. Юбка облепила ноги – ветер встречный. Воротник белой блузы распахнут, видна шея, обожженная солнцем. Косынка, тоже белая, простенькая, сбилась почти на затылок, концы, острые, как два крыла, разлетелись по сторонам – ничто так не передает стремительного порыва ее фигуры, как эта косынка. А позади, поотстав на два шага, едва поспевая за нею, идет человек в полотняной рубахе-толстовке и фуражке путейца. В руках у него палка, глаза едва видны из-под стекол очков, выражение глаз ликующе-восторженное, молодое. Видно, настроение Настеньки передалось и ему. Отец? Очевидно, он. А кругом степь, виден склон холма, полоска леса на горизонте и большое небо, все в облаках, ярко-белых и округлых, как мокрые простыни, вздутые ветром. Кто-то подсмотрел этот счастливый миг в жизни человека.

У ног Репнина лег электрический блик – в первой комнате зажгли свет.

– У нас есть кто-нибудь? – Голос Настеньки, радостно-возбужденный, почти счастливый. – Входите, Коля.

Значит, она не одна? Репнин быстро пошел ей навстречу. Еще до того как он увидел ее, в комнате вспыхнул свет.

– Господи, кого я у нас вижу! – В ее голосе не столько радость, сколько испуг, это Репнин услышал явственно. – Как вы сюда попали. Николай Алексеевич?

– Я жду вас уже полтора часа, – произнес он и замолчал: из первой комнаты послышались шаги.

– Вот что. Коля. Располагайтесь и займите гостя, а я управлюсь на кухне, – обернулась она к своему спутнику. Но у спутника Настеньки это не вызвало радости.

– Достопочтенная Анастасия Сергеевна, – произнес он. – Накормите меня, а уж потом… может, займу гостя, а может, и не займу. – Он посмотрел на Репнина без улыбки. – Что делать будем: в Питере, говорят, хлеба ни крошки.

– Тогда идите, Коля, на ту половину, я сейчас приду, – указала она глазами на соседнюю комнату.

Она взглянула на Репнина, потом на дверь, в которую прошел матрос:

Мой ученик… Николай Маркин.

Репнину не понравился ее тон – слишком небезразличный к гостю.

– Погодите, это какой же Маркин? – поинтересовался Репнин. Неожиданная догадка встревожила его. – Не тот ли, что захотел прочесть тайные договоры?

Настенька улыбнулась – открытие Репнина было ей определенно приятно.

– Тот, Николай Алексеевич.

Репнин помрачнел. Тот самый матрос из Кронштадта, о котором говорил Илья в последний раз. Безвестный матрос, пришедший по призыву революции в святая святых империи, чтобы предать гласности тайное тайных. Но вот загадка: как проник простой человек в тайну шифра? Какой потаенной стежкой добрался до заветного ядра, посредством какого дива?.. Наверно, упорством и дотошностью, которые пронес через века злой тьмы и благодаря которым выжил – непросто было выжить мужику на Руси.

– Мой ученик, – сказала Настенька и вновь улыбнулась. Репнин заметил: в течение пяти минут, пока продолжался разговор о Маркине, она посветлела.

– Вы к нам из дому? – вдруг спохватилась она.

– Нет… дома был еще утром.

– Ах, и вы, наверно, голодны… я сейчас, – заторопилась она.

Тотчас в соседней комнате загремели крепкие шаги Маркина – наверно, матрос успел поесть и возвращался к Репнину. Николай Алексеевич ощутил нечто похожее на смятение. Отчего бы это? Что произошло сейчас, какие подземные пласты сдвинулись, если встреча с простым матросом вдруг заставила Репнина так встревожиться?

– Анастасия Сергеевна как-то говорила мне о вас, – произнес Маркин, быстро входя в комнату. – Курите? – Он достал коробку "Зефира" и распечатал ее. – Прошу…

Репнин взглянул в лицо матросу и обомлел: так это вон какой Маркин! Два разных человека соединились вдруг для Репнина в одном лице: тот матрос из Кронштадта, о котором говорила Настенька, и другой, тоже матрос… Репнин вспомнил туманный, с изморосью день 4 ноября, огни в окнах Зимнего дворца, тусклые, с больной желтинкой, какими они бывают только днем, грязно-серый квадрат картона на дверях министерства, одним своим видом объяснивший все, что стряслось в эти дни с Россией. Картон сообщал всем, кто этого еще не ведал, что сегодня в 16.30 (так и было начертано по-военному: в 16.30!) чиновникам иностранного ведомства надлежит быть на Дворцовой, шесть… Репнин явился на Дворцовую и поднялся к себе в кабинет. Однако, взглянув в окно, увидел Мойку, сейчас почти черную, и штыки патрулей, движущихся вдоль реки. А потом был парадный зал министерства, люстры и бра, зажженные, как на погибель, и многократ усиленные зеркалами, торжественная тишина, словно перед большим приемом, и синие губы товарища министра Петряева, словно он только что выбрался из студеной речки на знойное солнышко. Это сочетание парадного мундира и синих губ все объясняло.

К Петряеву подходили едва ли не на цыпочках, как к попу на причастие, и для каждого он находил свое слово, которое настораживало, волновало, тревожило, звало. Потом вошли комиссары – их было трое. Один из них был знаком с Петряевым. Он представил двух своих товарищей, в том числе матроса в бескозырке.

Репнин не видел лица матроса, видел лишь его волосы, темно-каштановые, вьющиеся и блестящие, какие бывают у очень молодых людей. Пока говорил его товарищ, матрос стоял.

чуть-чуть расставив ноги, и его руки, отведенные за спину, сжимали бескозырку. Затем руки разомкнулись, и дипломаты увидели, как бескозырка описала полукруг и легла на стол, разбросав ленты. Матрос явно хотел смирить свой голос, однако это плохо ему удавалось.

Обращаясь к "чинам-дипломатам", матрос великодушно пообещал оставить их на службе и даже выхлопотать пенсию, однако потребовал в обмен признания революционного правительства. А пока дипломаты размышляли, матрос попросил их положить на стол ключи от сейфов. "Ключи на стол!" – сказал матрос без обиняков.

Репнин видел, как дернулся и побагровел Петряев. Затем он встал и, нетвердо ступая (не вовремя затекла нога), пошел к выходу. За ним устремились торопливой и, Репнин это видел, несмелой толпой дипломаты. Все чувства слились в этом движении толпы: и благодарная солидарность, и, так решил Репнин, стадность, самая примитивная, дипломаты пробивались к выходу, не щадя друг друга.

И тогда Репнин увидел матроса в лицо: синие с косинкой глаза, туманные полудужья бровей. Сильным и упругим движением, так показалось Репнину, кошачьим, матрос отпрянул от стола и очутился между дверью и Петряевым. "Назад!" – крикнул матрос что было мочи. Он не схватился за кольт, который висел у него по матросскому обычаю на бедре, а всего лишь решительно и хмуро пошел на Петряева.

Дипломаты отринули от двери, и вновь Репнин уловил нечто напоминающее стадность – дипломаты обходились друг с другом не очень-то церемонно. "Назад!" – крикнул матрос, и толпа дипломатов, точно идущая от берега волна, возвратилась к столу. На минуту в зал втекла тишина, и вновь Репнин увидел в окно, как движутся вдоль Мойки обнаженные штыки – патруль не был виден, видны были только штыки, сине-стальные, медленно движущиеся на фоне такого же сине-стального неба.

Опять заговорил матрос. Сейчас в нем боролись два чувства: сознание, что тон, принятый им вначале, не очень подходит для разговора с дипломатами, и понимание, что он не должен это обнаружить, – обнаружить это, значит, выказать слабость. Матрос сказал, что правительство революционной России намерено обнародовать тайные договоры, и повторил: "Ключи на стол!" Впрочем, посоветовавшись с товарищами, он дал дипломатам на раздумье сутки. На этот раз первыми вышли из зала комиссары.

Видно, кому-то торжественное сияние люстр показалось в эту минуту кощунственным. Сейчас горели только бра, горели тускло. Очевидно, мимикрия стала и природой человека: все, что недавно блестело и рвалось наружу в лице и в мундире Петряева, неожиданно погасло, подчиняясь тусклому свечению настенных дамп.

Померк и Петряев. Он будто сросся со своим креслом, и несвежая кожа подлокотников стада кожей Петряева, и пыльный войлок спинки кресла стал мышцами Петряева – таким неживым стал он весь. А под окном лежала Мойка, и штыки, что неколебимо двигались вдоль реки, виделись Репнину черными.

С тех пор как комиссары пришли на Дворцовую, минуло полтора месяца. И вот два Маркина соединились для Репнина в одном лице: тот, что расшифровывал дипломатическую тайнопись, и бедовоокий, с кольтом на бедре, что нагнал столько страху на дипломатов.

30

Они сидели друг против друга. Маркин виделся Репнину крутым и сильным камнем, вросшим в речное дно и обкатанным работящей волной. "Вот он, человек из народа, – думал Репнин, думал почти с восторгом и, что греха таить, со страхом. – В нем и цепкая хитринка, и душевное здоровье, и мысль! Вот как начал этот человек: распознал тайнопись того мира, распознал, дьявол! Сколько мощных лбов напрягалось, чтобы законспирировать эти тексты, укрыть их непробиваемым панцирем шифра. А вот пришел простой человек, из тех, кого мы сами испокон веков величали "лаптем", и прочел грамоту. На стороне его была не только сила, но еще и ум, то есть как раз то самое, что так часто мы в нем подвергали сомнению…"

– Вы полагаете, что на смену прежним дипломатам придут дипломаты новые? – спросил Репнин; если Маркин хотел резать правду-матку, Репнин готов был прийти ему на помощь.

– Дипломат не пирог, его не выпечешь ни за час, ни за два, – заметил Маркин. – Почему новые? Нам могут помочь и старые!

Репнин выдержал паузу – она была долгой и не обещала ничего хорошего.

– Тот раз в ответ на призыв комиссаров, – сказал Репнин, – министерство покинули все дипломаты…

Маркин рассмеялся – видно, воспоминание о встрече на Дворцовой не было неприятным.

– Да, в тот день они были одни за всех и все за одного.

Маркину, как заметил Репнин, нелегко было сдержать свой смех – смеялся он в охоту, как смеются дети, забыв обо всем.

– Но ведь комиссары были правы, поставив так вопрос? – спросил он Репнина и провел ладонью по раскрасневшемуся лицу.

– Все было не просто, – сказал Репнин.

– Я понимаю. Но комиссары были правы? – повторил Маркин и достал зажигалку, сделанную из двух винтовочных гильз.

Репнин подумал: нечто подобное ему однажды говорил Ленин.

– Быть может, и правы, – ответил Репнин уклончиво. – По-своему, – уточнял он.

– Дипломаты решили блокировать революцию. – Маркин тронул колесико, и синю язычок пламени утвердился на фитиле, однако матрос не спешил подносить его к папиросе. – Решили объявить блокаду, так?

– Можно назвать это и блокадой, – ответил Репнин.

– Значит… все двери на засов? – Маркин не спеша зажег папиросу, но огня не погасил – он точно хотел показать этим, что контролирует каждое свое движение, каждое слово. – А я так думаю, что Россию блокировать нельзя, как нельзя блокировать небо! – Он медленно выдохнул облачко дыма, оно поднялось и повисло у него над головой, точно раздумывая, выйти в форточку или остаться в комнате. – Скажите, пожалуйста, а вы были на Дворцовой, когда туда пришли комиссары?

Ничего не зная о смольнинской беседе Репнина, Маркин задал Николаю Алексеевичу тот же вопрос, что задал Ленин.

– Был, – ответил Репнин – быть может, его лаконичный ответ даст понять Маркину, как ему не хочется продолжать разговор.

– А не думаете ли вы, что в иных условиях дипломаты могли и не отвергнуть предложение комиссаров так единодушно? – вдруг спросил Маркин.

– Я вас не понимаю, – отозвался Репнин. Кажется. Маркин нашел то самое продолжение разговора, какого так опасался Репнин.

– Если бы мы говорили с каждым дипломатом в отдельности, вряд ли бы все из них сказали "нет", – заметил Маркин и отложил папиросу на край стола. Струйка дыма, тонкая и неколебимо прямая, встала над папиросой.

– Допускаю… не все, – произнес Репнин, в то время как ветер колебал струйку дыма. – Допускаю, – повторил он, а сам подумал: вот он и подобрался к своему главному вопросу. В нем, в этом вопросе, всего два слова: "А вы?" Именно: "Как бы вы ответили. Репнин, если бы этот вопрос был поставлен перед вами не на народе, как тогда, а с глазу на глаз, как сейчас?" Однако как поведет себя сию минуту Маркин, отважится ли спросить?

– Да, вы правы, все не просто, – вдруг сказал матрос и взял папиросу.

И вновь молчание. Репнин подумал: "И откуда взялся этот человек, откуда он родом, кто вызвал его к жизни?"

– Простите, вы… из крестьян?

Маркин внимательно посмотрел на Репнина – он не ожидал от него такой прямоты.

– Как есть мужик, пензенский, из села Русский Сыромяс.

– А грамоте где обучились?

– Все в том же Русском окончил трехклассную церковно-приходскую школу, – проговорил матрос. – На этом все и кончилось. Ни о чем так не жалею, как об этом… Чтобы стать хорошим человеком, надо быть грамотным.

"Три класса церковно-приходской, только три класса! – подумал Репнин. – Но тогда как он мог сделать то, что сделал?"

– А потом учились всю жизнь? – настаивал Репнин.

– Учителем была революция. Она обучила и жизни и грамоте.

– И на Дворцовую послала революция? – спросил Репнин.

– Да, революция, – ответил Маркин, как нечто само собой разумеющееся. – Товарищ Ленин послал.

И вновь на память пришла беседа с Лениным, и мысль Репнина, внезапно осенившая его во время этой беседы: в самом деле, какая сила родила в Ленине такую ненависть к тому миру и воодушевила на такое подвижничество? Мученическая смерть брата и желание отомстить всем убийцам на века и века или идеал, высокий идеал? Сто раз верно, что нет беспощаднее огня, чем горе, только оно и способно родить чудо. Кстати, человек, сидящий сейчас перед Репниным, знает ли он эту страницу в жизни Ленина?

– Известно ли вам, что старший брат Ульянова был казнен?

Маркин привстал.

– Да, я знал это.

– Вы полагаете… не только в заповеди христианской, но и в революции нет молитвы за отмщение?

– В революции должна быть молитва за отмщение, – произнес Маркин, овладевая собой. Видимо, слова Репнина задели в его душе чуткую струну.

– Меч возмездия? – спросил Репнин.

– Не месть, а возмездие, не кровь, а память, которая ничего не хочет прощать, – промолвил Маркин, и в его глаза, только что темно-синие, а сейчас почти черные, будто кто-то занес искру.

И мысль, как высокое облако, вдруг встала над Репниным. Все время, пока матрос говорил о Ленине, он имел в виду и себя, что-то произошло в жизни этого человека такое, что потрясло, встревожило и воззвало к борьбе все его существо.

Маркин молчал, лишь кровь медленно сходила с лица.

– Путь был долгим и нелегким, – неожиданно вымолвил Маркин.

– И у каждого были жертвы? – спросил Репнин. Все время, пока продолжалась эта беседа. Репнин, быть может, в силу привычки, чисто профессиональной, ни на секунду не упускал ее нить.

– Жертвы, – ответил Маркин.

Репнин не сводил глаз с матроса. Наверно, надо было спросить: "Жертвы… какие?" Но Репнин смолчал.

– Вы были когда-нибудь во Владикавказе? – вдруг спросил Маркин.

– Был однажды, – ответил Репнин. – Русский Вавилон, многоязычный и разноплеменный, хотя проспект Александровский очень российский.

Маркин вздохнул.

– На этом проспекте… казаки зарубили моего отца.

Назад Дальше