Дипломаты - Дангулов Савва Артемьевич 19 стр.


– Мы с вами, Георгий Васильевич, явно недооцениваем столь веский довод, как кулак, потому что им не обладаем, – настаивал Воровский.

– А если… кроме шуток? – вдруг спросил Чичерин, он первым почувствовал необходимость серьезного разговора.

– Немца явно не надо было бить, – сказал Воровский, он реагировал на призыв к серьезному разговору по-своему. – Петр Дорофеевич мог бы нам испортить обедню.

Реплика осталась без ответа, а Петр уже в какой раз за этот вечер выругал себя. Нет, дипломатия не только ум и жизненный опыт. Не только интеллект, но еще нечто такое, что дается не каждому и по сути своей не просто профессия, а призвание. Есть вселенная, пределы которой поистине необъятны, – человек. Без знания человека нет дипломатии. Тут не пропишешь истин и не блеснешь прозорливостью. Необходим весь твой ум, и как же ты будешь далек от совершенства!.. Сейчас Петру казалось, что жизнь со всем ее опытом, который, честное слово, был добыт трудом адовым, почти ничего не прибавляет, чтобы постичь нелегкую эту науку.

Они вернулись в гостиницу. Как всегда в это позднее время, Чичерин отдавал час-другой работе. И на людях он любил работать в жилете, с закатанными по локти рукавами. Петру казалось, все свои помыслы Георгий Васильевич сообразует с тем большим, что определит его жизнь на родине. Все, что видит он за день, что возбуждает в нем мысль и чувство, он сообразует с этим. Прежде чем мысль Чичерина отольется и примет четкие формы, он должен перенести ее на бумагу. Он пишет легко, с видимым увлечением, но у него какая-то своя система записей, свой код. недоступный внешнему взгляду. Петр случайно бросил взгляд на лист, который дописывал Чичерин, и подивился виду рукописи: это мог быть чертеж дома, набросок композиционной основы романа, наконец, план огромного парка с четко пересекающимися линиями. А между тем то была именно рукопись статьи, первый вариант, умещенный на одной странице и для краткости не столько записанный, сколько изображенный графически. Из первого варианта должен был возникнуть второй, где линии обращались в слова, а лаконичные строки-тезисы в пространные абзацы. А потом и третий – это была уже статья. Прочти ее – и не поверишь, что она возникла из "чертежа".

Вот и сейчас Чичерин развивал на просторном листе бумаги свои записи, подсказанные быстротечными впечатлениями минувшего дня. А за окном вздрагивало и зыбилось электрическое зарево Стокгольма, несмотря на поздний час, резкое, точно по невидимым желобам и руслам, как реки в море, собралась светоносная вода со всей Европы, отовсюду, где в четырнадцатом погасли огни, с Вислы и Марны, с прикарпатских равнин и полей Фландрии собралась и разлилась без границ и пределов. Вернется ли она обратно, эта светоносная вода?

36

В полдень позвонил Воровский.

– Петр Дорофеевич, это вы? Помните, я вам говорил о Белодеде? Готовьтесь его принять.

Что это могло означать? Ничего особенного, просто Вацлав Вацлавович вспомнил все-таки Белодеда, которого видел недавно. Вспомнил имя или увидел человека? Очевидно, человека, раз тот сейчас находится на пути к Петру. Но кто этот "товарищ Белодед" (Воровский так и сказал: "товарищ"), когда в природе не так много Белодедов? В том же Питере, если есть их трое – хорошо, при этом один из них наверняка должен быть братом Петра. Братом? Петр задумался: каким образом в нынешнее ненастное время брат может очутиться в Стокгольме и в каком качестве? Впрочем, сегодня, когда общение с деловым миром у России свелось, в сущности, к связям со Стокгольмом, это более вероятно, чем, например, вчера. Да нет, не может быть! И готовить себя к этому не надо… а если все-таки это он?

Петр выглянул в окно: снег в парке был ярко-белым, не городским. По четко прочерченной лыжне стремились юноша в синем свитере и много впереди девушка. Юноша ускорил бег и нагнал девушку, сейчас они шли шаг в шаг, потом юноша, быть может, незаметно для себя, пошел быстрее, и когда спохватился, девушка была далеко позади. Ему неудобно было оглядываться, и единственно, что он мог сделать, чтобы вновь поравняться с нею, идти тише, и он шел все медленнее и, очевидно, высчитывая (нет, это не счет цифр – счет дыхания, счет сердцебиения, счет пауз). Наверно, в своем счете он преодолел какой-то предел и, остановившись, полунаклонился, чтобы поправить крепление, полунаклонился, и конечно, посмотрел назад. А девушка и не думала идти за ним. Она стояла в добрых тридцати шагах от него. Она остановилась в тот самый момент, когда он обошел ее и, не выпуская лыжных палок, заломила руки и стала орудовать шпильками… Все это произошло в какие-нибудь три минуты и немало взволновало Петра. Да, на этом кусочке снега, который можно было обнять глазом, даже не поводя головой, разыгралось нечто такое… По внезапной ассоциации вспомнилась Кира. Нет, нельзя отставать, да, наверно, и нельзя обходить, только шаг в шаг…

В дверь постучали нетерпеливо и робко.

– Разрешите? – произнес человек и поперхнулся.

Дверь приоткрылась.

– Петро… бог всемогущий, пощади!

В дверях стоял Вакула и смятенным крестом пытался осенить грудь.

– Петро… брат…

На какой-то миг Петр все забыл: и презрительно-ненавидящий взгляд Вакулы, и его злое, сбивающее навзничь "голодранец… босая команда!", и звон серебряного целкового, брошенного наотмашь: "Хочешь – бери, не хочешь – не бери!", и запах одеколона, сладковато-приторный, с примесью нафталина, пыли и пота, которым он обдавал тебя пять раз на день, когда проходил мимо, пыхтя и отдуваясь; – все забыл на миг Петр, когда рванулся вперед навстречу брату.

А потом Вакула сидел, большой, пепельноголовый (мать тоже поседела в сорок лет), и его толстые, как две пышки, руки неподвижно лежала на коленях, и он говорил бесстрастным голосом, точно давно, очень давно ждал встречи с братом и поэтому все слова, которые говорил сейчас Петру, десять раз сказал себе, вначале страдая и мучаясь, а потом все спокойнее.

– Ты не думай, что я паду тебе в ноги и скажу: прости. Нет! – говорил Вакула. и его затылок становился малиновым. – Я был крут с тобой, но видел в тебе и брата и сына… а батька Дорофей говаривал: "У Белодедов и разум и норов от кнута – перестань стегать, мы дуреем". И не жди, что скажу: прости! Я хотел тебе добра, а потому и был крутой. Не жди!

– Не жду, я тебя знаю. – Петр искоса взглянул на брата. – Ты мне лучше скажи, как мать да Лелька.

– Мать как мать… она нас с тобой переживет, – ответил Вакула так, точно доброму здоровью матери надлежит не радоваться. – Каленая! – воскликнул он, будто сокрушаясь. – А Лелька… да что, приедешь в Питер, может, не обойдешь дома, а?

– А я, право, и не думал, – искренне заметил Петр. – Если примете… чего же мне обходить вас? Мать с тобой живет?

– А где же ей жить? – Вакула смотрел все так же строго. – Ты. Петр, можешь обо мне что хочешь думать, но одно всегда признаешь за мной: мать сберег я.

– Да мне и не резон противиться: я знаю, что ты, – заметил Петр примирительно.

– Нет, я говорю к тому, что теперь, когда ты… – Он, видно, хотел сказать нечто резкое, но осекся. – Когда ты…

– Ну, говори, не робей.

– А чего мне робеть? Я человек свободный, вчера – в России, сегодня – в Швеции, а завтра, может, в Америке… – Старший Белодед сидел все так же чинно, и его пухлые руки продолжали лежать на коленях. – А что? Мне… с моим замахом Америка по плечу! А?.. Я тебя не боюсь. Петро, и подлаживаться под тебя не буду! Вот я и говорю: теперь, когда ты… В общем, скажу тебе начистоту: твоя кобыла обскакала мою на повороте и миллион выиграл ты, а не я.

– Ну вот что, брось ты… выкаблучивать, – взорвался Петр. – Хочешь говорить по-человечески – говори, не хочешь – я тебя не держу.

Вакула встал.

– А ты меня научи быть человеком. – Он прищурил глаз. – Научи… Ну, чего не учишь?

– Садись, – произнес Петр, сдерживая себя. – Курить будешь? Впрочем, ты ведь не куришь.

– Кто тебе сказал? Курю.

Он достал трубку, запалил. Курил неумело защемив мундштук негнущимися пальцами.

– А теперь скажи, с чем приехал сюда? Надолго?

Вакула молчал, только ожесточенно потягивал трубку.

Петр отошел к окну. Прямо перед окном посреди заснеженной поляны стояла девушка в красном свитере, и юноша сидел у ее ног и чинил крепление. Время от времени он поднимал глаза и робко и счастливо-ликующе смотрел на нее, будто ничего не желал он в жизни другого, как сидеть вот так на снегу у ног девушки и прилаживать лыжу. И опять Петр вспомнил Киру. Знал, что рядом брат, но не хотел его видеть. Вот так бы стоял спиной к Вакуле и думал о Кире.

Петр обернулся, Вакула мрачно тянул трубку, она плохо раскуривалась.

– Ты чего улыбаешься? – спросил он Петра.

– С чем же ты приехал в Стокгольм, а? – Петр перестал улыбаться.

Вакула вздохнул.

– Ты знаешь мою мечту, брат? – вдруг спросил он, и голос его потеплел. – Мою большую мечту?

– Насчет русского Форда?

– Да… только ты не смейся! – Склонившись над камином, он положил в трубку уголек. – У меня еще столько сил, столько сил… ох! – Он взметнул кулак, едва ли не такой мясистый и красный, как его голова. – Ох… много! – Его кулак продолжал вздрагивать и раскачиваться. – Думаешь, что я русским Фордом не стал бы? Стал! Да только погода у нас в России сейчас не фордовская. Или как ты думаешь?

– По-моему, не фордовская.

– Огня я не боюсь, и Маша Спиридонова с ее огнем и бедой мне по душе.

– Это же какая такая Спиридонова Маша… та?

– А то какая еще – она одна такая.., та, что… изверга срубила!

– Значит, ты… революционер?

– Социальный… – сказал Вакула серьезно.

– Но что ты делаешь в России новой, революционер социальный? – Петр не уберег улыбки.

– Что делаю? – Вакула затянулся и, набрав полный рот дыму, так, что его щеки угрожающе взбухли, выпустил, дым застлал ему лицо. – Ты помнишь на Кубани, в междуречье, на полпути из Лабинской в Армавир, был колодец, глубокий, так что кружочек воды был не больше пятака? Одна бадья шла наверх. а другая спускалась. Помнишь, а? А лошадь, что ходила вокруг колодца и тянула бадьи, помнишь? Да, чалая, с толстым, будто пузырь, брюхом, и крупными костями, что торчали, как рога? А глаза у той чалой помнишь? Ну да, слепая, но бельма, бельма, помнишь? Они были белые и даже днем светили, как два фонаря… Помнишь эту чалую?

– К чему это ты?

– Нет, ты скажи, помнишь чалую? А помнишь, как она околела? Споткнулась и легла в грязь, даже глаза с бельмами не закрыла?

Петр внимательно смотрел на брата, не скрывая своей неприязни.

– Что же ты хочешь этим сказать?

Он докурил трубку и, опрокинув ее над ладонью, вытряхнул уголек. Он раскачивал руку и уголек неторопливо перекатывался по бугристой поверхности ладони.

– А то, что я хотел сказать, я уже сказал! – произнес Вакула. – Не хочу быть чалой смелыми бельмами! Пусть вокруг колодца ходит кто-нибудь другой, тот, что делать больше ничего не умеет. – Он поднес уголек к пепельнице и, поставив ладонь наклонно, дал угольку скатиться. – А теперь скажи, чтобы я ушел, я уйду.

– Уйди.

Вакула почти бесшумно пересек комнату и осторожно закрыл за собой дверь.

Когда Петр подошел к окну вновь, красный и синий свитеры покидали парк – они шли нога в ногу.

37

У Петра сдавило сердце, когда он подумал, что послезавтра будет в Петрограде. Он уже решил, что пойдет на Литейный. Вопреки тому, что произошло вчера у него с братом, пойдет. В конце концов это семья его матери, его семья. Может, как раз и настало то время, когда все должно войти в свои берега, все, что испокон стояло рядом, встать рядом: мать, сын, сестра. Сестра? Как все-таки Лелька?.. Петр видел ее лет восемь назад. Помнит, как она после долгой беседы с матерью метнулась из дальней комнаты в сенцы, красная до корней волос, схоронив от Петра глаза, и там, где она пробежала, трещали стулья и опрокидывались табуреты. "Что с Лелькой, мама?" – спросил Петр. "Да вот втемяшилось, что будет Верой Холодной!" – бросила мать, сжимая черной рукой подол шелкового платья.

Это было восемь лет назад, а сейчас Лельке почти двадцать пять. А мать как?.. Она была неласкова с Петром, особенно когда рядом был Вакула. Она побаивалась старшего сына и хотя не звала Петра ни "голодранцем", ни "босой командой", но считала его шалым. Перебирая всех близких одного за другим, она неизменно находила, что ее младший если и походит на кого, то лишь на дядьку Матвея, брата отца, который был известен тем, что сжег полхутора и "сгиб" в Сибири.

Пароход уходил в восемь вечера, а в три они вновь побывали у Воровского.

– Вот всегда так получается в жизни, – произнес Чичерин, когда вышли из машины и неширокой, выстланной асфальтом дорожкой направились к парадному подъезду представительства. На самое главное времени как раз и не остается…

– Вы полагаете, Рицлер уже дал ответ? – спросил Петр, ему было не совсем ясно замечание Чичерина.

– Полагаю, дал. – Чичерин поднял на Петра глаза – они были сейчас светло-карими, солнце, вышедшее из-за облака, сделало их прозрачными до самого донышка. – Стокгольм или Брест? – Он внимательно смотрел на Петра, точно спрашивал его: "Ну, а сейчас ты меня понимаешь или еще нет?" – Брест… Брест… – заключил Чичерин и ускорил шаг.

Вот уже в который раз в их беседах возникал этот небольшой западнорусский город ("Наверно, островерхие дома крыты черепицей, если смотреть сверху, город кажется темно-бордовым", – подумал Петр), где вот уже месяц за просторным столом, поставленным посреди солдатской казармы, решалась судьба России. В самом деле, что могло быть значительнее в ту пору для русского человека? Быть может, об этом насущном и главном собирался говорить Чичерин с Воровским?

В представительстве только что закончился прием, и из дверей кабинета Воровского вышел человек в пенсне, держа под мышкой картонный футляр для чертежей, очень похожий на зачехленный ствол пушки. Он прошел гарцующей походкой, с очевидной легкостью и бравадой неся свое литое дуло. Поравнявшись с Чичериным и Петром, он поклонился и, упершись в дверь концом дула, открыл ее и пошел дальше.

Когда они вошли в кабинет Воровского, Вацлав Вацлавович стоял у журнального столика, рассматривая лежащий перед ним чертеж.

– Видели? – произнес Воровский, указывая взглядом на дверь, в которую только что вышел человек с картонным дулом под мышкой. – Известный шведский инженер-энергетик… Я его знал по работе в Симменс-Шуккерт. – Он указал глазами на окно, будто фирма Симменса, в которой Вацлав Вацлавович работал в Стокгольме до того, как стал советским представителем, находилась где-то рядом. – Принес свой проект электростанции на торфе. Разумеется, небезвозмездно, но принес нам… Каково?

Воровский вновь взглянул в окно, за которым догорал неяркий январский день, прошел к письменному столу, сел.

– Мне иногда кажется, – сказал он, – что именно здесь, в Стокгольме, нам суждено прорубить окно в Европу. – Он улыбнулся. – Первое оконце, крохотное, как в теремах, – он вгляделся пристальнее – там, над городом, освещенным ломким, совсем не январским солнцем, взмыла голубиная стая, белокрылая, мерцающая, в ее полете было что-то знойное, летнее. – В дипломатии, как и в астрономии, – продолжал Воровский, не отрывая глаз от окна, – чтобы карта звездного неба была полной, важно соорудить обсерваторию в месте, созданном самой природой. Стокгольм – незаменимое место для такой обсерватории, отсюда можно увидеть такое, что не рассмотришь из Парижа и Лондона.

– И не только из Парижа и Лондона – из Бреста также, – иронически повел бровью Чичерин. – Рицлер уже дал ответ?

– Дал, – едва слышно произнес Воровский и воинственно приподнял худые плечи. – Жаль, что в тот раз Белодед не поколотил немца!

Чичерин вздохнул: вряд ли он надеялся на лучшее, но теперь, когда ответ стал известен, трудно было сдержать вздох.

– Такое впечатление, что первое сражение… самое первое мы проиграли? – спросил Чичерин, он говорил о Бресте,

– Проиграли, а могли выиграть! – стремительно откликнулся Воровский; он вспыхнул – до сих пор трудно было даже предположить, что его лицо может так пламенеть. – Да, это мое мнение; нам незачем было идти именно в Брест. – Он задумался. В этой фразе, как в емкой формуле, был для него скрыт неизмеримо больший смысл. – Существует классическое правило, освященное опытом веков: противники встречаются на ничьей земле… тем более, если речь идет о мире… – Ему точно стало зябко, он закинул ногу на ногу (только колени торчат), охватил худыми руками себя, упрятав кисти рук под мышки. – Перемирие? Его можно было заключить и в Бресте! Но мир, мир… нет, ни в коем случае за миром в Брест не следовало ехать. Что такое сегодня Брест? Военный городок, где стоит немецкий гарнизон и где хозяева положения – немцы. Перенести туда переговоры – значит лишиться многих преимуществ, которые дал бы, например, Стокгольм. Поверьте мне, немцы страшатся Стокгольма! Я не хочу выбирать слова: именно страшатся… – Наверно, он говорил обо всем этом не впервые, но каждый раз, когда ему приходилось говорить об этом вновь, он необыкновенно тревожился, может, и руки свои, столь выразительные в живой беседе, он сковал сейчас, чтобы успокоиться. – Но вот что характерно, Георгий Васильевич, – обратился он к Чичерину и на миг задумался, точно молчанием этим пытался подчеркнуть значительность того, что хотел сказать. – Я писал об этом наркому Троцкому… да, писал, сейчас же после перемирия. Помните; в середине декабря? Момент был удобный настоять и перенести переговоры в Стокгольм. Я аргументировал, как понимал все это, по-человечески. Иная атмосфера: влияние нейтральной Европы, если хотите, наших друзей… иной воздух. Вы дипломат, Георгий Васильевич, быть может, единственный среди нас профессиональный дипломат, вы должны понимать, выбор места для переговоров – задача не для квартирмейстера, а для политика: ведь именно место переговоров, внешняя среда, где переговоры происходят, сама атмосфера, которой переговоры окружены, составляет ту силу, которая может или сопутствовать тебе, или тебе противостоять. Наше положение в переговорах и без того тяжелое – мы ведем их с противником, который стоит на нашей земле обеими ногами. – Он прошел к книжному шкафу, припал к нему спиной, зябко поводя плечами: когда он волновался, ему, действительно, становилось холодно. – Но единственная ли это ошибка? Оказывается, нет! Я так думаю, наркому Троцкому ни в коем случае не следовало ехать в Брест! Пока там сидели вторые лица, они могли всегда ссылаться на начальство, запрашивать и, связываясь с Питером, выгадывать время. Когда нарком иностранных дел собственной персоной сел против немецких представителей – Кюльмана и Гофмана, пришлось ответы выкладывать на стол… Да, понимаю, столь ответственны переговоры должны вестись, по крайней мере, министрами, но это в данной обстановке выгодно им и невыгодно нам. Поэтому надо было отвоевать себе такое право – в нашем тяжелом положении это дало бы нам какой-то простор, возможность для маневра. А получилось так, что противнику мы предоставили для движения поле от горизонта до горизонта, а сами устроились… в бочке, где и повернуться нельзя без того, чтобы не набить синяков. К тому же Троцкий, как мне кажется, переоценивает желание союзников сотрудничать с нами. Хрен редьки не слаще! – воскликнул Воровский и, наклонившись к Чичерину, спросил: – Вы полагаете, что до конца брестской эпопеи далеко?

– Я просто думаю, что задача у нас будет трудной, невыносимо трудной.

– В Бресте? – спросил Воровский.

Назад Дальше