Некоторые происшествия середины жерминаля - Тублин Валентин Соломонович 3 стр.


И снова повторяет он это слово, отдающее могильной плесенью: прах, конец… Сколько у него еще осталось времени? Два, три часа? Он должен взять себя в руки. От этого зависит его будущее. Его карьера. Его жизнь. От этого зависит будущее его семьи, женщины, которую он любит, ребенка, которому еще предстоит появиться на свет. Он должен найти какой-то выход. Как сказал Герои - до вечера еще далеко?

Он садится за свой рабочий стол. Он сидит, положив острый подбородок на ладони. Он должен сосредоточиться. Спокойно, Броше. Он видит свой кабинет, картины на стенах, дорогой ковер на полу, драгоценный фарфор за стеклом. Над его головой висит огромное полотно в позолоченной раме. Это картина Франсуа Буше "Галатея и Пигмалион". Военный секретарь приобрел эту картину за бесценок на распродаже национальных имуществ. Он купил ее вовсе не потому, что является поклонником творчества Франсуа Буше, вовсе нет, но потому, что история о Пигмалионе и Галатее напоминает ему его собственную жизнь. В чем смысл легенды о Пигмалионе? В том, понимает Броше, что сильное желание может свершить невозможное, свершить чудо. Только этот один смысл и есть в древнем мифе, все остальное - несущественно. Броше всем в жизни обязан лишь самому себе - самому себе и революции. Он - человек, который создал себя из ничего. Одним только желанием, одним непрекращающимся многолетним усилием поднялся он из ничтожества к высотам общественной жизни, он, научившийся читать в тринадцать лет, работая учеником переплетчика, не помнивший матери и не знавший отца. И вот теперь глупый случай, роковое стечение обстоятельств грозит обрушить все здание, возведенное им с такой заботой и с таким трудом.

"Придумай же что-нибудь, Броше!"

Он думает. Прямо перед собой и немного выше он видит ангелов, густо заполнивших все пространство картины Франсуа Буше. Напряженным невидящим взглядом скользит он по нежным розовым бедрам оживающей Галатеи. Что же ему придумать…

Из кожаной с тиснением папки достает он лист бумаги.

Этот лист - копия доноса, поступившего в Комитет общественной безопасности, о заговоре в Двенадцатом драгунском полку. Имена заговорщиков. Среди них - под номером двенадцать - полковник Виктор Марешаль. Именно он, говорится далее в доносе, должен вечером пятнадцатого жерминаля прибыть в Париж для проведения в жизнь злобных замыслов против республики.

В настоящую минуту нет на свете человека, который вызывал бы у Броше такую ненависть, как полковник Марешаль. Броше вообще недолюбливал профессиональных военных, но теперь он ненавидит их, и более всего - своего дорогого родственника, полковника Марешаля, этого болвана. Он ненавидит их узость, их напыщенные речи, их упоение своими подвигами, как существующими, так и выдуманными, их вечные претензии судить обо всем со своей низенькой колокольни. У них есть одна профессия - воевать. Профессия, с которой они справляются, кстати, без особого блеска. Тем не менее любой капитан, прибывающий в Париж по вызову военного министерства, ведет себя так, словно он по крайней мере Юлий Цезарь.

Безмозглые идиоты! И первый из них по праву - его родственник Виктор Марешаль, который числится в листке из кожаной папки под номером двенадцать.

Правильнее всего было бы просто умыть руки. Иного и не стоит кретин, который позволяет втянуть себя в заговор, в это дерьмо. В том, что полковника- Марешаля втянули, никаких сомнений нет - для самостоятельных действий ему не хватило бы мозгов. Но Трибуналу нет дела до подобных тонкостей, и глупую голову Сансон отрубает так же, как и умную. И если бы полковник Марешаль не был братом его Марго, он мог бы уже считать себя покойником - инструкции, теория и практика комитетов на этот счет нс оставляют места для иллюзий. Но Марго никогда не простит ему, если он не попытается спасти этого дурака. А если Марго не простит ему, если она уйдет, Броше знает - ему тогда ничего не нужно. Он сам ненавидит себя за эту слабость, за это безволие. От одной мысли об этой женщине Броше ощущает одновременно жар и холод, он теряет над собой контроль, становится тряпкой. Поэтому он должен спасать полковника Марешаля так, как если бы спасал самого себя. Он уже не думает о том, что арестованный по обвинению в заговоре полковник бросил бы гибельную тень на секретаря военного министерства. Он думает о том, что вся жизнь его стоит сейчас под ударом и что все зависит, как и всегда, от него самого. И он видит только один выход: он должен действовать сам. Он не должен допустить дело полковника Марешаля до Трибунала. Он должен перехватить инициативу, взять дело в свои руки и представить его так, словно военная разведка сама давно следит за заговором. И это, пожалуй, единственный способ выгородить, вытащить из этой истории Марешаля.

Есть только один этот выход, и тут ему должен помочь сам Марешаль. Он должен написать подробный доклад на имя военного министра. Он, Броше, сможет оформить его задним числом, и тогда все еще можно будет спасти.

Ну, а если нет…

Тогда дело плохо. Он сам, пожалуй, выпутается. Он слишком много знает, он нужен, его честность и преданность революции проверены не раз и не подлежат сомнению. Карно его не выдаст, да и в самих комитетах у него есть друзья - и Вулан, и Амар, и Колло… Но Марго - Марго не станет слушать его ни минуты. Все будет напрасно, она уйдет, и тогда… Безнадежно замкнутый круг.

Значит, выход один: уговорить Марешаля. Он соберет всю свою волю, призовет на помощь все красноречие. Он должен убедить Виктора Марешаля написать донос.

Для этого он должен его увидеть первым. Он должен его увидеть первым, до того, как агенты Комитета арестуют его. И во всем Париже есть только один человек, способный оказать ему эту услугу, - тот, кто принес ему этот листок, кто, уходя, сказал: до вечера еще далеко.

Броше звонит. Секретарю для особых поручении он говорит:

- Это письмо немедленно передай Герону. Он сейчас во дворце Правосудия.

- Ответ нужен?

- Нет, - говорит Броше. - Нет. Ответа не нужно. Секретарь для особых поручений исчезает. Броше откидывается в кресле, тонким батистовым платком вытирает вспотевший лоб. Теперь остается одно - ждать. И он ждет.

Он сидит и ждет, пока наступит вечер.

На картине художника Франсуа Буше легкомысленные ангелы безмятежно порхают вокруг розовеющих плеч Галатеи.

- Наконец-то!

Жандарм Наппье сидит лицом к двери и первый замечает Сансона. К этому времени Наппье и его напарник, старший жандарм Обри, проигрались в пух и прах, поэтому Наппье зол как сатана. Он с удовольствием дал бы кому-нибудь по роже. Поэтому он подходит к решетке и, чтобы хоть как-нибудь разрядиться, кричит в полутьму:

- Эй, покойнички, проснитесь… Черт бы вас побрал! - и он пинает решетку сапогом. - Аристократишки проклятые!

- А ну заткнись, - говорит тюремщик Латур. Он человек старой закалки и насмешки над приговоренными к смерти считает кощунством. - Ох уж и молодежь нынче пошла, - ворчит он, - ничего святого…

Он подходит к конторке, достает оттуда толстую книгу в прочном кожаном переплете с металлическими застежками. В книге всего две графы: "прибыл" и "убыл". Сейчас тюремщик Латур делает четкую запись в графе "убыл". Он пишет:

"Переданы гражданину Сансону для приведения приговора в исполнение:

- Торговец скотом Жан Маске.

- Бывший дворянин Этьен-Жак-Арман де Ружмон".

Последнее слово он, правда, записывает не сразу, ибо не знает, как оно пишется правильно.

Обладатель такой сложной фамилии насмешливо говорит через решетку:

- К чему формальности! Милейший Латур, мы попадем на ужин в преисподнюю даже в том случае, если явимся на тот свет и вовсе без фамилии.

Но Латур не поддерживает веселого тона. Он человек набожный и верит в загробную жизнь. Ему не нравится шутка бывшего дворянина, но он решает промолчать. Все же он думает про себя: "А Робеспьер-то прав. Не зря говорил он, что атеизм - это порок аристократов. За час до смерти богобоязненный человек не стал бы вести себя так легкомысленно, обрекая душу на чудовищные мучения". И ему искренне жаль этого человека.

Итак?

Легкомысленный человек за решеткой по буквам подсказывает ему, как пишется эта фамилия - Ружмон. Пишется так вот уже тысячу лет, с тех пор как первый из Ружмонов присутствовал при коронации Карла Великого… Впрочем, это вряд ли имеет сейчас такое уж значение.

Тюремщик Латур заканчивает запись. Он пишет правильно: Ружмон. И передает перо Сансону. Тот, в свою очередь, пишет: "Пятнадцатого жерминаля второго года Республики, единой и неделимой, мною, Шарлем-Анри Сансоном, из тюрьмы Консьержери получены для приведения приговора в исполнение Жан Маске, торговец скотом, тридцати шести лет, и бывший дворянин и бывший граф Этьен-Жак-Арман де Ружмон, тридцати лет".

Слово "Ружмон" он пишет правильно. И расписывается аккуратно и неторопливо - "Шарль-Анри Сансон, судебный исполнитель приговоров". Он дает чернилам просохнуть, затем прочитывает написанное и ставит время - четыре часа пятьдесят семь минут пополудни. Формальности окончены. Теперь осужденные полностью переходят в распоряжение Сансона. Латур, гремя ключами, отпирает решетку и отводит заключенных в соседнюю комнатку, где Сансон подстрижет им волосы на шее. Так делается всегда. И это не прихоть Сансона, хотя он и предложил подобную унизительную процедуру. Это действительно необходимо, чтобы нож гильотины не потерял силы удара и не затупился слишком быстро.

- Давай, давай, папаша Сансон, - кричит вслед жандарм Наппье, - подстриги их как следует, да смотри не обрежь лишнего, ха-ха-ха…

Шарль-Анри Сансон никак не реагирует на этот выкрик. Сейчас модно всячески оскорблять приговоренных. Все эти крики и оскорбления, считает он, не от великого ума. Более того, он не раз уже замечал, что яростнее всего толпа поносит того, перед кем вчера трепетала, - явление для человека думающего весьма примечательное. Вот почему на жандарма Наппье он попросту не обращает внимания. Зато старший жандарм Обри больно ударяет глупого Наппье по ноге.

- Ты что, спятил? - говорит он, - Ведь Сансон при исполнении служебных обязанностей. Вот он напишет на тебя рапорт Фукье-Тенвилю - и загремишь в провинцию. Понял?

Жандарм Наппье независимо сплевывает.

- Тебе никак жаль этих подлых контрреволюционеров, - огрызается он.

Старший жандарм Обри молчит - что толку разговаривать с идиотом.

Из маленькой комнатки выходит Сансон. Двое приговоренных, Жан Маске и бывший граф де Ружмон, идут за ним, волосы у них коротко острижены, руки связаны за спиной.

- Счастливого пути, господа, - снова кричит Наппье. - А ты, Сансон, ты недобрил их, ты их только подстриг. Так побрей же их своей славной бритвой там, на площади!

Так жандарм Наппье ревностно поддерживает свою репутацию истинного республиканца. "Национальная бритва" - это "mot", словечко, пущенное в оборот Барером, членом Комитета общественного спасения, признанным остряком. И все истинные патриоты или желающие прослыть таковыми упражняются сейчас в остроумии, обыгрывая столь удачно найденное обозначение гильотины. "Национальная бритва"… ха-ха-ха! Ну, а Сансон… кто же он тогда? Он, выходит, национальный брадобрей… И жандарм Наппье смеется до слез.

- Побрей их хорошенько, гражданин брадобрей, - кричит Наппье в последний раз и утирает слезы.

Обычно Шарль-Анри Сансон не страдал излишним любопытством. Но сейчас, против своей воли раздраженный выкриками жандарма, он чувствовал странную потребность поговорить с кем-нибудь не похожим на этого остолопа. Поэтому он изменил своему правилу и обратился с вопросом к бывшему графу, который с жадным любопытством смотрел в нахмуренное мокрое небо. За что, спросил его Сансон, за что он был приговорен к смерти? Бывший граф не без удивления посмотрел на Сансона.

С самого начала революции, - ответил он, - я дал себе торжественное обещание ни при каких обстоятельствах не высказывать Своего отношения к происходящему. И пока я следовал этому правилу, все шло как нельзя лучше. Но однажды в присутствии прекрасной женщины я увлекся и позволил себе некоторые сомнения в бесспорности всего происходящего. Более того, я позволил себе некоторые критические замечания. И хотя присутствовали только друзья, в доносе значилось, что я громогласно высказывал особо опасные для Республики мысли. В доносе не уточнялось, какие именно, но суду оказалось достаточно и того. Так что опасайтесь иметь свои мысли, сударь, - закончил бывший граф и дворянин.

Вот она, долгожданная записка из Конвента. Фукье-Тенвиль берет, почти выхватывает ее из рук секретаря, распечатывает, читает. "Гражданин государственный обвинитель, - читает он, - мы всецело одобряем методы ведения тобой этого дела. Интересы Республики требуют строгого наказания презренных заговорщиков. Помни, что на осуждение врагов свободы и народа должно уйти не больше времени, чем требуется для признания их виновными. Не медли. Не останавливайся перед любыми необходимыми мерами; в случае возникновения беспорядков прибегни к силе, дабы восстановить спокойствие и создать условия для полного торжества справедливости и правосудия.

Все честные патриоты и Конвент с тобой в эти трудные минуты.

Да здравствует Республика!"

Ниже шли подписи: Барер, Колло д’Эрбуа, Билло-Варен, Вадье, Амар… Подписи Робеспьера, отметил Фукье-Тенвиль, как всегда, нет. А где Франсуа? Секретарь Вольф показывает взглядом - он там, в коридоре.

После шума и яркого света в зале Трибунала коридор кажется особенно темным и тихим. Некоторое время Фукье- Тенвиль привыкает к этой тишине и к этому освещению. И тогда он замечает Франсуа.

Франсуа стоит, привалившись к одной из колонн, небрежно вертя в руках шляпу с преувеличенно, как и положено по новейшей моде, широкими полями. Так одевается сейчас вся золотая молодежь и те, кто ей подражает: шляпа с огромными полями, высокие чулки, на шее бант и непременный высокий воротник. И духи; они считают особым шиком употреблять их в пику санкюлотам; вот и сейчас Фукье-Тенвиль чувствует крепкий, резкий аромат. "Надушился, как шлюха", - думает он, вглядываясь в красивое лицо Франсуа. Сейчас на этом лице ленивая, дерзкая и вместе с тем чуть смущенная улыбка, которая кажется Фукье- Тенвилю просто наглой усмешкой.

При виде Франсуа в душе государственного обвинителя поднимается тяжелая волна неприязни. Это неприязнь человека, знающего цену дарам жизни, к баловню счастья. Быть может, это просто зависть, ибо в свои восемнадцать лет бездельник Франсуа достиг почти того же, чего и сорокавосьмилетний Фукье-Тенвиль. Достиг причем без всякого труда, и это, пожалуй, больше всего другого возбуждает у Фукье- Тенвиля такую неприязнь. При всем этом Фукье-Тенвиль не может не признать - шалопай Франсуа ему весьма полезен. И все же Фукье-Тенвиль знает, что, не будь Франсуа племянником самого Карно, никогда не посмел бы он стоять перед ним вот так, развалясь. Он вылетел бы с этой работы в два счета и думать не мог ни о какой стажировке.

К сожалению, Франсуа тоже догадывается об истинных чувствах, которые питает к нему государственный обвинитель. Но пока он остается племянником своего дяди, можно позволить себе роскошь не обращать внимания на любовь или неприязнь Фукье-Тенвиля. Так он и поступает.

- Ты опоздал, мой мальчик, - говорит Фукье-Тенвиль с отеческой укоризной.

Франсуа вежливо объясняет: он задержался в Конвенте. И тут же, вспомнив, смеется:

- Это надо было видеть! От одной только мысли о Дантоне всех бросает в холодный пот.

И Франсуа снова смеется. Фукье-Тенвиль тоже улыбается, но улыбка у него выходит несколько натянутая - от того, что он услышал, ему не по себе. Конечно, никто не вспомнит про его знакомство с Дантоном или родство с Демуленом, но все же…

- Ну, ну, - поощряет он Франсуа, - ну, а остальные?

- То же самое, - беспечно говорит Франсуа. - Робеспьер дважды брал слово. Вид у него был загнанный, а голос скрипел так, что уши заложило.

- Он не подписался, - говорит Фукье-Тенвиль.

Франсуа кивает.

- Да. Билло-Варен сунулся было к нему с этой бумажкой, но Робеспьер нацепил вторую пару очков и сказал, что, по его мнению, правосудие должно обходиться без кнута.

- А твой дядя?

- Он сказал, что у него и без того хватает дел, эти его не касаются. Его дело - война, сказал он, а дерьмо пусть разгребают те, кто его натащил.

От таких подробностей Фукье-Тенвилю становится не по себе. Франсуа стал слишком уж смел. Впрочем… пусть.

Так…

И Фукье-Тенвиль еще раз читает записку. Он уже не улыбается. К сожалению, он не состоит в родстве с Карно. Пока что в этой записке он не видит никаких указаний. Ее уклончивый тон таит в себе опасность - прежде всего это опасность для самого Фукье-Тенвиля. Но ведь те, кто подписывал эту записку, должны понимать - у него связаны руки. Вновь и вновь перечитывает он записку, стараясь уловить намек, увидеть знак, отгадать скрытый смысл. И он находит этот намек - вот он: "в случае возникновения беспорядков…"

Обрадованный, едва веря себе, Фукье-Тенвиль вглядывается в косые падающие строчки и видит ключ, который ему вложили в руки, - "в случае возникновения беспорядков". Сейчас беспорядков нет… пока нет, поправляет он себя. Но если они возникнут, он имеет право прибегнуть, как это сказано в записке, к любым нужным мерам. Очевидно, вплоть до крайних. Что это значит? Это значит, он может очистить галереи от зрителей и даже удалить обвиняемых из зала, удалить их и потребовать от присяжных немедленного вынесения приговора.

Вот путь, которым нужно следовать, чтобы довести дело до успешного завершения; спасительная гавань еще далека, но все же и видна. Теперь все зависит от того, когда возникнут беспорядки.

Фукье-Тенвиль несколько удивлен, что такая простая мысль не появилась у него самого. С большим уважением думает он теперь о членах комитетов, подписавших записку. Какой изящный и простой выход!

- Кто писал записку?

- Барер.

Ну конечно. Это его стиль. Недаром он стал незаменимым в Комитете общественного спасения, этот франт, всегда элегантно одетый, с холодным и в то же время приветливым взглядом. Значит, Барер…

- Больше он ничего не велел передать?

- Он сказал, что еще напишет вам.

Оба замолкают, погруженные в собственные заботы. Франсуа думает о том, что послезавтра истекает срок пари. Он поспорил с драгуном Моло, что за неделю, не больше, сумеет добиться благосклонности любой женщины.

"Кандель", - тут же сказал Моло, и все засмеялись.

Кандель, актриса, была красивейшей женщиной Парижа и далеко не самой глупой, Франсуа понял это по насмешке на лице драгуна: что ты сможешь сделать там, где сам Моло потерпел неудачу!

Мог ли Франсуа отступить, признать себя побежденным на глазах всего кафе Шартр?..

"Идет", - сказал он с небрежным видом, хотя чувствовал себя совсем не так уверенно.

Назад Дальше