С тех пор прошло уже пять дней. Все эти пять дней Франсуа провел почти целиком в Национальном театре на улице Закона… Завсегдатаи кафе Шартр с интересом наблюдали за этими усилиями. Все кончилось тем, что Франсуа влюбился по-настоящему, и теперь ему стыдно было за свое пари. Надо было совершить нечто такое, что заставило бы всех позабыть про злосчастное пари, это должна быть какая- нибудь сумасшедшая выходка… вроде той, которой один из их кружка, Дитрих, сын казненного мэра Страсбурга, завоевал всеобщее восхищение. Дитрих поспорил, что вместе с Сансоном доедет до эшафота в повозке - и что же… Он подпоил помощника Сансона, пьяницу Жако, и, надев его плащ, прокатился за спиной Сансона до самой площади Свободы. С такой репутацией Дитрих мог без всякого ущерба для своей чести проиграть любое пари. Он, Франсуа, этого себе позволить не мог.
К Кандель он больше не пойдет, это ясно. Хватит того, что он выставлял себя на посмешище все эти пять дней. Но едва он вспоминал ее синие ласковые глаза, ее большой рот, изящный, чуть вздернутый нос, ее смех… вся его решимость исчезала и он чувствовал себя мальчишкой. А ведь ей, как и ему, было только восемнадцать.
И вот у него появляется идея, нелепая, невыполнимая, безумная. Он испугался, отогнал ее, она вернулась, такая заманчивая, соблазнительная, великолепная. Эта идея могла стоить ему головы, но, с другой стороны, он разом мог все отыграть. И чем дальше, тем неотвязнее он думал об этом, пока не решил - ему терять нечего. Он был уже готов к тому, чтобы погибнуть; она о нем еще пожалеет, а друзья из кафе Шартр будут при случае говорить: а помнишь малыша Франсуа?.. Это был герой!
И он решается. Для этого ему нужно содействие Фукье-Тенвиля. И вот уже он выкладывает свою идею Фукье-Тенвилю. Отчаянным, охрипшим от волнения голосом он рассказывает о своей идее и о своей готовности умереть. Он просит у Фукье-Тенвиля поддержки. Ему нужно тридцать пропусков на сегодняшнее заседание Трибунала. По этим пропускам он приведет на заседание всех своих друзей, и при них, при переполненных трибунах он устроит публичный скандал, оскорбит присяжных и судей, набьет морду жандарму и тем самым докажет, что он человек, не знающий страха. Он не надеется убежать, наоборот, чем громче будет скандал, тем больше будет его, Франсуа, заслуга. Вот и все.
Остолбенев, слушает все это Фукье-Тенвиль. Он, конечно, как и все, уже прослышал о пари, которое держал Франсуа. Что ж, Кандель - это женщина, из-за которой стоит совершать безумства. Но идти на верную гибель… вот что значит мальчишка. Он думает, очевидно, что, узнав о его сумасбродстве, красивая женщина даст вечный обет воздержания. На самом деле она, вздохнув, отправится в постель с очередным поклонником. Впрочем, не его, Фукье-Тенвиля, дело разбивать иллюзии.
И вместе с тем…
Вместе с тем это решение вопроса. Это ли не беспорядки, которые ему так нужны!
Спокойно, Антуан, спокойно.
Этот малыш для тебя находка. К тому же, говорит он себе, человек, который поможет замять эту историю, может рассчитывать на более теплое отношение со стороны Карно- старшего.
И он чувствует, как в нем поднимается неподдельная симпатия к этому мальчику. Конечно, он его спасет. Он даже знает как. Жандарм Тавернье арестует его и поведет черным ходом, а там… всякое может произойти даже с двухметровым жандармом.
Но это все потом.
А пока он начинает спокойно отговаривать Франсуа. Проявляет к нему участие, спорит, еще спорит и, наконец, сдается.
- Я постараюсь помочь тебе, - растроганно говорит он наконец. - И, конечно, я дам тебе эти билеты.
Успокоенный, возвращается Фукье-Тенвиль в зал к своему бюро на золоченых ножках, выполненных в виде грифонов. Он испытывает большое облегчение, просто гора с плеч. Поистине судьба сама заботится о нем - ему остается только быть всегда начеку.
Он смотрит в переполненный зал, щурится от яркого света, вспоминая шалопая Франсуа, вспоминает синие глаза актрисы Кандель. И улыбается. Теперь он может позволить себе эту улыбку несмотря на то, что он не родственник Карно. Он может также позволить Дантону говорить столько, сколько тот сочтет нужным: рано или поздно он скажет все и закончит.
Время у Фукье-Тенвиля есть.
Трибуны кричат. Они кричат яростно, неистово, неутомимо, повторяя и скандируя одно слово. Сначала может показаться даже, что это не слово, а только два звука - "а" и "о", все время только "а" и "о". Но на самом деле это не звуки, а слово, и слово это - Дантон.
Дантон!
Он только что закончил свою речь. Громоподобные раскаты его голоса заполнили огромный зал Трибунала, переполнили его, затопили. Через раскрытые окна они выплеснулись наружу, пронеслись над садом, как ураган, обрушились на набережную. И ответной волной в зал Трибунала донесся многоголосый рев: "Свободу Дантону!"
Он говорил три часа подряд. Это была лучшая из его речей. Теперь каждому ясно, что он невиновен. Он восстановил свое достоинство и свою честь, он спас себя и спас своих друзей. Не дыша внимали его друзья этой речи. Каждое слово, произнесенное Дантоном, отзывалось в их сердцах и на их лицах благодарностью, гневом, надеждой.
И вот он стоит, Жорж-Жак Дантон, стоит среди крика, топота, свиста. Сотни глаз обращены сейчас к его огромной фигуре, к его безобразному, отталкивающему лицу. В своем красном суконном сюртуке он походит на гигантский факел, а слова, только что произнесенные им, все еще, кажется, висят в воздухе, и многие вытягивают шеи, словно желая разглядеть их. И, позабыв про усталость, жажду и духоту, все сильнее кричат, топают, свистят, требуя одного - свободу Дантону!
А он стоит и молчит. Разве нужно добавлять что-то к тому, что он уже сказал? И сам он и это его молчание достаточно красноречивы перед лицом подлых, трусливых, лживых обвинений. За ним, за его спиной - его друзья, которые с ним вместе и в радости и в беде: безрассудный Камилл Демулен, язвительный Фабр д’Эглантин, суровый Филипо. И непреклонный Эро де Сешель, и Гусман, испанский гранд первого класса, - его замки и поместья останутся в Испании, а голову ему суждено оставить здесь. Дантон говорил от имени всех их, достойнейших из достойных, и в своей речи - не оправдательной, нет, в обвинительной - он защищал их всех.
Теперь понятно, почему так неистово ревут трибуны. Громко, яростно, нетерпеливо требуют оправдания, освобождения Дантона и его товарищей. Уже слышны крики: "Судью на фонарь!"
Государственный обвинитель Фукье-Тенвиль, однако, спокоен или умело притворяется таковым. Но спокойствие, каким бы оно ни было, дается ему не без труда. Лицо его побелело, следы оспы стали очень заметны. Он бросает взгляд налево, туда, где у входа, то и дело хватаясь за саблю, опоясанный широким трехцветным шарфом, стоит Сантерр - бывший пивовар Сантерр, который, впрочем, уже забыл, как пахнет его пиво. Теперь он пьет вино, и теперь он генерал национальной гвардии, здесь он обеспечивает порядок.
И он обеспечит его, пусть только мигнет государственный обвинитель… Но он не мигает, и Сантерр делает успокаивающий знак - все в порядке. Фукье-Тенвиль подзывает жандарма Тавернье. Надо закрыть выход из галереи - на всякий случай. Пусть Сантерр поставит туда взвод национальных гвардейцев.
Вот так-то, мои дорогие, у нас все предусмотрено. Это только разумная предосторожность, не более. Государственный обвинитель Фукье-Тенвиль не боится ни этих криков, ни тех, кто сейчас кричит на галерее. Он знает способ, как в любую минуту использовать их, направить их ярость в нужном направлении. В свое время он так и поступит. Ну а пока пусть покричат. Галерея же на всякий случай будет закрыта.
Дантон садится на скамью. Ему жарко, ему не хватает воздуха. Он с силой втягивает этот спертый, душный воздух, задыхается, пот стекает с его лица. Камилл Демулен бросается ему на шею.
- Ты гений, Дантон, - кричит он прерывающимся и восторженным голосом, - ты гений! Мы спасены… Ты спас всех… да, да… Мы скоро обнимем своих жен… а наши презренные обвинители будут втоптаны в грязь, в прах…
У самого лица Дантон видит темно-карие, широко раскрытые, восхищенные глаза своего лучшего друга, слышит слова, наполненные верой в невозможное и в то, что он, Жорж-Жак Дантон, может это невозможное совершить. Ведь он уже совершал это не раз, когда Франции угрожала гибель.
- Ах, Дантон, - шепчет Демулен, и по его острому смуглому лицу текут слезы счастья. - Только сейчас я понял, как хороша, как прекрасна жизнь…
Дантон молчит. Он хочет ответить и - не может, спазма перехватила ему горло. С нежностью, с горечью смотрит он в горящие надеждой глаза своего друга Камилла, и под этим взглядом бьется… и угасает пламя темно-карих живых глаз. Бледнеет, вытягивается еще больше, становится серым острое некрасивое лицо.
- Что с тобой? - растерянно шевелятся толстые искусанные губы. - Что с тобой, Дантон? - И в голосе его испуг.
Но Дантон уже и не слышит его. Он отыскивает какую- то точку в зале. Отыскал.
- Дверь, - произносит он хриплым, сорванным голосом. - Дверь…
Дверь?
Да, вот она, эта дверь. Сейчас Дантону она кажется похожей на глаз неведомого животного, коварного, хитрого и безжалостного. Теперь он припоминает, что и в речи своей он сбился два раза, когда, не выдержав, бросал взгляд на эту дверь, что была ему чуть видна. Она была хитра, она притаилась, спряталась за зелеными толстыми шторами, окаймленными красным шнуром. Тем страшнее она была. И даже если бы она совсем не была видна, она существовала и сводила на нет все, что говорилось и делалось здесь.
Она ждала.
"О нет, - думает Дантон, - это не глаз. Это пасть. Это пасть, и она сожрет нас всех".
Ему становится холодно.
Ему хорошо знакома эта дверь. За ней - комната присяжных. Маленькая невзрачная комната, кладбище всех надежд. Там скоро будет решаться их судьба. Но именно в этот миг Дантону становится ясно, что их судьба уже решена. Пасть раскроется - и все будет кончено. Конец спектакля.
Дверь - это ведь его рук дело. Ее не было, пока сам он того не захотел. Он видит строчки платежной ведомости, словно держит ее в руках. Видит неровные косые строки и жирное пятно в левом нижнем углу.
"Дверь одностворчатая из голландского дуба, толщина два с половиной дюйма. Украшена восемью львиными головами и бронзовым кольцом. Изготовлена столяром Лемаршаном по заказу Революционного трибунала. Просьба ускорить выплату в размере шестисот пятидесяти одного ливра и семнадцати сольдов упомянутому столяру Лемаршану".
Дантон помнит даже, как он подписывал эту бумагу, чтобы упомянутый столяр Лемаршан мог вовремя получить заработанные им шестьсот пятьдесят один ливр и семнадцать сольдов.
Все, все, что сейчас окружает Дантона, было вызвано к жизни им самим.
И сама революция.
И эта дверь.
И этот Трибунал.
И Фукье-Тенвиль.
Круг замкнулся.
Конец, всему конец.
Своими маленькими, глубоко запавшими глазами Дантон оглядывает зал. Он видит все сразу - узкую полоску двери, ведущей в комнату присяжных, взгляд, которым обменялись Фукье-Тенвиль и Сантерр, жандарма Тавернье, на ходу вынимающего ключи от галереи из кармана синих форменных брюк. Зрение его обострилось, он схватывает всю картину в целом, но одновременно замечает также мельчайшие составляющие ее. Вот присяжный Реноден что-то шепчет со смехом другому присяжному, Люмьеру. А за спиной у судей, в полутьме, стоят покрытые пылью гипсовые бюсты великих мучеников за свободу. Двух из них - Марата и Лепелетье - он знал, а Брут - что ж, Брут, если разобраться, был всего лишь удачливым ростовщиком, честолюбцем и не слишком прозорливым заговорщиком. "Как часто бессмертье зависит от того, вовремя или нет успевает умереть человек", - с горечью думает Дантон. Ему самому, чтобы оказаться среди гипсовых мучеников четвертым, достаточно было умереть год назад от ножа, как Марату, или полтора, как Лепелетье, но он опоздал к раздаче лавровых венков, на его долю остался лишь готовый к услугам Шарль-Анри Сансон и долгое бесчестье. Не эти ли мысли, которые напрашиваются сами собой, мучают сейчас и других? Взор Дантона, жадно вбирающий в себя картины ускользающего бытия, существует вне зависимости от мысли, и взор этот отмечает: горькую усмешку на прекрасном лице Эро де Сешеля, мучительное усилие, с которым держится прямо в своем кресле в первом ряду вот уже два месяца больной Фабр, и растерянную веру пополам с отчаянием в глазах Демулена.
Они все опоздали. Спасенья не будет. За толстыми зелеными занавесками недаром существует почти невидимая дверь, но стоит лишь потянуть за красные шнуры - и откроется вход в преисподнюю. Смейся или плачь, держись мужественно или потей от страха - все одно. Все кончено!
Ему душно. Темная пелена застилает глаза, они уже не видят ничего, и ищущий взор обращен внутрь. О, если бы знать, что кончится этим…
"Моя возлюбленная", - шепчет он.
И видит ее. Снова видит он ее в тот день и тот час, когда ему ниспослано было счастье впервые познать ее. Перед ним ее глаза - прекрасные, испуганные, остановившиеся глаза, мерцающие в тусклом свете свечи, он видит ее, забившуюся в угол широкой постели, руки, прижатые к груди, губы, повторяющие раз и другой, и снова: "О нет, сударь, нет, нет…" И снова, как тогда, его охватывает экстаз, и почти святотатственная нежность, и близкое к потере разума желание дотянуться, дотронуться до этой нежной бархатной кожи, ласкать, едва прикасаясь кончиками пальцев, убедиться, что это не сон, что оно существует наяву, это девственное тело шестнадцатилетней девочки. Желание заполнить собой весь воздух, чтоб вернее окружить, окутать, прильнуть, раствориться, растопить этот останавливающий шепот, ласкать, задыхаться, вдыхать, приближаться, слышать оглушительный грохот своего сердца. Чувствовать, как отходят в твоих руках и теплеют руки. Не веря, улавливать биение другого сердца - сначала поодаль, потом все ближе, вот уже рядом, вот уже вместе; твердая мякоть губ, объятие, соль крови, еще и еще, сильнее, невозможность, - нет, сударь, нет, - стон, вскрик, всхлип, его собственный голос, похожий на рык, исчезновение и возвращение. И благодарность. И нежность, заполняющая мир. Огромная, неохватная, неизмеримая, вечная нежность.
"Моя любимая…" - снова и снова шепчет Дантон.
Любовь.
Дантон открывает глаза. Что это было?
Он ничего не видит.
Затем он видит дым, облако, туман.
Затем - тишина. Вот она превращается в легкий шум. Громче. Что это было - мираж? Или это был сон? Или это еще только будет?..
Или уже не будет никогда…
Ну, нет… нет. Он будет жить. Он должен жить. Он только сейчас понял, что ему грозит, что он теряет. Он теряет навсегда эти руки, эти глаза, которые теперь уже не смотрят на него с испугом, это тело. И стон, но уже стон наслаждения, и сладко-соленую кровь на губах. Он не оставит этого никому. Он будет бороться. Сейчас, немедленно. Скорей, не теряя и мгновенья. Уже и так упущено много. Сколько времени провел он, предаваясь видениям, - час, два?
Но прошла лишь секунда. Секунда, не более.
Демулен еще смотрит на него сбоку растерянным, угасающим взглядом.
Фукье-Тенвиль вынул из кармана платок, но не успел поднести его ко лбу.
Дежурный жандарм Тавернье еще не дошел до двери.
И как липкая, вязкая, клейкая паутина, тяжелая, непонятная ему самому безнадежность овладевает Дантоном. Он сидит не в силах пошевелиться. Он уже наполовину ТАМ.
Он молчит. Он не двигается.
А за толстыми, цвета травы портьерами все же есть вход в комнату. Но выхода оттуда - нет.
Ты проиграл, Дантон.
Там - смерть.
________________________________________
У северной заставы кипит жизнь. Толчея - повозки, кареты. Пешие и конные, мужчины и женщины. Полосатый шлагбаум подымается и опускается, как нож, отрезая от толпы маленькие кусочки. Национальные гвардейцы в синих мундирах, перепоясанные красными кушаками, грозно топорщат нафабренные усы; вид у них такой, словно они вовсе не гвардейцы, а по крайней мере ангелы, охраняющие доступ в рай.
Проверка документов.
Вполне может быть, что кое-кому это не нравится. Но таков приказ. Таков строжайший приказ Комитета общественной безопасности - бдительность, бдительность, бдительность.
После удач на фронте это может показаться излишним. Но именно сейчас опаснее всего проявлять беспечность, ибо, кроме врагов внешних, существуют еще и внутренние, которые опаснее всего. Кто не имеет удостоверения о благонадежности, выданного и заверенного революционным комитетом секции, тот человек подозрительный, пока он не докажет обратного. И тут уж ничего не поделаешь.
Очередь движется медленно. Темнеет. Национальным гвардейцам приходится зажечь фонари.
- Твои документы, гражданин.
Виктор Марешаль, полковник Двенадцатого драгунского полка, расквартированного в резервном лагере в тридцати семи милях северо-западнее Парижа, в сопровождении двадцати четырех драгун следует в Арсенал по распоряжению командования. Он протягивает свое удостоверение.
Национальный гвардеец, похоже, не слишком силен в грамоте. Поднеся фонарь к самому листу, он читает, шевеля губами. Сверху, с усмешкой нетерпеливой и одновременно снисходительной, поглядывает на него полковник Марешаль. В общем, он настроен даже снисходительно, и эта непредвиденная задержка не может испортить его прекрасного настроения. А причина этого прекрасного настроения - новенькие полковничьи нашивки, полученные бывшим капитаном лишь три дня назад, - запоздалое признание его недавних боевых подвигов. И хотя полковник Марешаль понимает, что это несолидно и по-мальчишески, все же нет-нет да и бросает взгляд на новенькие нашивки и тут же волей-неволей скашивает глаз на окружающих - видят они или нет. Впрочем, это извинительная слабость, поскольку полковнику Марешалю нет еще двадцати четырех лет, он полон надежд. В частности, поручение, которое он выполняет, может открыть для него совершенно новые перспективы. Так, по крайней мере, понял он намеки своего начальника, генерала Ленотра, когда тот посылал его в Париж. Полковник Марешаль должен будет действовать по указанию некоего лица, в распоряжение которого он поступает вместе со своими драгунами. Имя этого лица упомянуто не было, но почтение в голосе генерала показывало высокое положение этого лица. Что ж, полковнику Марешалю это задание пришлось по душе. Действовать он любил, тем более что, по уверению генерала Ленотра, неизвестное лицо всегда окажет полковнику высокое покровительство в случае неожиданного поворота дел. По правде говоря, полковнику очень хотелось спросить, что же именно все-таки затевается, но как-то неудобно было спрашивать, генерал мог подумать, что он трусит…
- Ну, все в порядке?
- Одну минуту, полковник…
Что за чертовщина!