Азов - Мирошниченко Григорий Ильич 6 стр.


– Я-то? – Мужик выпрямился и, довольный вопросом атамана, заулыбался. – Я и есть иконописец псковский Паисеин Ивашка… Пишу иконы на стенах. Краску растираю на сыром яйце да на пшеничной вареной воде, в киноварь же и сурик кладу и масло! А в бакан и ярь – масло и скипидар кладу. Золотил я на олифе и оное стенное письмо покрывал всегда олифою ж. Вон кто я есть! Живи да здравствуй, атаман донской, да вспоминай Паисеина. Все главные иконы на матушке Москве писаны моею кистью. Поведай на Дону о том. Я делом своим золотным дорожу… Дело! И вот что, атаман: я-то помру, но роспись тонкая переживет меня – ее ничем не смоешь.

В то время лучшие иконописцы, известные всей Рос­сии, – Чирин, Паисеин, Поспеев, Савин, Назарьев – восстанавливали иконы, какие были уничтожены и попорчены в годы междуцарствия, междоусобий и войн.

– К нам на Дон такого бы человека, – сказал Алешка.

– Москву отделаю, позолочу, – сказал Паисеин, – а там пойду на Дон. Русь велика… А ты кто будешь?

– Я далеких предков сын.

– А все-таки?

– Ты монастырь Николы Старого видаешь каждодневно? Димитрий Донской основал его в честь предка нашего, храбрейшего Николы. И ворота в Кремле в честь его названы Никольскими. Я есть Старой Алешка, потомок того Старого.

– Эко ты кто! Иду как раз к Никольским.

Паисеин попрощался с атаманом, как будто он был родной ему, задорно засмеялся и пошел в Кремль, а ата­ман долго стоял и удивленно смотрел ему вслед. Когда Паисеин скрылся за воротами крайней башни, атаман подумал, что иконописец чем-то напоминает святого угодника.

"Вот-те и мужичишка!" – сказал про себя атаман и быстро зашагал к царским приказам.

Дойдя до приказов, Старой открыл двери Казенного двора. Там сидел казначей с двумя шустрыми дьяками. За спиной у них, под железной решеткой, хранилась царская казна: сосуды золотые, серебряные, полотна, парча, штоф, шелк, атлас, меха. Отсюда великий государь жаловал всех платьем, дарил знатных людей дорогими шубами. Отсюда же царь выдавал казакам жалованье; жаловал сукном, камкой, тафтой на платье, сафьяном на сапоги, соболями на шапки.

На казенном дворе столпились дьяки, подьячие разных приказов. Дьяки пришли сюда за жалованьем. Тут были дьяки и подьячие с Конюшенного приказа, Разрядного, Стрелецкого, Пушкарского, Посольского, Поместного и других. Словно мухи на мед, слетелись в Казенный двор. Галдели. Спорили.

– Конюшенный приказ – важный приказ, – сказал высокий дьяк, – недаром же оным приказом еще при царе Федоре Иоанновиче ведал боярин Борис Годунов, а был он ближний боярин, наместник царств Казанского и Астраханского, доходов было тысяч сто рублев и рать он мог снарядить из своих крестьян в сто тысяч; королева аглицкая Елизавета называла Бориса "любительным братом", лордом-протектором!

– Посольский приказ важнее, – гнусаво заметил подьячий, стоявший у стола.

– Зато ж били ноне из вашего приказа смертным боем Гришку Нечаева.

– Вертел дьяк делами, а ноне гремит кандалами. В тюрьму впихнули, – сказал третий. – Да зря пытали.

– За перстень ноздри вырвали. Да, говорят, перстень тот дали донские казаки.

Атамана Старого сразу в жар бросило. Он хотел было тут же повернуться и выйти из Казенного двора, но его заметили. – А ты почто пришел, человече? – обернулся к атаману, гремя ключами, дворовый казначей.

– Пришел затем, чтобы знать, не давано ли нам, ата­ману да казакам донским, царского жалованья? – ответил Алешка.

– Легкой донской станице?

– Ну да!

Дьяки зашушукались, потом умолкли.

– Указа такого нету! Царь не велел вам давать ничего, ни денег, ни питья, – возвыся голос, сказал казначей. – Вот, чти другой указ!

У атамана руки задрожали. Он взял бумагу и стал чи­тать.

"…Память Ивану Ивановичу Баклановскому, да дьякам Семену Дохтурову, да Григорию Протопопову. Велети… – читал он и почти ничего не видел, – велети не давать государева жалованья донскому атаману Алешке Старому да казакам: Левке Карпову, Терентию Мещерякову, Степану Васильеву, Федору Григорьеву, Тимофею Яковлеву, Ивану Омельянову, Спиридону Иванову, Афоньке Бороде да Ивану Михайлову. Велети не давать им питья и еды до тех мест, пока они не будут близ мои очи. И велеть по сему моему царскому указу – атаманов, казаков, которые приехали к Москве, Алексея Старого с товарищи, поставить в Белом городе на дворе, быти у них приставу, а кор­му им до нашего государева указу не давать, – для того, что они ходят на море и государеву повеленья не слушают. Салтанашу, азовскому перебежчику, учинити опрос".

Атаман Старой, окинув растерянным взглядом столпившихся возле него дьяков и подьячих, молча положил царскую бумагу на стол и вышел из Казенного двора.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Казак без коня – что птица без крыльев. На Дону резвых коней всегда табуны пасутся, да Дон далеко.

Москва вроде чужая стала.

"Не сам царь белый, видно, писал ту бумагу, а бояре ближние "поговоря, приговорили" ему, и он приложил свою царскую руку", – так думал атаман, возвращаясь до­мой. Снял саблю булатную, кафтан голубой. Шапку бобровую с малиновым верхом бросил на подоконник, а сам повалился на лавку.

Левка спросил со страхом атамана:

– Беда?

– Беда! Опала царская!

Обступя атамана, поджидавшие его казаки поникли головами.

– Дьяк, видно, наклепал царю, – сказал Афонька Борода.

– Дьяк Гришка сам поплатился. Бояре нас оговорили. Что скажешь, атаман?

Но атаман молчал. Глаза его горели гневом. Перед его глазами не Москва была, а лежали степи вольные. Раздолье казацкое волной морской играет на Дону. Кони храпят. Свистят клинки булатные. Вот жизнь – там, на Дону! Султану ли отнять ту жизнь? Царю? Иль хану крымскому? Нет! Что саблей острой взял казак, того задаром он не отдаст.

Старой лежал на лавке, от злости бледный.

– На Дон бежать! – сказал Афонька Борода. – На Дон! Так, мол, и так, донские казаки да атаманы: лошадей гнали мы и днем, и ночью, не мешкая нигде ни часу, чтобы государю о турских послах все было ведомо, про Астрахань, про Крым да Дон; и те наши кони пали. Мы не давали себе нигде покою и везде от татар в степях ехали с великим страхованьем: пешьмя шли, на горбу своем седла несли, а отписку к царю на Москву довезли вцеле, а ныне живем на Москве, оговоренные боярами, не видя очей государевых, помираем голодной смертью! А государь отказал нам в жалованье…

– Велел поставить в Белый город, на двор.

– Вот так да!

– Да пристава велел поставить!.. То вам не любо?! – крикнул атаман.

– Ой, казаки! Пожаловал царь!

– На Дон бежать, пока не поздно, – рассудил Тимошка Яковлев, – не мириться же нам с татарами да турками. Гулять пойдем. Ищи-свищи!

– И мне, поди, висеть на перекладине, – сказала Ульяна и пригорюнилась.

Ивашка Омельянов призадумался, потом сказал:

– Нам, казакам, – так думку я держу, – надо бежать на Дон! Подняли мы за здравие царя большую чарку. Хватили горя, нечего сказать. Головушки спасать пора нам!

Все казаки поднялись, кафтаны застегнули, шапки схватили…

Вскочил, словно пьяный, атаман Старой, бледный, обуянный злобой. Откинул голову и, сверкнув глазами, крикнул:

– На Дон собрались, казаки?! – выхватил клинок, блеснул им над головами удалыми. – Меня покинуть захотели? Нет, казаки, на Дон я повезу только ваши головы! Дон мне простит. Сабля моя не выдаст… К царю пришли?

– К царю… – робко отвечали казаки.

– Так дожидай указ царя! Дон нас не примет, таких дурных, без царского ответа. Мы есть послы к царю от Дона, всех казаков и атаманов? Послы ж нашлись! Мы дел не распутали, а надобно распутать. Дождемся повеленья царского…

И казаки сказали:

– Быть по-твоему, как сказываешь. Ежели казнит нас царь, ты будешь за нас ответчик перед богом и войсковым кругом. Распутывай!.. А может, ныне на Москве поляки Сигизмунда крамолу развели? И плутни свои через бояр плутуют?

Стихая в гневе, атаман Старой вложил саблю в ножны.

– Ждать будем пристава! – сказал он твердо.

И, словно в лихой час сказал он это, разом распахнулась дверь, и на пороге, смущенно оглядевшись, остановился пристав. Шапки не снял.

– Со мной пойдемте, – сказал он. – По велению царя вы в Белом городе сядете под стражу.

– Видали, казаки? – сказал Ивашка Омельянов. – Царева ласка.

– Молчи, – сказал Старой, – язык отхватят! Царь, може, и не велел…

– Велел! – поправил атамана пристав. – Живее соби­райтесь.

Старой оделся, пригладил бороду и вышел первый. Ульяна проводила атамана страдальческим, нежным взглядом. За атаманом вышли все остальные.

Левка Карпов бросил на ходу:

– За царем тюрьма не пропадет. То место вечно свято!

А атаман сказал:

– Открой-ка сени, пристав, и забери под стражу перебежчика азовского, Салтанаша. Опрос учините. Ужо он вам расскажет.

Пристав вывел перебежчика.

– Ну что ж, – сказал Старой бодрясь. – Ни пуха пи пера! Пошли!

И зашагала легкая донская станица к Белому городу – под замок.

Ульяна выглянула в окошко, упала на казачью рухлядишку, оставшуюся в ее тереме, и горько зарыдала.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Водворили легкую станицу в Царь-город, прозванный Белым городом, и казакам стало мутно и тяжко на душе, как в тюрьме-темнице. У двадцати восьми каменных башен приставлены были конные стрельцы. А у девяти белгородских ворот – Тверских, Арбатских и других – сторожили стрельцы пешие.

Заполнились стрельцами и Пушечный двор, и каменная стена, на которой замелькали цветастые, зеленые да малиновые, стрелецкие шапки. В руках бердыши. А у дверей Белого терема, где велено было держать казаков, и за слюдяными окнами денно и нощно бодрствовали московские рейтары.

– Крепка ноне Москва белокаменная! – усмехнулся атаман. – Но для нашей волюшки тюрьмы на Руси нет. Вы не печалуйтесь. Не вешайте голов, казаки мои верные! Наша звезда еще воссияет в донских степях!..

А тут и затрубил на Москве медный горластый рог. Народ побежал к Белому городу, но стрельцы стали разгонять людей, нахлынувших у девяти ворот. Стрелецкие головы насторожились. Мимо них проскакал царский гонец на белом коне и подлетел к крыльцу терема. Казаки и атаман приникли к слюдяным окнам.

– Уж не станут ли пытать нас судьи Разбойного приказа на Красной площади, казнить неведомо за что на Лобном месте? – сказал атаман и стал размашисто ходить по терему.

Гонец с силой рванул на себя тяжелую дверь.

– А которые здесь будут атаманы да казаки, послы Донского войска? – громко спросил гонец.

– Мы здесь, атаманы и казаки донские, – спокойно ответил атаман гонцу и пронзил его испытующим острым взглядом.

Гонец, боярский сын, возвысил голос:

– Царь жалует вас, донских атаманов и казаков, своей милостью. Царь пожелал видеть вас всех своими очами…

– Да ну?! – вырвалось из груди атамана. – То разве правда?

Гонец сказал потише:

– То правда! Зовет вас царь для ласки. И быть вам, казаки и атаманы, скоро-наскоро, в царской палате. Не мешкайте!

Гонец велел казакам одеться понарядней, чтоб сраму за них боярам не было.

– Да мы и так зело все прибраны. Всем Доном одевали нас, – сказал Старой. – А ну-ка, приободритесь, казаки.

И пошли они нарядные к царю. Привлеченные яркой, богатой одеждой, люди глядели на них, словно на невидаль какую. Одни кидали шапки кверху, другие шептались, третьи смотрели с завистью. Толпы людей шли за казаками до тех пор, пока казаки не уперлись в расписанные золотом и серебром высокие двустворчатые двери Красного крыльца. Атаман стоял впереди других, без саб­ли: сабли не велели брать. Он гордо поглядывал на верхи золоченых крестов и купола церквей, на переливчатые гребешки дворцовых крыш. По правую руку его стоял, не менее гордо, Левка Карпов, по левую – Афонька Борода.

В Москве пахло теплой осенью. Осенняя легкая мгла радовала душу Старого. Радовала его и вся эта суета людей, царская пышность, дворцовые громады, столпившиеся перед Красным крыльцом, высокие звонницы с крестами.

Куда-то бешено мчались царские всадники, окутанные густым паром, в островерхих шапках, с колчанами для стрел – саадаками – у поясов. Степенно да чинно шагали бояре. Им уступали дорогу и стар, и млад, все сторонились, все били поклоны. И всюду стрельцы, что радуга, пестрели своим различного цвета одеянием.

– Вот и пойми тут, – сказал Старой, поправив лихо шапку, – казнят в Москве аль щедро наградят?..

В Кремле их встретили служилые люди всяких званий, одетые в богатые кафтаны. И все толпились на Соборной площади, у Красного крыльца, у Грановитой палаты с шатровыми башенками, толпились на крыльце ее и далее, у Золотой палаты. А еще далее видны были шатровые верхи Столовой палаты, ворота Колымажные, и там тоже стояли бояре в горлатных шапках.

Двери Красного крыльца не сразу открылись. Атаман снял шапку, перекрестился и пошел по ступеням вверх. Перекрестились и все, шедшие за ним, торжественно притихшие донские казаки.

Казаки вошли в Золотую палату и сняли шапки. Царь Михаил сидел против них на троне – царском кресле, блестевшим сверху донизу искрами серебра, жемчугом и драгоценными камнями. Одежда на царе сверкала ослепительными огнями. От царской шапки, словно от солнца в яркий день, бежали во все концы алмазные огни. В руке царя был скипетр – символ власти государевой. Царь приподнял скипетр, и на руке его блеснули золотые перстни со смарагдами.

Печальный взгляд. Лицо худое, желтое…

Отбив низкие поклоны, сели бояре.

Думный дьяк Иван Грамотин поведал царю о донских казаках, которые-де, великий царь-государь, никому не сказывают, с какими вестями важными пришли к Москве. И сказывают те казаки, что, окромя царя-государя, того никому не поведают. А бояре-де, царь-государь великий, на Москве всё опасаются, как бы те вольные донские казаки ненароком войны не накликали Московскому государству с турецким султаном…

Царь поглядел на атамана пристально, приказал подойти к нему поближе. Старой подошел к царю, отвесил земной поклон. А когда выпрямился, то только тогда заме­тил телохранителей царя: по обеим сторонам престола царского стояли, словно каменные, четыре рынды в белых одеяниях, поверх шапок крест-накрест висели золотые цепочки. Рынды держали на плечах серебряные топорики со сверкающими полумесяцами.

Левка Карпов стоял на коленях и разглядывал ангелов, витающих на голубой лазури потолка, глядел на беса, загнанного в угол свода. Афонька Борода пялил острые глаза свои то на бояр, сидевших на лавках вдоль стен, то на золотистую дорогую роспись, с которой смотрели лики святых, обновленные Паисеиным. Казакам царская палата казалась раем небесным.

– Какие вести, атаман Старой, доставил? – медленно спросил царь.

Старой глянул на бояр, смолчал.

Царь голос свой возвысил:

– Мы по совету всей земли сидим на троне, а мы­слим заодно с боярами. И ты то знаешь. Ну, поведай, атаман!

Бояре пристально и зло уставились на атамана.

– Не можно, государь. Вели тебе, царь-государь, с глазу на глаз открыть то дело наше, – низко поклонился Старой в ноги царю и стал на колени.

– Встань, гордый атаман! Встань! Велю тебе отписку дать при всех боярах. Да ежели что в ней дурно сказано, гляди!..

"Великий государь бояр боится? – подумал атаман. – Не дело".

Перед ним мелькнула тень Ивана Грозного. Не такой царь глядел сейчас на него… Тот подпирал плечами небо, руками вселенную держал – так говорили. Бояре без шапок перед ним недвижимы стояли…

Наконец атаман, разодрав верх шапки своей, достал оттуда отписку и подал ее царю.

– Войско Донское пишет… – начал он, но царь прервал Старого:

– Живы ли, здоровы ли донские атаманы и казаки?

– Все живы и здоровы. Здоровья тебе желают атаманы и казаки, царь-государь! Родителям твоим здоровье на многие, многие лета!

Царь развернул послание, но читать не стал при всех собравшихся.

– А здорово ль доехали? – спросил он.

– Доехали, помилуй нас господь, не здорово: коней всех поморили, – ответил атаман.

– А не чинили ли вам беды какой в дороге вое­воды?

– Чинили, царь, чинили, – ответил атаман. – Особо крепко в Валуйках…

– То ведомо мне, и я взыщу! Гонец Волконского вчера был, – ответил тихо царь.

Старой не сводил глаз с худого лица царя, тонких бровей, черных усов и клинышком отпущенной бородки. Выражение бледного, без кровинки, лица было приветливое, доброжелательное. Так казалось атаману.

Царь медленно поднялся с трона и вышел из палаты. Четыре рынды пошли за ним. Бояре, косясь на атамана, отвесили поклоны иконам в палате и тоже разошлись.

– Ждите царева повеленья! – обратился думный дьяк к казакам и атаману. – Идите в Белый город!

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Царь, по совету матушки своей Марфы Ивановны, пожаловал донцов обедом.

В Серебряной палате по стенам стояли длинные поставцы с тремя высокими ступенями; на них были уставлены большие серебряные и золотые кубки.

Палата ломилась от золота и серебра, посуды на столах. А посреди Серебряной палаты толстый каменный столб подпирал свод.

Царь восседал на широком вызолоченном кресле. Сняв золотой наряд, он надел кафтан из серебряной парчи; на голове – венец, унизанный каменьями и жемчугом; на шее – ожерелье.

Князья и бояре, одетые в белые одежды, отороченные бобровым мехом, сидели за другими столами. Все сияло белизной. Стольники в нарядных кафтанах подавали кушанья на золотых блюдах.

Московские иереи также были в белых одеяниях, а казаки – в своих цветных кафтанах: голубых, красных, синих.

На казачий стол, когда стемнело, поставили восковые свечи в подсвечниках из яшмы и хрусталя, в серебряной оправе. Перед царем мигали две свечи пудовые, на золотых треножниках. А на столах боярских горели свечи в простых подсвечниках.

– Благослови, великий отче, трапезу с донскими казаками, – сказал царь Михаил.

Святейший патриарх всея Руси, с окладистой, но короткой белой бородой, в белом патриаршем клобуке, – он сидел направо от царя, – встал, благословил трапезу и, шелестя белой одеждой, вышел.

То был отец царя, Филарет Никитич, вернувшийся из плена польского. Тот самый Филарет, который привез из Углича на третий день венчанья Шуйского на царство мощи царевича Димитрия, убитого будто людьми Бориса Годунова. Филарет Никитич был у поляков заложником за Владислава, сына Сигизмунда III, более шести лет. Обменен он был на знатных поляков, задержанных в Москве со времен великой смуты. Вернувшись из польского плена, Филарет взял в свои руки власть с титулом "великого государя и святейшего патриарха". В первые годы царствования Михаила Федоровича именем царя правили его отец, мать – инокиня-старица Марфа Ивановна и ее родня – бояре Салтыковы.

Назад Дальше