Да сразу она спохватилась:
- Ой, чтой-то я неурядная! Баню готовить! Мовня топлена сегодня.
И птицей улетела из горницы в слезах радости.
Отец поднялся со стула, повернулся молча к иконе, сын стал рядом, помолились, сын отцу поклонился в землю.
Обнялись.
- Поздорову ли, сынок? - спросил отец, посмотрел остро. - Чего на Москве-то?
- Народ встает, батюшка! Силу берет!
- Та-ак! Царя видел?
- А как же! Видел. Плакал царь. Милости просил у народа.
- Вона как! - поднял брови старший Босой. - Добро! Силу, значит, берет народ-от? Добро!
И глаза играли морозными сполохами.
- Братаны здесь?
- Павел один. Из Енисейска приехал. Тоже там воеводы чудят, не дают народу трудиться. Степан в море рыбу ловит, Кузьму послал к Байкал-морю. Сказывают - хороши там соболи ныне, прошлый год ореха было много. Велел к Ерофею Павлычу проехать на Лену, он, Хабаров-то, что-то замышляет. Куда-то опять, что ли, хочет иттить.
- Подале?
- Ага!
Марьяша ворвалась в дверь.
- Братик… - было начала она, да, видя беседу, запнулась, схватилась рукой за рот.
- Бабенька поздорову ли? - продолжал Тихон.
- Здесь она. На праздник приплелась, старина. Жива-а, спаси бог!
- Братик! - трепетнулась Марьяша. - Иди! Пар-от легкой!
- Иди! Мы сладко испарились! - сказал Василий Васильевич. - Возьми кого с собой веником похлестаться. Поужинаем опосля да и поговорим. Так-то, с маху, нельзя. Дума неправильная выйти может.
Мигали две сальные свечи. Лежал на жарком полке Тихон, розовый, большой, исходил сладко потом, забылся тихо, словно пришла к нему покойница мать, стала около. Пётра, молодой приказчик, что недавно вернулся из-за Камня, распаривал в шайке веник, говорил, сверкая глазами и зубами:
- Девки наши по тебе, Тихон Васильич, мрут. Ну, мухи! Жених, жених, а в Устюг и глаз не кажет. Ей-бо!
Тихон вздохнул.
- Ай чужа кака присушила? - подмигнул Пётра.
- Брось к ляду! - сверкнул глазами Тихон. - Не до того! Как тут народ-от?
- Чего и деется, и-и-и! - понизил голос Пётра. - Прознал народ-от, что на Москве государь бояр худых народу головой выдал. Так и наши тоже туда же!
Тихон приподнялся, сел было, но жаром ударило в голову. Лег.
- Ну и что же?
- Бушует! В Соли-то на Вычегде - замятня тоже была.
- Да что ты?
- Ага. Там воевода ихний доправлять деньги стал и с посада и с уезда. Москва-де требует. А народ ученый, пошел кругом с шапкой, собирать воеводе, - ну, в посул. Двадцать рублей собрали, шутка? Поднесли в почесть, честь честью, чтобы деньги править-то правил, да милосерднее. А тут приказчик строгановский с Москвы приплыл, рассказал, что там деется. И почище нашего-де бояре на Москве, а и то их народ под ноготь взял. Народ - к воеводе: "Время твое, боярин, прошло. Давай деньги в обрат… ха-ха-ха!"
- Ну и что?
- Воевода уехал к Строгановым, в церкву ихнюю спрятался. Шум, крик, народ дыбом… Старуха-то, сама Строганова, не велела воеводу трогать. А ночью… ха-ха-ха… утек воевода, как тать, на лодке по Вычегде. Только боярина и видели… ха-ха-ха! Двадцать рублев - деньга!
И пар не удержал, Тихон сел на полке, смотрел на Пётру. А тому хоть бы што: смешно ведь, как спесивый боярин от народа, подобрав полы, убегает… Знает кошка, чье мясо съела.
"Эге, да и тут как в Москве! - так и занялась радость в душе Тихона. - Тоже не глухомань. Не сюзёмок".
- Ну а у нас, в Устюге как?
Но Пётра уже поддавал квасом на каменку, выхватывал веник из кипятку.
- Ложись, хозяин, парить буду! - махнул он горячим веником на Тихона и закричал дурным голосом, занеся веник, ровно кнут: - Держись - ожгу!
И мыльня звенела от молодого хохота обоих.
- Ха-ха-ха! Ух-ух!
Свежий, легкий, бодрый шел Тихон из бани, тело радовалось под свежим бельем, звезды искрились сквозь берез, молодой месяц нагонял зарю, щелкнул звучно раз-два да замолк в последнюю соловей. Эх, земля родная! Сила взыграла в Тихоне, как рукой сняло все сомнения. Работать, трудиться - ехать в Сибирь! На Студеное море. Куда еще? Работать, как по всей земле трудится народ на полях, по городам, по избам, и работают днями, и отдыхают в такие вот вечера. "Эх, Анна, верна ты, а то ушли бы мы с тобой в Сибирь, где нет воевод, где лес, люди, свобода да дела…"
Радость Тихона чуть не задушила. Как свечка ясный стоял Тихон у стола, пока Василий Васильич читал молитву перед ужином, такой, что брат Павел, крестясь, поглядывал на него из-под руки.
Ужин отошел в молчании, бабы со стола убрали, отец выслал из горницы лишнюю челядь, за стол село трое мужиков - отец да два сына. Тихон было шагнул к дверям - задвинуть засов, да Василий Васильич его остановил:
- Погодь, сынок, я за старицей спосылал.
Старица Ульяна вошла, опираясь на костыль, с левой руки ее подхватила, вела баба Павла, смиренная могутная женщина в черном повойнике, в темном, в крапинку сарафане.
Старица стала, откинула наметку с воскового лица, помолилась на икону, поклонилась по чину, придерживая крест левой рукой.
- Здравствуйте, Босые! Поздорову ли, Тишенька, внучек? - говорила она звучно, покамест Тихон кланялся ей в ноги.
Ульяна села во главе стола и упорным взглядом смотрела на Тихона, покуда он вел свой рассказ о том, что в Москве, на Волге, как жил он у дяди Кирилы.
Чем дальше шел рассказ Тихона, тем глубже оба мужика запускали пальцы в свои бороды. Чудно! Выходило, ежели подумать, - три десятка бояр в Москве вертели всей землей как хотели, так и эдак. А вот в лесах на Севере да в Сибири работа спорилась без бояр - в лесах-то бояр не бывало. А как загудел по Москве народный завод - испугались, кинулись, сказывают, на иноземные дворы, к посланникам, прятали у них животы и пожитки, из Москвы побежали. Народ сбросил боярского хозяина Морозова, вырвался из-под бояр… Видно, надо думать, как дале жить…
В раскрытые окошки глядела душная летняя ночь, мелькали звезды. Рассказ Тихона развертывался обстоятельно- про бунт на Красной площади в Кремле, про то, как собирались у Кирилы Васильича, писали челобитную.
Когда Тихон замолчал, отец поднял голову.
- А чего брат Кирила сказывает? - спросил он.
- Как уж ехать мне, дядя сказывал: должно, созывать будут Земский собор из всех чинов людей, - ответил Тихон. - Государь, слышно, приказал все статьи собирать всюду - и в уставах у святых апостол и отец, и в законах греческих царей, все, что к нашей жизни сгодится, чтобы всем людям, и черным и всяким, они были известны. А то теперь каждый воевода правит, как ему господь на душу положит.
- Ишь черт! - чуть усмехнулся в бороду Василий Васильевич. - Та-ак! Тряханули, значит, москвичи большими боярами… Лады! Польза большая. По всей земле гул идет. И у нас. в Соли Вычегодской были тоже замятии. Побежал боярин-то. Хе-хе… ночью!
- Пётра мне обсказал! - отозвался Тихон. - Слыхал я - везде неспокойно. И в Сибири тоже… А ежели б он не убежал, убили бы вычегодцы боярина-то?
- Обязательно, до смерти! - сказал Павел. - Да так и надо. Трутни! Нетяги! Как иначе?
- А по-божьему! - вдруг стукнула костылем об пол старица. - Как же это можно - людей бить до смерти?
- Народ все может, бабенька! - сверкнул глазами Тихон.
- Значит, внучек, ты - меня, я - тебя? - горячо говорила старица. - Обида за обиду? Зуб за зуб? А когда же конец гневу? Что святой Антиох говорит о гневе? - подняла старуха восковой пальчик. - "Добро есть человеку стараться удержать гневную страсть". Должен он терпением сокрушать ярость. Кротостью. Смиреньем. Бесы-то гневом отымают у человека плоды его трудов. Гнев - разорение души и тела. Мерзка богу всякая ярость! Тьфу!
- Бабенька! - метнулся к ней Тихон. - Да ежели терпеть невозможно?
- А не можешь в миру терпением жизнь строить, уходи из мира, вот что! - говорила старица, быстро перебирая зерна четок. - Не сможешь осилить мира разумом, кротостью, любовью, трудом - бросай мир, ежели ищешь правды! Топором да кулаком мира не взять! Христа-то как люди изобидели - на кресте распяли! Эва! А ведь он бог! Бога казнили - вот они, люди! Да ежели бог бы он гневом на то распалился, пожег бы весь мир громом! А как Иван Золотые Уста учит? Бог-то де не как люди! Люди творят долго, да разрушают скоро. Бог сотворил мир борзо, в шесть дён, а вот не рушит его сколько времени, терпит грехам нашим месяцы, и лета, и века… ждет!
- Так, значит, ежели воеводы на правеже людей бьют безвинно, ты терпи? - вскочил с лавки Павел.
- Уйди! Тебе говорю, уходи от греха! - застучала костылем бабка Ульяна. - Уйди от зла, сотвори благо. В лес иди! В тишину! В Сибирь! Обличай людей делом! Не словом! Не множь зла раздором!
- Жизнь, стало быть, свою так и бросить? - не подымая глаз, спросил Тихон.
- Правды ищи - все приложится, - исступленно дрожа, говорила старица Ульяна. - На лодке плывешь, небось камень увидишь - отвернешь? Лодкой-то камня сбивать дуром не будешь? А на людей бросаться будешь? Нет! То-то и есть. Правда-то останется во веки веков. Не сгинет! Слыхал, как с тропы Батыговой ушел от грехов в Святое озеро град Керженец? От греха ушел. И теперь на зорях слышит народ из озера того звон светлый, видит в воде храмы да дома. То-то и есть! Правда есть, правда и останется, не одолеют ее врата адовы.
- Народ-то, он и бежит за Камень, за Волгу, на Дон, в Литву от грехов, а бояре его ловят да назад волокут!
Работай-де, смерд, на меня, боярина! Казня-ат! - кричал уже Павел.
- Не бойсь казни! Кто смерти не боится, тот свободен! Всех не сказнишь! Обличай тех казнящих в лицо. А то обличающих смелых-то да добрых мало находится, только исподтишка злоба да ярость.
Старица замолчала, закрыла лицо рукой, шатнулась.
Тихон бросился к ней:
- Бабенька! Что, худо тебе?
- Плоха стала, Тишенька! Простите, детки! - вздыхала, кланяясь, старуха. - Павлу мне кликните. Видно, доходит мое время. Побреду восвояси.
В общем молчании старица Ульяна оставила горницу.
- Ей-то, нашей бабке, можно так говорить, - усмехаясь, растроганно заметил ей вслед Василий Васильич. - Ей-то смерть близка, ей уж ничего не нужно. А вот нам-то трудно это слушать! Старуха!
- А и молодые есть, которые так говорят! - раздумчиво заметил Тихон. - Видал я, батюшка, на Волге такого попа. Его боярин в Волгу сбросить велел, а поп смеется. "Дурачок, говорит, боярин-то! - Смеется! - Учить его надо, боярина-то, ничего больше!" Ей-богу!
- Трудно дело - правду говорить! Найти ее, правду, нужно! - раздумчиво говорил отец. - Драться-то легче, чем терпеть да молчать. А ежели у нас в Устюге тоже будет завод, чего будем делать, сыны?
- И в Устюге, батя?
- Ага! А что? Как везде. Наш-то воевода Милославский тоже на правеж весь город норовит поставить - Москва денег требует. И ему по сошному разрубу тоже деньжонок собрали с посаду да с уезду в почет. Двести шестьдесят рублей - бей-де, милостивец, да потише. А теперь услыхали устюжане, что в Москве деется, - чешут затылки: деньги надобно отобрать. А деньги, известно дело, с ершом - дать дашь, а назад не вытягнешь… хе-хе!
- Завтрева-то народу у праздника будет - и-и-и… Весь уезд! - сказал Павел. - Да и седни уж торг немал. Вокруг собору табором стоят! Медведей навели. Гудошники. Скоморохи, слышь, бояр ломают.
- Ну, Тихон, иди ты с дороги отдыхай! Утро вечера мудренее! - поднялся отец с лавки.
Утро над Устюгом встало в тонком мареве, туман вскоре свернулся - быть жаре! Зеленым малахитом стоят леса за рекой, в заречье зардел храм Умиленья, вдали, над Троицким монастырем, что на Гледени, искры. А по рекам, по Сухоне да по Югу, еще до света один за другим лодки, струги, насады с народом валили на праздник валом, весь берег заставлен суденышками. Да и по дорогам со всех сторон пеше подходят к городу богомольцы, шли лесом, через росистые луга, ехали на телегах. Бабы в сарафанах с пуговицами в один, в два ряда, в белых насборенных рукавах, в саянах, в повойниках да в киках, девушки в косах, бусах, лентах. Мужики в белых рубахах с красными клиньями, в новых шляпах с цветками за лентами, в новых лаптях, много в сапогах.
Посадские да торговые люди тоже щеголи не хуже - в цветных рубахах, в синих, коричневых, серых суконных кафтанах, в однорядках, а кто и в шелковом узком зипуне с позументами, бабы их в цветных летниках. Народ наполнил всю Соборную площадь, в улицах, в переулках, в тупиках впритык стоят телеги с задранными высоко оглоблями, лошади с торбами на мордах хрустят овсом.
Товаров понавезли, навалили горами, уже наставлены ларьки, прилавки, харчевни, сбитенщики снуют пчелами со сладким сбитнем, стоят бочки с пивом. Однако, пока не отойдет обедня, не торгуют - грех!
А по торгу, по народу, как муха, снует туда-сюда Устюжского уезду, села Пантусова черный человек, крестьянин Моисей Рожкин; мал ростом, сутуловат, бороденка веревкой, а глаза буравчиками - острые, беспокойные.
Умилен Рожкин подвигом Прокопия-чудотворца, бессребреника, потрясен любовью его к правде, и тем больше возмущен он, Рожкин, что творится кругом. Слышал Рожкин, что правда объявилась на Москве, что царь воровских бояр народу на казнь выдал, эта весть ужалила Рожкина в самое сердце.
- Значит, двести шестьдесят-то рублев посулов, что с миру, с уезду, были воеводе собраны, зазря платены? И платили их подьячим воеводы Милославского - Онисиму Михайлову да Григорию Похабову… Дело так оставить нельзя! Где ж деньги-то?
За Моисеем Рожкиным неотступно ходит большой, чернобородый, лысый Иван Чагин, кузнец. Кричал больше Рожкин, Чагин же до времени молчал или только глухо гудел.
- Православные! - надрывался Рожкин. - Деньги наши взяты неправдой! Воровски! Надо их в обрат доправить! Царь велел на кровопийц идти!
Народ на площади волновался. Деньги взяты неправо. Надо идти к земским судьям - пускай разберут! Праздник? Ничего-о! Народ требует!
Отошла обедня, отпели молебен преподобному Прокопью, под колокольный звон толпа от собору двинулась к Съезжей избе, шумя как море. Вытребованные судьи явились, вопрос им поставлен был ребром:
- Есть способ взять в обрат деньги с подьячих Михайлова да с Похабова али нет?
Земский судья Волков развел руками:
- Взыскать, конешно, надо! Да как взять? С кого? У них? Или у воеводы? Не отдадут они добром.
Из-за Рожкина выдвинулся кузнец Чагин:
- Не отдадут - убьем до смерти!
- Как же это можно - людей убивать? - крикнул судья Волков.
- А ино ты, вор, с имя заодно! - вдруг завопил Чагин и, ухватя Волкова за грудки, волок из Съезжей к народу.
А Васька Шамшурин, подоспевший Рожкин да Шурка Бабин колотили судью по шее, кричали:
- Вор! Вот он, вор!
Волкова выволокли к народу, водили по площади, как медведя, на веревке, а скоморохи плясали кругом, били Волкова по голове бычьими пузырями с горохом. Народ смеялся.
Тихон Босой вышел после обедни, стоял, глядел на шум.
Было похоже на Москву, однако ж по-иному. В Москве народ был тверже, сердитее, а тут люди пока что смеялись. Праздник! Началась торговля. Выпивали.
Тем временем из Съезжей избы выскочил незамеченным другой судья, Игнатьев, кинулся в избу к воеводе. Воевода от обедни был уже дома, сел пировать по праздничному делу с гостьми. Оба подьячих, Михайлов и Похабов, сидели тут же за столом.
Игнатьев уже со двора поднял крик, воевода выставил в окошко богатую бороду:
- Что за шум? Чево, судейка, деешь?
- Государь! - вопил судья. - Милостивец! Гиль идет! Гилёвщики деньги в обрат требуют!
- Что за деньги?
- Двести шестьдесят рублев, что тебе в почесть народ собрал!
- Да ты што? Мне? Так я их не бирывал!
- Как так не бирывал? Тебе в честь собирали!
- Воры! - крикнул сгоряча хмельной воевода. - Сам поеду разберу! Деньги мои пропали! Воровство! Где деньги? Ах ты господи!
Воевода с двумя стрельцами поскакал переулками к Съезжей избе, а народ бежал навстречу к воеводскому двору Христорождественской улицей, и воевода с ним разминулся. Народ подбежал к воротам - ворота у воеводы заперты. Ворота живо вышибли, осадили избу, из окошек которой выглядывали красные лица перепуганных застольщиков, - народ уже был вооружен кольями, поленьями, сверкали и топоры. Чагин размахивал выхваченным у Хилого стрельца бердышом, воеводские стрельцы спрятались на сеновале.
- Воевода, выходи! - кричал Чагин, к которому теперь перешло руководство. - Эй!
- Нету воеводы! Ускакал на площадь! - вывалился на крыльцо пьяный поп Терентий Зайка. Перегнулся через, перила, крест свесился на сторону. - Ускакал милостивец? Ха-ха! Ветер в поле!
- Чего гогочешь, жеребячья порода? - надсажался Чагин. - Давай подьячих! Михайлова давай, крапивное семя!
- Н-н-нету и его! - развел поп руками, смеясь во всю бороду, в острые обломки зубов. - Н-нету!
- Как это нету? - раздался женский визг, и в сбитом повойнике женщина прорвалась вперед. - Да вон он сейчас в окошко глянул!
- Народ, хватай вора! - ревел Чагин. - За мной!
Взбежал проворно мягкими своими лаптями на крыльцо, поднял бердыш, двери подались под могучими ударами, народ ворвался в горницу, опрокинул стол с яствами, перебил посуду, искал подьячих в избе, в надворных строениях, присенцах, чуланах.
Михайлова схватили в саду, в бане, на полке, выволокли с толчками, народ обступил его плотно:
- Давай деньги, что взял с нас облыжно!
- Народ, смилуйся! - визжал горбатый рыжий подьячий. - Нету у меня ваших денег!
- Где они?
- Да у воеводы! Воевода забрал! О-он! Крест целую! Сейчас помереть!
Чагин стоял перед подьячим вплотную, бердыш огнем сверкал в его руках. Чагина уже манили не деньги. В Чагине горела, бушевала сила, давно накопленная, обжитая ярость. Любо ему было видеть лисье лицо подьячего испуганным, слезы на всегда бесстыжих, зеленых, пьяных глазах, ужас пойманной злобной твари.
- И помрешь, гад! - громово крикнул Чагин.
Опустил бердыш подьячему на голову - тот змеей вильнул в сторону. Отскочило левое ухо, брызнула кровь. Михайлов упал.
- В Сухону его! Сажай в реку! - ревел народ. - Любо! Сажай в воду!
Толпа набросила веревочную петлю Михайлову на ноги, бегом вынеслась Кабацкими воротами из города, метнула подьячего в реку. Тот поплыл, захлебываясь, вопя дурным голосом.
- Собаке собачья смерть! - кричали исступленные люди.
- А Похабов-то где? - спохватился первым Рожкин. - Денег-то нету! Народ! Ищи Похабова!
- Да он там же! На воеводском дворе! - раздались опамятовавшиеся голоса. - Хватай его.
Толпа бежала с реки обратно, навстречу ей к своему двору скакал бледный воевода, за ним бежала толпа.
Рожкин и Чагин кинулись, ухватили за узду коня.
- Давай наши деньги, воевода! Царь приказал! - кричали они, а конь дрожал, прыгал на месте, мотал головой.
- Не брал я денег, православные!
- Михайлов сказывал - брал!
- Где Михайлов, бесстыжие его глаза? Давай его сюда! - вопил воевода. - Врет он! Врет! По злобе!
- Нету Михайлова! Утопили мы Михайлова! - кричали в ответ.