Рослый тунгус со связкой мехов в руках - принес сдавать - смеется, скаля белые зубы.
- Чего его коняка, однако! - говорит он миролюбиво, идет в счетную избу.
Все больше людей снует между избами да амбарами - тащат тюки, мешки, бочки катят, подводы везут товары со двора через площадь, в Водяные ворота под башней, мимо стрельцов, что дремлют, опершись на бердыши, под греющим солнцем.
На реке грузятся ранней этой осенью дощаники, пойдут реками к Уралу, за Камень, в Устюг, Архангельск, Вологду, в Москву, чтобы поспеть к самому Рождеству.
Во двор вывела толстая мамка гулять поутру Васеньку Босого, толстоногого, в суконном кафтанчике, в шапочке с лисьей опушкой. Быстро проходит в счетную избу из горницы Тихон Васильич, нагнулся к сынку, нахлобучил ласково ему шапочку, бежит дальше.
Нет теперь в Тихоне и следа былых сомнений, от которых он мучился, почитай, всю ночь. Указывает, приказывает, словно ткет ковер, шьет овчинное одеяло прикрыть Сибирскую землю. И снова кричит:
- А кто кормщиком пойдет с дощаниками?
Крикнул "кормщик", а кормщик-то ведь Селивёрст!
Ахти, совсем про него забыл, про друга-то! Он - к окну, видит - сидит Селивёрст смирно, ждет.
- Ребята, - кричит Тихон, - шумните мне мужика, вон у ворот, на бревнах! Ишь ведь Марья-то, не напомнит…
Идет Селивёрст между столами, большой, широкий, как бы чего не задеть.
- Прости ты меня, Селивёрст! Запамятовал за делом.
Взгляд у Тихона ясный, твердый, не тот, что был вчера.
- Пойдешь с твоими на всход солнца, - говорит он. - Бог даст, доберетесь до Хабарова. Будете на Амуре соболей ловить да на полдень пробираться, доколе мочно. А я тебе помогу. Отселе… Так давай ищи товарищей.
Кланяется Селивёрст в пояс по-ученому - шесть счетов просчитать вниз, пальцами землю тронуть - да в шесть счетов вверх подымается.
- Спаси бог! - говорит он. Улыбается. - Много довольны. Согласны мы.
- Сообща будем Ярофею помогать, - говорит Тихон, постукивая пальцами по столу, и вдруг вскидывается: - Ай, обеспамятел я! Ты что ж, завтракать иди. К бабе. Она тебя накормит.
И, вспомнив грозное лицо Марьи, хмурится.
- Дай-ка я с тобой пойду. Так-то верней.
У выхода строчивший на колене отписку в Устюг подьячий, подняв одну бровь, посмотрел на хозяина, поскреб гусиным пером за ухом.
- Обеспамятел и то ты, Тихон Васильич! - сказал он. - Воевода-то еще с утра вдругорядь по тебя присылал. Аль не помнишь?
- Ахти! - вскрикнул Тихон, вскакивая и тенясь за кафтаном. - Селивёрст, ты погодь. Вернусь я. Посиди!
- Спаси бог! - снова сказал, кланяясь, Селивёрст. - Много довольны.
Тихон боком между столами выбрался из избы, застегивая на ходу кафтан. Приказный следил за ним, вертя головой:
- Ишь понесся! А не скажи - все забудет! Дела!
Воевода Пашков вершил дела. Стол под красным сукном был завален длинными свитыми склейками, в избе было душно, уж больно людно. Все как в Москве, только разве беднее, подьячие поплоше, порванее. Земские ярыжки притащили только что мужика, хвалился тот - всякий-де он заговор знает, может и зверя на ловца пущать. Колдуна, седого старичишку, привели, протолкнули к столу перед воеводой - тот трясется от ветхих лет на согнутых ножках, сам в лапотках, в онучках белых, но зеленые глазки посверкивают на воеводский лик остро и умно.
- Ты что ж, колдун? - спрашивает воевода.
- А как же, милостивец! Колдун я, Христовым именем кормлюсь. Я-то…
Но воевода уже обращался к Тихону:
- Тихон Васильич, поздорову ль? Садись вот рядком. Вести есть. Хабаров-то ваш человек?
- Ага! Устюжский! Посадский. Здрав буди и ты, Афанасий Филиппович! - выговорил Тихон, опускаясь на скамью рядом с воеводой. - Пошто кликал?
- Дело есть! - близко дышал воевода в лицо Тихону густым запахом перегара и чеснока. - Тайно хочу тебя упредить: пишут мне из Тобольска отписку - проехал с Москвы человек. Посол. К Хабарову, дворянин Зиновьев!
Воевода поднял толстый палец:
- Не просто едет. А, сказывают, везет он, дворянин Зиновьев, с Москвы, от государя, тому Ерофейке Хабарову милостивую богомольную грамоту, да гривну на шею золотую, да людям его три ста гривен тож серебряных. Чуешь?
- Награждение?
- Ага!
- Вон куды Хабаров выходит, в великие люди! Значит, теперь торговых охочих людей со служивыми верстать будут в одну версту. А как так можно?
- Государь, поди, указал, как! - отошел от вопроса Тихон.
Глаза воеводы, маленькие, острые, смотрели встревоженно.
- Так ты, ежели Хабарова-то знаешь, ты мне подмогни. А то, ежели он теперь заместо воеводы будет, нам тоже ухо востро держать надоть. У тебя на Москве-то кто есть?
- Дядя, Кирила Васильич Босой.
- Где сидит?
- Московский знатный гость. С Сибирским приказом работает.
- Так ты, Тихон Васильич, отписал бы ты тогда, мы-то с тобой - рука руку-то моет - всегда ладно живем. Хе-хе-хе! Ты отпиши теперя в Москву, как писать будешь, а то…
И Афанасий Филиппович подмигнул глазком из-под волос:
- Как бы дурна не было какого… Чего нам ссориться?
Глава шестая. Война
Московской гостиной сотни именитый гость Кирила Васильевич Босой этим июньским вечером приказал, чтобы его тележка была готова с утра: ехать на Девичье поле на царский смотр. Давно об этом объявляли по церквам, по площадям да по торгам кликали бирючи:
- "Да чтоб дворяне и дети боярские на нашей службе были против указа все в сбруях - латах, бахтерцах, в панцирях, в шеломах, в шапках мисюрных. А которые с саадаком ездят - у тех было бы еще по пистоли или по карабину. А у коих боярских людей пищалей не будет - у тех было бы по рогатине или по ослопу, и быть им всем в однорядках крашеных. И мы их по службе нашей изволим смотреть сами или боярам да воеводам нашим велим смотреть, и на конях и пеше".
Постарел, сдал за прошедшие годы Кирила Васильич, борода пошла проседью, что темный лес белой березкой, виски побелели, трудно уж справляться с делами - размахнулись они, дела-то, все больше да больше, от Москвы до Амур-реки, до самой Богдойской земли.
А нужно самому рать поглядеть, свой глаз - алмаз! Как воевать начнут, будет не легче. Ратям все готовое подай, а кому готовить? Им, торговым да промышленным людям. Хорошо, ежели все счастливо будет, а война-то дело такое, что бабушка надвое говорит. Самому посмотреть надо, как и что, - все равно в приказах спросят.
Едучи ранним утром Чертольем да Остоженкой под тарахтенье колес по бревнам мостовой, любовался Кирила Васильич московскими садами - первым садовником-то был сам царь Алексей в своих кремлевских да замоскворецких садах. Даже на окраинных улицах здесь избы да хоромы тонули в деревьях - в березах, в липах, в сирени, в плодовых садах, а сквозь тынов, сквозь раскрытых ворот пестрели цветки.
Из-под рубленой башни Чертольских ворот Земляного города на версты легло зеленое Девичье поле, лука Москва-реки ясна как зеркало, впереди блестят золотом кресты да главы Новодевичьего монастыря.
Утро душистое, день воскресный, благовест, народ приоделся - мужики в шляпах с цветками, бабы в платах пестрых, идут семьями, ребятишки бегают. Кричат, смеются.
Любит народ смотреть свое войско, ровно в зеркале видит в нем свою силу, любуется. Народ подымает, растит, выхаживает свои рати, рати подымают, волнуют, надмевают народ. Народ валит валом поосторонь улицы, рать идет улицей. Кирилу Васильича высадили из тележки. Куда там проехать! Стал он в середь посадских, тянет шею, смотрит.
Бьют барабаны. Идут стрелецкие полки по сотням, в красных, синих, лазоревых, темно-зеленых, желтых, малиновых кафтанах с цветными ворворками, в цветных же сапогах, блестят под солнцем бердыши, сабли, ружья, полощутся цветные знамена - красно, утешно смотреть. Лица бородатые, загорелые, дерзкие, блестят зубы.
Подымая пыль к синему небу, прошел московский Государев конный полк, что всегда с царем и при посольствах охрану держит. Кони, аргамаки татарские, по мастям в сотнях подобраны, в уборах наборных серебряных, каменьем саженных, молодцы все красивые - бородки расчесаны, усы завиты, идут по сотням: сотня стольников, сотня стряпчих, сотня детей боярских, сотня дворян московских, сотня жильцов.
В Государевом том полку идут сами помещики, боярские дети, дворяне, что получили для службы поместья, служат они двором. За ними идут конные полки поплоше - городовых дворян из разных городов. Идут и едут на конях иноземные полки - рейтарские, за ними пешие - солдатские.
- А вот квас - про всех вас, малиновый квасок, хлебни глоток! - звенит молодой парень, с едва пробившимися усами, несет на голове огромный жбан, а кругом стана на поясе висят ковши. Стал на углы, жбан поставил на землю. - Хлебный, ледяной, хлебни, дорогой! - задорит голос. Люди собираются, толпятся, звенит медь, падая в деревянный ковш.
Идут конно татарские полки из татарских мурз да новокрещеных, седла с высокими арчаками, сидят люди по-своему, горбатясь на коротких стременах, скалят зубы в реденьких бороденках, шапки острые с рысьим мехом, саадаки, пики, кривые сабли.
В толпе улыбки мужчин, испуганные взгляды женщин.
- Ишь, косоглазые! А давно ль вы нас заставляли шапки ломать? - слышен бас.
- Ништо, брате, все теперь православные! - отзывается редкозубый дьячок в лисьей, несмотря на жару, шапке.
- Сироты казанские! Известно! - смеется женский голос.
За татарскими полками идут городовые полки - пехота из датошных людей ближних к Москве уездов - туляне, каширцы, рязанцы, муромцы, в сермяжных одинаких однорядках, кто с огненным боем, кто с луком, со стрелами и саадаком, с копьями, с топорами, с коваными ослопами.
На Девичьем поле широко при дороге - палатки, лари, скамьи: торгуют питьем - квасом, сластями - орехами, жамками, рожками, горячей снедью на жаровнях, пахнущей горячо и остро. Около избы-кабака с шестом, на котором торчит зеленая елочка и висит сулейка, - пьяный гул, раздается песня.
С Кремлевской башни донесся бой часомерья - пробило четыре часа дня. Едет из Кремля на Девичье поле царев поезд. Гул растет, оглушает. Царь Алексей в золотной одежде, на белом жеребце, окруженный боярами, дворянами, рындами в белых кафтанах, с серебряными топорами на плечах. У царя на голове, переливаяся искрами, шапка сибирская, опушенная соболем, увенчанная крестом, в руках скипетр да держава.
Кирила Васильич инда шею натрудил, рассматривая царское шествие, а на тяжелый жезл в руках царя улыбнулся:
- Кто теперь подойдет с челобитной? Небось побоятся!
Перед царем трое вершных везут на высоком древке с распорами огромное царское знамя - шелковый плат цвета подрумяненного сахара с широкой белой каймой. На знамени шелками, золотом да серебром вышит царь Константин Великий со знамением креста в облаке. Золотая вязь гласит: "Сим победиши!"
Медленно едет царь, народ валится на колени, звонят колокола, бьют барабаны, войска, что уже выстроились, кричат перекатами боевой клич:
- Москва!
Далеко уже царь, а народ все еще не подымается с колен:
- До чего ж силен государь!
На зеленом некошеном лугу под самым Новодевичьим разбит белый шатер с золотыми маковками - царская ставка. Государь подъехал к шатру, стряпчие подбросили красную скамейку под стремя, царь зашел в шатер отдохнуть, а как вышел - на высоком, сукном алым крытом помосте Великий государь патриарх Никон начал молебен.
Все войско приняло оружье в левые руки, скинуло шапки и - словно прошла волна - закрестилось. Скинул шапки и тоже закрестился народ.
Сладкоголосо и заливисто пели царские певчие дьяки, а патриарх в сверкающей шапке, в пудовом золотом облачении служил вдохновенно. Все исполнялось, о чем предсказывал тогда в лесу старый мордовский колдун.
Титул Никона - Великий государь - показывал, что патриарх владел ныне не только силой молитвы: эта огромная вооруженная сила, эта рать, протянувшаяся от Новодевичьего монастыря до Земляного города, была в божьей воле, а божьей волей ведает он, патриарх Никон. Сила скоро эта ударит по католической земле, по Польше, сломит гордость папы римского.
Он, патриарх Москвы, превзойдет в своем могуществе папу римского, он восстановит славу плененного Константинополя. Москва есть Третий Рим, а четвертому - не бывать!
- Москва! - кричали войска. - Многие лета! - кричал народ.
Войскам было выставлено угощенье. Все понимали, все видели, что война хоть еще и не объявлена, а дело решеное.
- Кирила Васильич! - окликнули его из толпы.
Глянул - Стерлядкин, он выше всех, далеко видать, верста коломенская.
- Феофан Игнатьевич! Поздорову ль?
- А то! Смотри, кака сила собрана! Собьем с немцев-то спесь, а?
И Кирила Васильевич кивнул головой:
- Давно пора! Уж больно себя держут с нашим народом чванно. И в торговле никому ходу не дают.
Явно росло соперничество Москвы и Запада. Иностранцы ехали в Москву, торговали сильно, сидели по многим городам на торговых путях, хватались за наживу. Московские люди то ворчали, то возмущались, то смеялись, а при случае дрались с немцами.
Недавно как-то в Москве ночью случился пожар, красным светом залилось небо, забили набаты, народ выскочил из изб, с криком спасал свои животы, решеточные сторожа отпирали решетки на перекрестках, скакали верхом, на телегах везли трубы, бежали стрельцы с топорами, крючьями- ломать и растаскивать избы кругом огня, заливать.
На пожар спешил и большой боярин, начальник Сибирского приказа князь Трубецкой, Алексей Никитыч, скакал по Арбату, как положено, с зажженным фонарем, а навстречу валили с какой-то своей вечеринки пьяные немцы. Вел ватагу шведский резидент, барон Поммеринг, знатный по всей Москве пьяница и безобразник.
Барон потребовал у боярина пути-дороги, спьяну хлестанул шпагой по фонарю, разбил его, потом со шпагой же бросился на боярина. Началось уличное побоище.
Царь жаловался шведской королеве Христине, но безобразнику все сошло с рук благополучно.
Москвичи много говорили про такой случай, говорили, что и польские люди тоже держат себя заносчиво, спесиво. Как до Смуты, а Москва-то была уже не та, что была она до Разоренья!
В Польше выходили книги, где прямо писалось, что "Московское государство сейчас, правда, крепнет, но это только к тому, чтобы скорее ему развалиться".
Возникла даже дипломатическая переписка - польские королевские секретари писали царский титул с "небреженьем": они пропустили в какой-то грамоте то, что царь Алексей еще и "Карталинских и Грузинских царей и Кабардинския земли владетель". Царь обиделся, отправил в Польшу специальных посланников - двух дьяков из Посольского приказа. Обследовав дело в Варшаве, те потребовали в удовлетворение за царское бесчестье ни много ни мало казни двухсот двадцати двух польских чиновников, виновных в таком небрежении.
Впрочем, Москва тут же признавала, что, может быть, король пожалеет казнить столько своих подданных, и предлагала выход: пусть-де польский король по московскому образцу "отпишет на себя" все имения и поместья виновных, то есть конфискует их, а московскому царю в компенсацию вернет все русские города, захваченные поляками еще при царе Михаиле, в 1634 году.
Поляки затягивали ответ - не то отговаривались, не то просто смеялись, - что обостряло отношения с Польшей.
С издевкой уже смотрели москвичи и на иностранных офицеров - их тогда бежало в Москву из Шотландии, от гражданской войны, немало. Москва смеялась рассказам, как вышел на смотр перед московскими начальными людьми англичанин Яков Стюарт, - ну потеха!
- Тот англичанин Стюарт вышел на испытанье крепко пьян. Видно всем было, что ни штурмовать, ни колоть он не умеет, а как стал стрелять, так и застрелил - ха-ха-ха! - двух своих иноземцев да ранил нашего переводчика Нечая Дрябина.
- Добре худ! - сказал производивший испытания князь Трубецкой и велел отправить англичанина, откуда он пришел.
Поднял гоненье на иностранцев, живших в Москве, патриарх Никон.
Потребовал он сперва от иностранцев, чтобы все они крестились в православную веру.
И вскоре же патриарх с утра разослал по всем иностранным домам в Москве стрельцов, которые царским именем требовали, чтоб все иностранцы выселялись из столицы в поле, на реку Яузу, где были отведены им еще два года тому назад участки, и выселялись бы немедленно, если не хотят, чтобы их выкинули силой, а все товары отобрали бы на государя.
Стрельцы ходили по иностранцам в субботу, а на следующий день, в воскресенье, все встревоженные иноземцы, собравшись в Кремле, выждали, когда царь выходил после обедни в Успенском, упали на колени и подали государю челобитную об отмене указа, заканчивающуюся обычным:
"Царь-государь, смилуйся, пожалуй!"
Государь указал:
"Товары иностранных купцов оставить на месте, в домах и складах на посадах, иностранцам приходить днем туда торговать, а к вечеру уходить в свою отведенную им "Немецкую слободу".
Теперь же огромный смотр еще больше подогревал московских людей против иностранцев: Москва видела свою прямую силу, видела, что могла посчитаться с Западом в прямом бое…
Пятнадцать дней шел смотр, смотрел царь, смотрели бояре и поверяли "естей и нетей" - наличный состав полков по спискам, все снаряжение и вооружение. Все было в порядке.
Война подходила.
В Голландию был отправлен приказчик - закупить замки к пистолетам и карабинам, которые работались дома. Уехал за границу приятель Кирилы Васильевича, подьячий Оружейного приказа Головин - купить там двадцать тысяч мушкетов, да по тридцать тысяч пудов пороху, да столько же свинцу, набирать иноземных мастеров, сколько можно.
В это лето в Архангельск шло много иностранных судов, везли сукна цветные, а больше серо-зеленые - на стрелецкие кафтаны, сталь и медь шведскую, порох да свинец, готовое оружие да еще серебро. По Двине, Сухоне в Вологду плыли густо дощаники, с Вологды обозы бесконечно везли военные грузы на Москву.
Оружейный и Пушкарский приказы разыскивали, набирали себе по всей земле мастеров из городов, слобод, уездов, монастырей - кузнецов и других железного дела людей, платя им поденно и ставя кормы за счет Приказа Большой казны. Работали вовсю специалисты - оружейные кузнецы и бронные мастера Москвы, Новгорода, Пскова, Вологды и других городов, - без устали ковали латы, бахтерцы, зерцала, копья, сабли, железные шапки, ружья.