- "Да привезено же на корабле том, - стучал опять голос Томаса Грэса, - на корабле том пороху в бочках новых семьсот семьдесят пудов. Да свинцу четыреста семьдесят семь пудов…"
"В кабаках питухи кричат, что война будет. И как всё, дьяволы, пронюхивают? - думает воевода. - Да с Москвы и книгу из Разряда вечор прислали, чтоб по ней стрельцов и ратных людей учить: "Учение и хитрость пешего ратного строю"…
- "Да привезено еще, - читал Грэс, - стали свейской сто пятьдесят пудов. Да панцирей железных пятьдесят восемь. - Да досок железных двести пятьдесят пудов. Да прутьев стальных шведских же двести семьдесят пудов. Да пистолей сто двенадцать. Да меди чистой триста пудов. Да колоколов двои…"
- Это доброе дело! - сказал воевода. - На государя все! Кому же порох и покупать, как не государю? Его вся сила!
Все, что привезли эти гости, принял воевода на государев обиход широкой своей рукой. Забрал он и много серебряных денег - рейхсталеров, на которые московская казна ставила свои клейма и пускала в оборот как ефимки: у самих-то серебра было мало.
Когда все товары были объявлены, мистер Кау поднялся, как старшина, и, хриплым голосом выразив благодарность боярину и воеводе, повитался с ним за руку.
А на вопрос мистера Кау о расчетах воевода по-бычьи мотнул головой на таможенного голову.
- Кирила Васильич теперь с вами и посчитается и разочтется. Соболей-то возьмете? - обратился он прямо к купцам.
Вместо ответа широкие, приятные улыбки разлились по всем лицам, трости качнулись вправо и влево.
- Ладно! Ваше дело торговое - ну и торгуйтесь. Много спросите - не заплатим!
Поднялся таможенный голова.
- Спасибо, князь и воевода, - с поклоном сказал он, - спасибо на прямом слове. Твое государево дело - приказать, наше земское дело - выполнить. Мы - торговые люди, торговля любит счет. Ты изволил принять, а мы заплатим по-хозяйски, как земле выгодно. Соболиную казну мы покажем господам из Лондона, пусть отбирают помаленьку. И лишнего, господа, тоже не дадим!
Воевода, опустив поводья, медленно ехал в обрат по городу, на свой воеводский двор. Солнце перевалило далеко за полдень, городские люди, давно пообедав, спали. Но лавки не спали, здесь не Москва, здесь гудела ярмарка - годовой торг. На площадке, где стоял кабак, у его распахнутых ворот, носился, гудел смех - давешние скоморохи давали представление.
В драной овчинной шубе, в высокой "горлатной" шапке из сосновой коры сидел на бревне перед кабаком "боярин" с выпяченной далеко вперед нижней губой в пеньковой бороде, а перед ним в цветных лохмотьях кувыркались скоморохи, били челом, в переплясе несли ему посулы в рваных лукошках - кто камней, кто песку, кто лопухов.
- Что вам? - спрашивал "боярин".
- Правды ищем, боярин! - отвечают те.
- Прочь! - орал! "боярин". - Нету, смерды, нету вам правды!
- Ой, боярин, ой, воевода! - плясала перед ним цветная метель веселых размалеванных рож и масок. - Любо тебе над нами величаться! Давай правду, не то с тобой расправимся!
И "боярин" пляшет, бегает уж от лохмотников, а те стегают его прутьями по толстому заду, тащат топить в лужу.
Яростно загремел тулумбас воеводы:
- Путь князю и воеводе! Путь! - вопили земские ярыжки.
Толпу словно метнуло, она повернулась к подъехавшему тихо воеводе и повалилась в пыль, пряча озорные глаза.
Воевода высоко поднял плеть, крикнул хрипло:
- Скоморохов схватить! В Земскую избу!
Гончими псами гнались за лохмотниками и ярыжки и тайные истцы, а те ныряли, уходили в поднявшейся на ноги, в сбившейся плотно толпе.
Под воеводиным конем оказался коренастый монах с яркими глазами.
- Не замай, боярин, народ! - говорил степенно он.-Народ тешится! Чего плохого? Скажи-ка нам, боярин, вот откуда нам соли взять, чтобы рыба не воняла?
- Что за человек?
- Соловецкого монастыря келарь, чернец Никанор я… Привезли рыбу, а соли не купить! Чего, боярин, делать велишь?
- Ты народ бунтуешь? Вор! Взять! - крикнул он ярыжкам.
- Ослобоните, окаянные! Соловецкий я человек! Боярин, а правда где? - кричал монах, борясь с вяжущими его ярыжками. - А соль-то где? Со-оль?
Воевода ехал уже далеко на своем гнедом бахмате. Келаря Никанора увели, гул и шум не унимался, а пуще прежнего гудел морем…
Глава четвертая. Устюг Великий
День за днем убывает ярая сила солнца, прошли праздники Преображения да Успения, и 1 сентября приходит Симеон-летопроводец, день Нового года. Кончается архангельский веселый торг.
Иностранные и московитские гости уже докричались, добились сходной цены, ударили по рукам. Иноземные корабли погрузили отменные московитские товары, первей всего - меха собольи, песцовые, лисьи - чернобурки, огнёвки, сиводушки; беличьи, медвежьи, волчьи, рысьи, сало да поташ, ворвань да деготь, пеньку, лен, кожи воловью да лосиную, да зерно-хлеб, подымают паруса, уходят Белым морем в Европу - продавать, наживать золото. Вслед им смотрят с берегу московиты, машут рукавами да шапками, принимаются за свои дела на этом море, в лесах, городах…
Велико оно, Студеное море, бесконечны его извилистые, изодранные берега, губы, заливы, бухты - от Варяжской губы, от Вшивой губы, от глубокого жерла Белого моря уходящие все дальше и дальше на восход солнца, туда, за остров Колгуев, за Вайгач, за полуостров Ямал, за Двину-реку, за Мезень-реку, за Печору-реку, за реки Обь, Енисей, Лену, за Колыму - к земле Чукотской, к земле Камчатской.
Суровы земли по берегам Студеного моря. За высокими прибрежными скалами стелются болотинами тундры в жалкой, низкорослой растительности, летом белые от моха ягеля, зимой - от снега, засыпанные камнями, распадающимися в дресву, в песок от жестоких морозов, ветров, летнего солнца.
А отступы от берегов в глубь земли, за чахлым, сорным мелколесьем - "раменьем", стоят стеной, уходят к востоку темные леса. Океан леса шумит рядом с океаном вод. Леса тянутся от Карпатских гор, от Балтики и до Охотского моря, до Камчатки. "Тайболами" до Урала, "урманами" через всю Сибирь, "тайгами" по Дальнему Востоку кроют леса своими зелеными овчинами, почитай, полмира. Язык наш хранит до сих пор звучные слова, точно означавшие эти леса: эти "конды" - чистые боры из позванивающих вечным гулом красноствольных сосен; эти вкрапленные в краснолесье болотистые чернолесные "калтусы" - волчьи гиблые места; эти пышные лиственные "урёмы" по берегам и поймам тихих лесных рек; эти осиновые "пармы"; эти "уймы" - крупные светлые хвойные леса по лесным гривам; непроходимые "дебри" - сплошное мелкое чернолесье по низким раздолам; чахлые еловые болотистые "согры"; наконец, эти "сюзёмы" - дремучие леса из многообхватных, многосаженных великанов, заваленные буреломом, трухлявыми лесными трупами, заросшие пышными зелеными бархатами сырого мха.
Темные, бесконечные леса полны шорохом, гулом, движением, жизнью, зверьем. Качаясь под ветром, друг об друга трутся и стонут деревья, перекликаются голоса птиц. Здесь в сюзёмах спит зимами медведь - "хозяин", "боярин", "медовая лапа", кормится же он в раменьях. Здесь на неистовом, тяжком скаку грохочут через чащобы лесные кони - лоси. Здесь в урожаи ореха лесного, кедрового, родится неисчислимое поголовье мелкого пушного зверя, несущего на себе "мягкое золото": белки, горностаи, колонки, куницы, а главное - соболь.
Издревле исподволь заселили эти леса русские молчаливые люди. Меж двух богатых океанов - деревьев и воды - люди сошли, отступают сюда давно, веками уходят с запада к востоку, ища мира в лесах. Веками они ведут здесь ожесточенную трудовую борьбу против леса, отбивая себе места для пашни на "роздерях", "росчистях", на "роскосях", на "новотнях". Валят деревья топорами - сплошь, "постелью", и так возникали "валки", "чащики", "починки". Отобрав добрые лесины для стройки, они безжалостно жгут остальное - так возникали "пожоги", "палы", "огнища". Простыми кольями - "вагами" - они с хрустом в спине корчуют бесконечные пни, "опрятывая новины", закладывая среди темного сплошного леса "нивища", "нивы" - под рожь, овес, лен. С новин брались богатые урожаи и в сам-двадцать пять и в сам-тридцать, а то и в сам-шестьдесят, а через год-два земля шла в "перелог", в "непашь", а люди снова вгрызались дальше в леса. Они "селились здесь на сыром корне, не приях имения ни от князя, ни от епископа, и паша на нови, себе покоя не дах", - говорит летописец.
В лесной тиши, вдали от войн, от княжьих раздоров, эти до земли добиравшиеся, садившиеся на землю свободные люди занимали "займища", починали "починки", селились в "селищах", в "селах", из дерев рубили "деревни". Среди селений обозначались центры - погосты, куда съезжались гости - торговые деловые люди, возникали торги, торжки, где местные жители обменивались продуктами леса, воды и человеческого труда. Здесь власть держало вече - народное собрание, выбиравшее мудрого старого старосту, здесь же рубились деревянные храмы - центры занесенной сюда через Киев и через Новгород далекой культуры Константинополя.
В мирных северных лесах, на реках, на отоке моря, вдали от зажима "вящих людей" Новгорода, вдали от тяжкой военной руки, растущей и крепнувшей южнее Москвы, жили свободные, вольные крестьяне - христиане, укрытые в лесах, не узнавшие над собой никогда ни татарщины, ни крепостного права.
Уплыли из Архангельска в Еуропу иноземные груженые корабли, и московиты муравейно грузят свои посуды, чтобы гнать их с товарами вверх по Двине.
Труден путь - Двина не глубока, плыть можно только на легкой посуде, а от Архангельска до Вологды по речным-то кривунам в лесах будет вся тысяча сто верст. В осеннюю рыжую непогодь тянутся суденышки под низкими тучами, под дождями.
От Вологды до Москвы исконным санным путем тоже не близко. Хорошо, ежели товары попадут в Москву к Рождеству.
И первым большим городом на этом трудном пути встал на реке Сухоне город Великий Устюг.
Стоит Устюг Великий там, где Сухона-река да Юг-река обнялись - слились в Двину-реку, побежали вместе в Студеный океан. На самом остроге - слиянии - стоит Городище, по-московски - Кремль. Стена деревянная по осыпи идет кругом на триста семь сажен, семь ее башен отражаются в черной Сухоне - Дровяная, Сретенская, Вознесенская, Кабацкая, Архангельская, Спасская, Водяная. В этот ноябрьский хмурый день валит медленно на них крупный снег.
Под Водяной башней Водяные ворота, - выход на реку Сухону, а ворота Сретенские ведут в соседний Большой Острог, со стенами в тысячу триста сажен. А дальше за теми стенами - посад, слободы, сельца, огороды да сады.
В Городище народу живет не много - там больше стоят осадные дворы да амбары торговых людей - для береженья. У Водяных ворот амбары именитых гостей Строгановых, а промеж тех амбаров дворы Тренки Гиганова - бирюча, Гаврилки Кораблева да Ивашки Игумнова. Пуст, брошен стоит тут же дворишко Васьки Тючкина, избенка скособочилась, тын покосился, и нет хозяина Васьки - сбрел от долгов в Сибирь, а дворишко со зла пропил. На площадке у церкви святого Варлаама Строгановский двор- на приезд деловым людям, и хранят его две надворницы, две нищие вдовы - Фекла да Аксинья. У Сретенских ворот - среди малых дворишек осадной двор, да амбары великоустюжских торговых людей Босых, а рядом избенка Обросимки Лаврова, что бродит меж двор, кормится от мира. И тут же один к одному пять дворов - Гришки Тихонова - скорняка, Ивашки Евдокимова - шапошника, Шумилки Кутейникова - ярыжки в Земском суде, Ивашки Иванова - ярыжки в винокурне да Никишки Загибалова - сапожника. Тесно в Городище, и малы в нем дворы - все больше по пять-шесть сажен длиннику да по три-четыре поперешнику, вот и все владенье, не больно тут настроишь да напашешь.
По улицам, переулкам Большого Острога и посада, как начинка в пироге, понасажены мелкие дворишки, на них избушки рубленые, купленные готовыми на лесном торгу, с окошками волоковыми, слепыми, из бычьего пузыря да из паюса, редко где слюдяные. В них живут, и работают неутомимо гребенщики, сапожники, рукавишники, шапошники, свечники, шубники, крупеники, кожевники, водяные люди, что по Сухоне да по Двине посуды чинят, калашники, мыльники, ложечники, хмельники, рыбники, котельники, разнотоварные люди, торговцы в отъезжую. Живет тут Лука Собакин - мясник, судебные ярыжки, масляники, трапезники, харчевники, плотники, портные мастера, завязошники, кошатники, собашники, кузнецы, пирожники, соло-денники, серебряники, оловянишники, кишечники; овчинники, горшечники, коновалы, свечники, складники, богомазы, иконники, рыбные да мясные прасолы, бражники, площадные дьячки, что на площадях людям грамотки чтут да пишут чего кому надобно, толоконники, огородники, коноплянники, житники, скоморохи, хомутинники, седельники, пивовары, жерновщики, войлошники, винокуры, ветошники, дровосеки, колесники, сабельные мастера, уздники - всяких дел люди.
Живут в Устюге Великом, трудятся неизбывно черные, тяглые люди. Люди эти за труд свой жалованья никакого не видят, а против того, получив по клочку земли под двор, работают на себя, а тянут на государя, со своих дворов платят и пошлины, и налоги, и оброки, платят все, что положено на всех их "по разрубу и размету", платят их сполна, отвечая друг за друга всем миром, иногда попадая и на правеж.
А рядом с теми черными дворами дворы белые, что пошлин не платят. У Пречистенской церкви стоит белый двор Варлаама, митрополита Ростовского, на случай приезда владыки - тот большой, семнадцать сажен длиннику на пятнадцать сажен поперешнику.
У Христорождественской церкви воеводский двор, он того митрополичьего поболе. Да рядом двор - на приезд приказным людям. Да еще в Устюге белых дворов протопопов да попов, да приказных, да палашевских - всего более восьмидесяти. Они ничего не платят, зато величаются, что все имеют.
Крепко, ладно работают свой товар тяглые люди в Устюге Великом, и далеко везут те их товары торговые люди по всей земле - Лихолетье давно избыто, мир прочно встал над землей.
Давно уже не приходилось им, посадским и городовым людям, вскакивать от ночного набата со всех, колоколен, бросать работу, бежать сломя голову спасать, тащить пожитки в Кремль да вставать на оборону на башни, на деревянные стены, каждый куда и каждый с чем ему положено - с топором, с копьем, с саадаком, с пищалью, с мечом, с бревном, с камнями, с кипятком, со смолой и с тревогой, с проклятиями, а то со слезами смотреть из бойниц, как из окружных лесов бегут, спасаются в крепость крестьяне, с полей, из окрестных сел да деревень, а за ними гонятся лихие воровские люди. Мир стал над всей Московской землей с тех пор, как избыли всем народом великое московское Лихолетье.
Таким-то сумеречным ноябрьским днем под медленным снегом, по черной реке шли лодьи из Архангельского на парусах, веслами, людской и конской тягой. Возвращался домой в Устюг Тихон Босой, везя с собой все, что промыслили его артели за лето, - сельдь в бочках, и семгу, и палтус, и треску, и ворвань, и гагачий пух, и рыбий зуб. Весело крестились на церкви его ватажники, звонко кричали встречь с берегу, ревели с радости заждавшиеся жены, ребята, сестры да матери.
Все справил, все изладил, как надо, как уговорено было с батюшкой, Тихон Васильевич, однако вернулся он нерадостен, сумен, словно сумеречный день, и дождик слезой блестел в его бороде. Он и домой пошел не сразу, не день, не два прожил в стану на берегу с ватажниками: надо было сгрузить товары в амбары, рассчитаться с артелями, назначить, какому товару куда идти. Встретился на берегу с отцом, с Васильем Васильевичем, да говорили мало: у того на руках дела еще больше - и Сибирь, и города, все нужно наладить, обговорить… Отец только посматривал на сына острым глазом - прослышал уж он, почему нерадостен сын.
Но время вышло, и Тихон шагал от Водяных ворот по Воздыхальной улице, мимо сплошных тынов, мимо закрытых ворот, синий кафтан нараспашь, малиновый зипун мокрел от снега.
На Рождественской улице так все знакомо - три плакучие голые березы свисли над могутными воротами двора Босых, лают псы, ни с того ни с сего заливисто пропел петух.
- Должно, молодой, - усмехнулся Тихон, - дурак тоже… Кубыть я. Вот тебе и Аньша!.. Батюшка-то дома ли?.. Что скажу?
Загремело кольцо у калитки, псы залаяли пуще, толканул Тихон коленом, вошел на мощеный двор.
Жилая изба Босых в два жилья высилась несокрушимо на подклети из двухобхватных бревен, по три окошка в жилье, в белых резных наличниках, под резным коньком. Сени отделяли избу от прирубленного теплого чулана, к сеням вело крыльцо с высокой лестницей. В нижней избе, должно быть, топилась печка, потому что в окнах полыхал отсвет, верхние окна светились ровно, свечами. Стряпущая изба поодаль стояла, - видно, топилась.
На крыльце сестренка Марьяшка зябла, а умывалась из глиняного рукомойника. На стук калитки обернулась, раскрыла огромные глаза, руками замахала, рванулась с рундука, слетела, ровно птица, повисла у брата на шее. Ласковая девчонка, румяная, брови соболиные, коса с лазоревыми косоплетками чуть не до земли.
- Ой, Тиша, Тиша! - стонет. - Ой! Родной! Братик!
- Отзынь, сестренка! - говорит Тихон, рвет с шеи сестру, а самому ровно в сердце солнце светит: ведь с полугода дома не был! - Батюшка-то у себя?
- Ой, а мы-то думали, николи ты не приедешь, спогибнешь в море синем, под ветрами буйными! - подвывала с радости девка. - Ой, Тиша! Тятеньки нету! В Таможенную избу позвали, дядя Кирила из Архангельска тоже приехал.
- А матушка?
- А мамынька баню смотрит, справно ли топлена, как дядя Кирила любит. А и бабенька Ульяна уже приехала, в верхней горнице сидит, книгу чтет.
Бросила его, взлетела на крыльцо, открыла дверь в избу, закричала на лестницу:
- Бабенька Ульяна! Тиша вернулся! Братик!
Крик ее всполошил двор, и когда Тихон взбежал на крыльцо, открывая дверь с лестницы в сени и в горницу, весь двор был в движении - изо всех изб, служб, сараев, завозен бежали люди, мужики и бабы:
- Тихон Васильич приехал!
В верхней горнице три оконца малых завесил крупный снег, перед тяблом икон теплились лампады. На большом столе светил медный шандал о двух сальных свечках, над разогнутой книгой с медными застежками, опустив руки на страницы, стояла навстречу бабка Ульяна. Все та же! Тихон не видел ее больше полугода. В черной наметке, в монашеском платье похожа бабка была на черную птицу; на худом, бледном лице жили только одни добрые глаза, сверлили насквозь.
Тихон повалился ей большим обычаем в ноги, поднялся, принял благословение, поцеловал сухую, холодную руку.
Бабка Ульяна показала ему на лавку у стола.
- Садись, внучек! - сказала она сильным голосом, какого нельзя было и ждать от старухи. - С чем приехал? С добром ли? Много ли дела доспел?