От той нужды люди избавлялись, жизнь их становилась краше, легче, и, умиренные, они тогда и в церкви-то лучше слушали протопопа: ино им бог через Тихона давал то, чего искали их тело да душа, чего одной своей молитвой он, протопоп, дать им не мог, чудес-то совершать он не мог. Одной молитвы было мало, надобен был жестокий труд всенародный, что охватывал людей все дальше, во всю ширину Московского государства, хитрым, живым необозримым плетеньем сплетая всех людей между собой. Протопоп видел, как люди Босых, их покруты, приказчики, артельщики, их торговые дворы в Тобольске, Туруханске, Томске, Енисейске, Кузнецке, в Великом Устюге, в Москве двигали, везли, собирали, раздавали, оборачивали товары свои с непонятной для простого понимания Аввакумова ловкостью, точностью, искусством. Великолепный якутский соболь теперь не пропадал в тайге бесследно, сожранный свирепой рысью, не сдыхал зря от старости, а, пойманный сетью в каменных россыпях да в кедровых стланиках Яблонового хребта, схваченный капканом туземного охотника, встречался знатоками с восторгом на пушных рынках Москвы, Флоренции или Лондона. Муравейная то была работа, на самом переднем крае все уходящей от Москвы страны. Отдельный каждый человек добивался нужного общего успеха всей своей отвагой, находчивостью, умом, силой. Тысячи, десятки тысяч таких безвестных простых людей, борясь и одолевая самое природу, становились сами все сильнее, все настойчивее, все бесстрашнее. Они обхитряли зверей, хотя подчас и гибли от их лап и зубов, от голода, от морозов; они проходили бесконечные пространства, неся с собой ослепительное имя Москвы темным людям, одетым в звериные шкуры, с каменными да костяными топорами. В немецких, голландских и английских книгах того времени побывавшие в Сибири ученые путешественники на неуклюжей варварской латыни ставили русских в Сибири тех далеких времен в пример американским и испанским захватчикам, жестоко истреблявшим население Америки и Вест-Индии.
Неистово работавшие на лесных росчистях хлеборобы - мужики Московской и Новгородской земель, усердные работники, черные люди, посадские - мастера десятков городов того времени, их труды, лившиеся по артериям редких дорог и могучих рек по всей земле и в Сибирь, и давали возможность всюду рубить и ставить башенные города на острогах, строить каменные кремли и соборы, пахать землю, вести промысла, ковать единое могучее государство.
На самой окраине бесконечной земли своей, в малом острожке, протопоп Аввакум впервые увидал то, чего за кремлевской сутолокой не видел в Москве: ровный, упорный, общий, растущий труд народного роя, создавшего великие народные богатства, питающего заботливо свою детку, своих плодущих маток и безжалостно объедаемого золотыми толстыми трутнями. И протопоп становился все спокойнее, все тверже, все радостнее, видя этот всенародный подвиг.
К концу зимы пошли слухи, будто енисейский воевода весной идет на Амур, на новые земли, безмерные пашенные равнины. Эти слухи зажигали души наехавших из-за Урала пашенных мужиков, и в их медленных головах рождалась мысль:
"А не пойти ли вперед с воеводой?"
На поделях гремели в остатнюю молотки и топоры- поморские плотники заканчивали заказанные для ратных людей дощаники: одни собирались восвояси на Белое море, а другие тоже подумывали об Амуре. Не махнуть ли туда? Ведь и там будут нужны их посуды, а стало быть, и их руки…
Посадские люди по своим избам работали нужный для похода товар - обувь, шубы, овчинные одеяла, охотничью снасть, ковали крестьянскую снасть - сохи, топоры, и у них вспыхивала мысль: "А не пойти ли дале? На Амур?"
По таежным остяцким и тунгусским стойбищам, по тай-гам сновали босовские приказчики, выменивавшие меха, на лыжах, на нартах; по тайгам, рекам, тундрам носились, служилые люди, казаки, собирали ясак и тоже думали: "А не пойти ли дальше? Там больше, на Амуре, всякого добра!"
Всех охватывало новое движение - вперед!
В малом острожке Енисейском, в дремучей тайге, в саженных снегах, было столько труда, столько жизни, что Протопопова горячая голова склонялась перед народом-творцом, меркли перед народом его книжные словеса… Да откуда же они, эти словеса, взяты? От народа! У живого народа и мудрости и подвига больше, чем в книгах, - у народа жизнь. Бесконечные труды, тяготы черных людей на полях, в тайгах, на горах, на реках оправдают их в последний день в их делах перед самым строгим судией! Оправданы будут они! И он, протопоп, должен помогать им, подпирать их в их трудах, облегчать эти труды. Смотреть, учиться у них, поучать их их же, народным, умом.
В один февральский день протопоп Аввакум вернулся в избу после ранней обедни и, сидя на лавке, переобувался, поправляя портянки. Марковна возилась у печки, вся в красном отсвете углей. В волоковое окно синело утро. Ребятки на полу возились с Бермятой - с толстым серым котом.
Ловко выхватив из печи горшок с варевом, Марковна сунула его на стол и остановилась перед супругом, опершись на ухват.
- Батька, что я тебе скажу! Вечор-то запамятовала! - заговорила она. - Была я у Феклы Семеновны, у воеводихи, дак сказывала она, вечор пригнал вершный - едет, чу, новый воевода, ночевал уж он на Кенге… Встречу сегодня в Приказной избе готовят…
Марковна сдружилась с воеводской женой Феклой Семеновной да снохой ее Авдотьей Кирилловной, женой воеводского сына Еремея Афанасьича, и при всякой возможности коротала с ними время за женскими разговорами.
Марковна, впрочем, была приятельницей всем, кто попадался на ее житейских путях: дворнице-вдове Катерине, крещеной остячке, жившей рядом в избушке, поварихе Кузьминичне, приехавшей с Тихоном из Москвы и при всяком случае клянущей Сибирь, мамушке-нянюшке сыночка Васеньки Артемьевне, да и Иванушке, дьячку от Преображенья.
Только с одним человеком не могла сойтись Настасья Марковна - с остяцкой княжной Марьей, женой Тихона: красивое и тупое лицо хозяйки Босого всегда вызывало в ней непонятный гнев.
- Ты бы сходил к Тихону Васильичу, спросил бы его, а?
Протопоп молчал. Надо пойти. Но хорошо знал, что скажи он, что пойдет, то Марковна начнет бранить Марью, что она-де нос дерет, ног под собой не слышит, что взял ее из стойбища такой человек, как Тихон, счастье-то какое, а она не понимает.
Молчанье мужа двинуло ее язык в ином направлении.
- Фекла-то Семеновна жаловалась - ее-то воевода уж так прост, так прост! Сколько, говорит, он в Енисейском-то сделал - и все без казенного расходу. За то, верно, говорит, пошлет будто его Сибирский приказ на Амур!
Что ж, это было похоже на правду. Протопоп ответил:
- Ин ладно! Схожу к Тихону Васильичу!
- Да ты ешь хоть маленько. Куда спозаранку иттить? Или на остячку любоваться? Поди, еще почивает! Боярыня!
Шагая по снежному двору, протопоп думал про жену.
Чует, бедная, трудно ему удерживать свою могучую плоть при взгляде на каждую красоту, что сотворил господь. И вдруг улыбнулся. "А може, ревнует потому, что знает меня? Кабы я сам за себя не боялся, и она бы, бедная, не боялась бы за меня…"
По лестнице в горницу Тихона сновал народ вверх да вниз. И протопоп поднялся, постучал в дубовую дверь на кованых петлях с фигурным замком. Вошел.
Тихон Васильич за столом, перед ним их приказчик Терешкин Егор, сутулый мужик, долгорукий, широкая кость, сам могучая сила, а лицо бледно от хитрости и запавшие глаза светятся как у лиса из-под путаного волоса, из бурой бороды.
Терешкин вернулся только из Илимского острогу, докладывал. Оглянулся на протопопа, замолк.
- Так что он, Хабаров? Говори, ничего! - сказал Тихон.
- Силен он, Тихон Васильич! Хозяин, дай бог ему здоровья. Столько годов, а крепок. Говорит, за наш товар солью заплатит.
- Солью? - спросил Тихон, подняв брови.
- Опять, говорит, варит он соль, - усмехнулся Егор, прикрыв ладонью выщербленные зубы. - "Царь, говорит, велел по землям больше не ходить… Сел, говорит, теперь я на землю, а скоро в землю лягу!"
- Не пойдет больше на Амур?
- "На Амуре, говорит, и без меня теперь народу много налетело с ковшом на брагу… Казаки… Народ вольный… Дерутся за Амур, ровно как за Азов дрались с турками… Шарпать хотят и Амур…"
- Дерутся?
- Ага! Воюют! Ну, казаки! В городах казак жить не любит, промысла промышлять не хочет, - говорил Терешкин. - С казаками ладом не сладить…
- Прости, встряну, Тихон Васильич, - сказал протопоп на озабоченный взгляд Тихона. - Новый, чу, воевода едет? А?
- Так, так, - спохватился Босой. - Ой, да пойдем, отец! Забыл за делами…
Вскочил, бросился к шубе.
Оба сбежали по лестнице, выскочили на улицу. К Приказной избе со всех сторон спешил народ, отбегал к башенным воротам, выглядывал и возвращался назад, сбивался в толпу…
- Эй-эй! Едуть! - зычно, вперебой закричали голоса со смотрильной башни, - Едуть!
На башне, наполовину вылезши из бойниц, дозорные махали отчаянно руками, показывали на поезд, цепочкой скачущий по ледяной реке. Видно уж было, как впереди, колыхаясь и подскакивая, неслась кибитка в вороную пару, ямщик лихо вертел над головой кнутом.
- Едуть! - отозвалась площадь, завопили встречу колокола.
С Приказного двора выскочили стрельцы в новых кафтанах, с берендейками через плечо, с ружьем, с бердышами, на бегу рассыпаясь в два ряда по дороге от Приказной избы - сквозь Водяные ворота на унавоженный зеленый съезд и по съезду к реке, вниз. Забили тулумбасы, выдохнула в голубое небо облачко пушка, ударила гулко, поезд мчался по реке уже недалеко под берегом. Передняя рогожная кибитка переваливалась в ухабах, взлетела по съезду к городу, нырнула в ворота, вырвалась в облака пара над конями, и под клич "Москва!" добрые кони подкатили к крыльцу воеводской избы, стали, тяжело водя крутыми боками.
Впереди своих приказных на крыльце стоял воевода Пашков в синем своем кафтане с серебряны травы, без шапки на лысой голове, толстый, курносый, остроглазый, из кибитки лез ужом новый стольник и воевода - Акинфов Иван Павлыч.
Он на ходу сбросил баранью шубу, остался в алом кафтане, золоченом поясе, при сабле, разогнулся - высокий, чернявый, молодой, бородка рыбьим хвостом надвое, отвесил низкий поклон, пальцами с перстнями ткнув в снег. Воеводы крепко обнялись, поликовались трижды крепко, крест-накрест.
- Милости прошу! - сказал Пашков, подтягивая пояс и мотнув головой на открытую дверь.
Вошли рядом в избу, помолились на иконы, Акинфов вынул из-за пазухи столбец, сказал значительно:
- Жалованное слово государево!
Кашлянув, стал читать:
- "От государя царевича и великого князя Алексея Алексеевича, в Сибирь в Енисейский острог, стольнику нашему и воеводе Ивану Павловичу Акинфову.
По указу отца нашего Великого государя-царя и великого князя Алексея Михайловича всея Великия и Малыя Русии самодержца велено быть Афанасью Пашкову на нашей службе на Амуре, в Даурской земле, да с ним сыну его Еремею, да сибирским служилым людям разных городов, стрельцам и казакам тремстам человекам, а для тое службы велено дать ему, Афанасью, да сыну его Еремею наше денежное жалованье, по окладам их из енисейских доходов. Да с Афанасьем же Пашковым велено послать в тое Даурскую землю Тобольския присылки пятьдесят пудов пороху, сто пудов свинцу, сто ведер вина горячего, да из енисейския пахоты восемьдесят четвертей муки ржаной, десять четвертей круп, толокна тож, да для сбору таможенных пошлин из енисейских книг, по которым в Даурской земле со всяких товаров, со всяких людей собирать таможенные пошлины да к церквам антиминса два, попа да диакона велено послать из Тобольска нашему Симеону, архиепископу Сибирскому и Тобольскому, а всякие церковные потребы пришлют к ему, Афанасью, из Москвы.
И как к тобе та наша грамота придет, Афанасий Пашков отдаст тобе печать нашего Енисейского острога, и денежную, и соболиную, и пороховую, и свинцовую казну, и хлебные и всякие запасы и дела, и что на него по счету зачтено будет, то все в нашу казну заплатит и во всем с тобой распишется, и ты б дал ему, Афанасью, для нашея Даурская службы и сыну его Еремею наше денежное жалованье из енисейских доходов. И ты бы отпустил под него, Афанасья, и под служилых людей суды, что готовились для Даурская службы, в чем все запасы им поднять мочно, и отпустил бы их из Енисейского острогу в Илимский по весне 164 и без всякого задержанья, а которого числа его, Афанасья, из Енисейского острогу отпустив и ты бы о том отписал нам к Москве, а отписку вели подать в Сибирский приказ, боярину нашему князю Алексею Никитичу Трубецкому".
Ранним, свежим июльским утром на берегу под самыми стенами Енисейского острога протопоп Аввакум служил напутственный молебен уходящему на всход солнца отряду воеводы Пашкова, служил в сослуженьи енисейского попа Спиридона. Пахло сладко ладаном, бряцало кадило, искрились позументы холщовых риз, желтели свечи в слюдяных фонарях, покачивались- хоругви.
Под красным яром берега стояла большая толпа православных енисейцев, плакали женщины, басом откашливались мужики. Приткнувшись носами в самый галечный берег, словно в строю, застыло сорок четыре новых дощаника, на мачтах реяли, трепетали цветные прапорцы, пестрели резные кружки с ликом солнца, ройны с туго свернутыми парусами лежали на палубах, весла наготове, в укрючинах, шесты, багры, крючья - весь судовой снаряд в полном порядке, с полным запасом. К каждому дощанику дано было по лодке малой, по три паруса, да на паруса в запасе три тысячи семьсот семьдесят семь аршин холсту нового, да нитки - паруса шить - десять гривенок, да сорок четыре бичевы по два спуска, каждый спуск пятьдесят сажен, да по четыре каната на дощаник, да на всех десять ведер смолы.
И мачты, и флажки, и смоленые борта, и бородатые кормщики на корме, и немногие стрельцы в красных кафтанах на посудах отражались в гладких по-утреннему, стеклянных волнах Енисея, бежали струйчато.
Перед дощаниками выстроен весь отряд воеводы Пашкова Афанасия Филипповича, собранный им, почитай, со всех полутора десятков городов Сибири. Триста человек стояло в два порядка. Служилые люди были в красных стрелецких кафтанах, казаки - в черных чекменях на рубахи, в высоких бараньих шапках с красным верхом в сильных руках, больше чернобородые, остроглазые. А большая часть - охочие люди из пашенных, беглых, гулящих, ссыльных людей, кто в чем, старые и молодые, кудрявые и плешивые, и с лицами в сетях морщин, с загорелыми, облупленными, красными носами, и нежные лица юношей, и ясные, и налитые кровью глаза, спрятанные под набрякшими от испытаний лет и водки веками, одетые все по-разному, во что господь послал, - и в смурых кафтанах, и в рваных однорядках, один даже в ветхом польском кунтуше, а все сильные да лихие. Сверкало на солнце оружье - бердыши, сабли татарские, польские, турецкие, казацкие, у кого ружья, пищали, карабины, у кого луки да стрелы в колчанах, кистени шишковатые, на цепках, а у кого за поясом, на спине чекан али просто топор.
Хмур и важен стоял меж ними воевода Пашков. На великое дело поднимал он свою рать. И за свой счет, без расходу от государя, подымались люди, не так, как было сказано в указе Московском, а было ведь их более трехсот, буйных, разгульных, готовых на все. Казна тобольская дала им только оружье, да и то не на всех сподряд, водку да еще припасы - хлеб, мед, чеснок, лук, взято было с енисейских пашен. Да, кроме того, прибран был запас для походу да для торговли с иноземными людьми, для лову - котлов железных пятнадцать, олова восемь пудов, одекую полтора пуда, бисеру цветного пятнадцать гривенок, сукон сермяжных триста аршин, колокольцев девяносто, сетей неводных сорок, обметов собольих тридцать два, топоров семьдесят три, холсту гладкого толстого двести пятьдесят аршин да еще стекла, посуды деревянной, нитей, иголок. И с такими-то людьми, и с таким товаром нужно было идти в дали дальние, править Абазинским воеводством.
Только помощью Тихона Босого поднялся на поход воевода Пашков. Договорились они, что из добычи разочтется Пашков с Босым из доли, они будут делать государево дело вместе. Обещано было и служилым людям - жалованье им уплатит воевода, как положено, из добычи, а с охочими людьми было договорено артельно, по доходу.
Шибко сварился напоследях воевода Пашков с воеводой Акинфовым, как подымался в путь - до бород, почитай, дело доходило. Идти надо, расход нужен… А где взять? Война! И Афанасью Филипповичу пришлось подыматься на смелость - на Мезени-то да на Кевроле жиру помене было, а и то помог бог… И его малая, да удалая рать тоже молилась усердно, клала на себя широкие кресты. Кому ведь вернуться, а кому и нет. Все под богом ходим!
Семья Протопопова молилась в дощанике, что отведен был им, Петровым, да диакону черному, да подьячему Шпилькину, что ехал со всем письменным прибором, вез бумаги писчей полстопы, черниленку медную, перьев пригоршню, царское Уложенье, да указы, да наказные грамоты, в Сибирь посланные. Марковна с ребеночком на руках была спокойна, ей было не в первый раз, а ребята радовались походу: сидеть в острожных стенах надоело, а выйти за ворота тоже нельзя - утащит либо зверь лютый лесной, либо иноземцы немирные.
Рядом в воеводском дощанике тоже сидели женщины - жена воеводы Фекла Семеновна да сноха Авдотья Кирилловна, молились, плакали и, тряся головами в цветных платах, переглядывались с Марковной, когда вскрикивала Ксюша.
Молебен отошел, дьякон Никита возгласил многая лета государю, царю и великому князю Алексею Михайловичу, протопоп поднял высоко крест, благословил обоих воевод - остающегося и уходящего, потом отряд, всех провожавших, сам пошел с дьяконом садиться в суденышко. Воевода приказал:
- По лодкам!
И дощаники один за другим отплывали от берега, подымали паруса, крепкий ветер подхватывал их, длинный караван ходко побежал вверх по белогривому Енисею.
Провожатые уж разошлись, а Тихон Босой все стоял еще на берегу, держал, за ручку сына Васеньку, хоть Марья сердито теребила его за рукав:
- Идем домой!
Тихон не шел.
Заботы томили его. Первая - удастся ли предприятие, которому он доверил немалые товары да деньги, будет ли все благополучно? А вторая - ой, крепко же привык он к протопопу, гонимому сильными мира сего.