Черные люди - Иванов Всеволод Вячеславович 42 стр.


Мысли рвали душу Тихона. Годы шли, сменяя один другой, словно трава в степи, с годами все больше угрязал Тихон в торговых делах - добывал, покупал, оборачивал, работал уже по привычке, не чувствуя в душе ни удали, ни веселья от смелого замысла, от удачи. Чуял сам, что черствеет, а душа тосковала неутоленно: к чему эти все дела? Жили-же люди раньше без них, а в тайгах и теперь так все живут. Княгиня-то его остяцкая Марья и сейчас - не догляди - у живой рыбины башку грызет: до чего-де скусно! Он, Тихон, богатства собирает. А нужно сие, богатство-то? Грех богатство, от него сердце одебелевает, богатый-то в царствие божие не попадет… Бабенька то говорила. А протопоп другое знает - есть-де доброе богатство, а есть дьявольское, что лихву по кабалам дерет. А каково оно, доброе? Много правды чует протопоп, у него в душе словно матка поморская иглой дрожит - куда человеку идти?.. Многое он знает, а вот куда дойдет протопоп с тем его знаком? Да вот и уплыл он, протопоп… Все дальше паруса каравана, завернул за мысок один, другой… "Увидимся ли - бог весть! Опять поговорить не с кем!"

Сидел на скамье, охватив за плечи двух сынков. Невесел уплывал и протопоп. Марковна рядом притулилась с младенцем - ну ровно божья мать. Грушенька грудкой навалилась на борт, смотрит в синюю воду. Плывет семья Петровых. Бог весть, что впереди-то!

Ветер низовый - трубил в уши, могучий парус тянул, что добрый конь, Енисейский острог исчез за красной скалой, шире и шире синели дали, белели шапки горных хребтов, встречу неслись быстрые светлые воды реки Энесси - по-тунгусски Великие Воды.

Тянулись дни плаванья. Кружили синеющие, лиловые горизонты, лесистые горы, бескрайности зеленого леса, в хрустальном воздухе кружилось лохматое рыжее солнце, от облаков по земле, по лесам скользили синие, серые тени.

Даже пусть это безмерно богатая земля, - живут, должно, в ее тайгах, горах, в скалах чьи-то страшные души, тоскливые, огромные, бородатые, как мамонты, темные кости которых торчат бревнами в обрывах пустынных берегов. Десятки веков прошли здесь без всяких перемен, в шелесте лесов, в плеске реки, в безмолвии облаков, а вот теперь с Москвы явились эти паруса дощаников, под ними смелые бородатые люди с синими глазами, поют вольно, отдаются в скалы медные грозные голоса.

- Да-эх, - взговорил Ермак Тимофеевич, -
И эх, браты казаки, да вы послушайте,
Да мне думушку посоветуйте, -

стелется казачья песня по Енисею.

Как, эх да, проходит у нас лето теплое,
Куда, браты, зимовать пойдем?
Нам на Волге жить - всем ворами слыть,
На Яик идти - да тот путь велик,
На Казань идти - грозный царь стоит,
Грозный царь стоит, все немилосливый…

Песня развертывалась, неслась широко, низко, мощно:

Царь послал на нас рать великую,
Рать великую - в сорок тысячей…
Так пойдем-ка, браты, да возьмем Сибирь!

И, должно прислушиваясь к песне, вверху реял широкими кругами белогрудый орлан, обещая победу.

Воевода велел послать себе на беть тунгусский меховой коврик, прилег на сафьянную прохладную подушку в тени паруса.

Сумует воевода. Один он, с кем поговоришь, где совета возьмешь? Своего он добился, ведет своих триста богатырей. А куда ведет? Наказная память государства говорит: на Амур! В Албазинский острог! Иди, как ходят все московские люди, по Енисею плыви против воды до Ангары-реки, там против воды же в Илим-реку, до Ленского волока. Перевали в Лену-реку, беги Леной вниз до Олекмы-реки, Олекмой - в Тугир-реку, а с Тугиром выходи переволоком через Камень на Шилку-реку. Тут тебе и Амур! Так!

От таких мыслей бородой заворочал, загудел инда воевода. А в ответе-то кто? Он, Пашков! Кто в Москве под кнут ляжет, коли неладно он свыйдет? Он, Пашков! Он и Акинфову сказывал - так-де он, Пашков, плыть будет. А так ли надо? Опасно! Там народу больно много набежало- и-и-и! Нынче с польской войны-то и наши бегут, и пленные поляки бегут, и украинские казаки, и донские казаки… Соболей уж не спрашивай, одни воры тута… Измена того гляди как змея ужалит!

Пашков тревожно сел на ковре, в волосах скребет. Нет! Не так! Вперед надо идти пустым местом - вот как. И зверь есть, да и измены в пустых местах меньше, мене народу - мене бунту.

- Эй, государь! Эй-эй! - донеслось с головных судов, машут издали казацкие шапки. - Эй-эй!

- Чего "эй-эй"?

- Лодка встречь!

И верно. Под самым берегом, под лозняками, в тени, на веслах бежит ходко встречу челнок. Воевода встал, подтянул штаны, машет рукой:

- Эй, давай сюды! Чьи люди?

- Эй, греби сюда! Сюда! К воеводе! - подхватили отовсюду с каравана.

С одного дощаника сбросили малую лодку с двумя стрельцами, полетели борзо наперерез. Воевода, прикрыв глаза рукой от солнца, смотрит. Приосанился.

Встречную посуду ведут к каравану. В ней двое. Воевода впился глазами, вцепился в борт обеими руками, выгнул спину.

- Неужто Ванька? Эй, Ванька! Колесников! - кричит воевода.

- Я-су, государь! - кланяется встречу сидящий на корме худой, дочерна загорелый казак.

- Пошто острожек кинул? Кто указал? - гремит воевода. - Куда, дьявол, плывешь? Бежишь?

Иван Колесников еще молод, бородка мягкая, глаза злые.

- Государь, - кричит он, шапку сорвал, на ноги стал, - я к тебе! От отца! Мочи нет! Бегут от Байкалу люди! Хлеба нет, соли нет! Оцинжали до смерти! В могилу ложимся, государь!

Дощаники Пашкова останавливались, задние наплывали, рос плавучий остров.

- А Кольцов Никишка где?

- Сбежал, государь!

- С Иргенского-то острожка?

- Бе-еда! Народ немирный кругом, приступают вплотную к самым тынам с лучным да с огненным боем. А у нас ни пороху, ни свинцу! Бе-еда!

- Так я ж, воевода, к вам иду! Или неведомо?

- Ведомо, государь! С той вести отец меня с Байкала и послал - упреди-де воеводу. Уйдем мы отсюда! Нехлебные те места, неуостороженные, недобычливы. Немирны-ы!

Все люди, слушая эти речи, шеи вытягивали, головы вертели, лица суровели:

- Ано и впрямь повел их воевода, не зная броду? Эдак-то не то што соболей не доспеешь, а и свою шкуру потеряешь!

- Где отец да Кольцов?

- Плывут, государь, за мной!

- Изменники! - взревел воевода. - Государевы ослушники! На печи вам сидеть да с бабами бабиться… Казаками зоветесь! Ну, я их все равно схвачу… Да и в Енисейском, Тобольском острожках скоро тоже кормов не будет - война дома идет. Не до нас Москве. Не испромыслим сами - там и погибнем!

Глухой ропот дунул ветром по дощаникам.

- А жалованье государево? - раздался скрипуче железный голос из встречной лодки.

- Нету! - кричал воевода. - Своим подъемом идем! Кормщики, разводи лодьи! Ванька, подходи к нам, вылезай обое!

Выбежали дощаники против воды - один за другим, один за другим, а воевода закрылся в своем чулане с Ванькой Колесниковым да с Фомкой Спириным, подьячий Шпилькин вел допрос, добивался: чего ради воруют колесниковские да кольцовские людишки, нет ли тут скопу против государевой прибыли? Измены нет ли?

Развели Ванька до Фомка руками, стонут:

- Государь, хлебушка нету. Пороху нету. А про скоп да про измену не слыхать…

Выглянул, озверев, воевода из чулана, крикнул:

- Кнутов!

Вытащили Ваньку из чулана, раздели, дали пятнадцать кнутов. Люди со всех дощаников смотрят, как рубит кнут Ванькину спину, глазами посверкивают. А иной и смеется - рад, дурак, что другому жарко приходится… Протопоп с тихой досады на дно лег, тулупом прикрылся, не слышит крика:

- Государь, смилуйся, пожалуй! Все обскажу… Измена, государь!

- Добро! - крикнул воевода. - Ослобони!

Ваньку и Фомку сволокли в чулан, и снова тихо плывет караван вперед, в неведомые земли.

Еще солнце не село, а в глубоких берегах, в скалистом ущелье пала тьма, только слышно - вода шумит.

Приставали к берегу, варили в котлах кто кашу, кто похлебку, спали у костров. Ночью звезды дрожали над горами, костры шаяли алым угольем, порхали в них синими мотыльками легкие огоньки, а под тулупами тоже шаяли шепоты. Иван Колесников, лежа на животе, рассказывал, что больно немирны в тех местах иноземцы, утащили у них двух казаков, привязали за ноги к березам, согнутым друг к другу, пустили березы - и казаков разорвало пополам, только синие черевья повисли в воздухе. Пропал у них Сенька Пальянов, оцинжал, истаял с голодухи, что восковая свечка, помер без покаяния, а как закопали его в землю, всю ночь на могиле ревели медведи, много их сошлось.

Ночь проходила в сырой темноте, всю ночь слышно было- рыба плещется в реке, филины ухают в лесу, сычи стонут. Сова, трепеща на мягких крыльях своих, остановится над костром, сверкнет от костра глазами, исчезнет, медведи ревут, тайга полна шорохов, тревоги.

И сон бежал с глаз, люди вздыхали: скорей бы приходило солнце, все видеть с солнцем, а что видко, то не страшно. И перед самым светом на другой день заслышали с дощаников сторожа всплески весел на самом стрежне, увидели проблеск воды под ущербным месяцем - проскочил чей-то дощаник мимо ночного становища. Слыхать по греби - русские, свои гребут, рвут больно сильно! Спешат… Крик пошел, пальба, бросились в лодью, в угон. Да где догонишь! Проскочил дощаник, стихло все, один воевода ревет бесперечь. Проплыли, надо быть, и Кольцов и Колесников, а кто их знает… Ищи ветра в поле!

Кричит воевода:

- Ванька, зови отца, чтоб ворочался, не то тебя запорю!

И протопоп слышал и крики, и тревогу, и пальбу, и крепкие слова. Приподнялся на своем ложе из мягкого лапника, осмотрелся. Ребята спят - ну, дети! А протопопица? Хитрая! Поди, не спит? Опустил протопоп косматую свою голову на мешок. Что делать? Что делать? Господи, вразуми! Насилье он ненавидит, но ни силы, ни власти у него самого нет. И никто его и не слушает… Государевы служилые и охочие люди идут туда, куда повел их воевода Пашков, идут за государевой прибылью. А если не хотят они идти? Поведут их кнутом, да руганью, да виселицей - иначе воеводе самому попасть на дыбу. Не в крест, видно, а в кнут верят и воевода и сам царь, а такая вера ненависти устоит! Неправа она. Или ему, протопопу, эдак и терпеть неправду? Ай нет? Себя-то жалко и семью. Господи, вразуми!

Рыданье вырвалось было из горла его, - сдержался, зажал рот.

- Не спишь, отец? - отозвался чей-то шепот рядом, из-за елочки. - Я тоже не сплю. Простой я человек, не письменный, не пойму чтой-то. Господь все небо звездами изукрасил, а к чему? Али чтобы люди друг друга под такой красотой били бы да мучили? А?

Не отозвался протопоп. Чей тот голос? Как отозваться? И утих неведомый шепот в ночи. Марковна зашевелилась- не спит, однако.

Куда пойдет протопоп, кому скажет? Он обличает Никона, а за что? Старину Никон отверг… А Никон вон говорит, что старина пуще у греков - те-де крестятся по-старому. Одни так, другие эдак. Да не разница такая страшна. Угнетенье страшит… Насилье! Страшно, что Никон людей за крест Христов на цепь сажает, в тюрьмах гноит, в ссылки шлет. Вот-те и Христос, куда девался! Государевой прибыли ищет воевода, то ему в честь, да не такой же ценой… Ревет, аки скимен! Ты силу кажешь, дурачок, а ты любовь, любовь к людям покажи! Заботу! За любовь люди больше сделают…

Проснулась Ксюшка, заплакала, Настасья Марковна сразу зашушукала на нее. "Ну, не спала, хитрая! За мужем, должно, следила… "Любовь есть, когда душой человек к человеку приваривается, что железо к железу, и становятся двое во плоть едину…" Да и он, Афанасий Пашков, хоть воевода, а сын мне духовный, а я ему отец, одна у нас с ним мать - церковь, одна крыша - небо, одно солнце! Пусть он мне и досаждает, а все равно нужно и таких Пашковых любовью принимать. Что делать!"

Стал засыпать тут протопоп, борода сыра не то от слез, не то от ночи, и вспомнил он давний свой сон. Еще на Волге видел он: плывут стройно два струга золотых по Волге, и весла золотые на них, и шесты золотые - все как есть золотое. И по одному кормщику в них. Спрашивает Аввакум: "Чьи корабли те?" И ответ слышит: "Луки да Лаврентья". То дети были духовные Аввакумовы Лука да Лаврентий, умерли они в те поры доброй смертью. И тут же третий струг через Волгу плывет - не золотой, а черный, да белый, да красный, да серый, и юноша в нем один сиделец, и летит струг тот прямо на него, на попа, и вскричал в страхе Аввакум: "Чей корабль этот?" И отвечал ему кормщик: "Твой он, твой, на, плавай в нем с женой да с детьми, коли своего добиваешься!" Ин, видно, и подошло то страстное плавание…

Ворочается протопоп в тонком сне, то заснет, то проснется. Ворочается беспокойно в чулане и воевода Пашков - чудится ему измена кругом. И еще - куда ему плыть? "Ну вот, до Илимского острожка доплыву, Хабарова спрошу, - думает воевода. - Кому знать, как не Хабарову?"

Ерофей Павлыч - мужик что твой таловый прут: ткни его в сырой песок - растет, листья, корни дает! Доплыли дощаники до Илимского острожка, там ударил сполошный колокол, на стены стрельцы бегут, гремит набат, воротники ворота притворяют, посадские мурашами в город с узлами спешат - в осаду садиться, мужики с полей верхами в деревни скачут, рубахи пузырем. Дощаники пристали к берегу ниже устья Илим-реки, а воевода на своем поплыл к городку.

Стих набатный звон.

Смотрит с реки Пашков - нивы кругом острожка золотые, урядливые, по лугам скот пасется пестрый, лошадей табуны, вокруг посада все огороды в поскотинах. Две мельницы ветровые мелют. А с острожка идет среди других мужиков в коричневой однорядке, в красной рубахе седобородый, чернобровый, сам приказчик сих мест, боевой устюжский пашенный и торговый человек, ныне жалованный царем боярский сын Хабаров Ерофей Павлыч, ломит шапку с серебряных кудрей.

- Что сполоху нам натворил, покамест распознали! - смеется он и кланяется воеводе, пальцами касаясь песку. - Милости просим, пожалуй!

Воевода в цветном кафтане стоит в дощанике, стрельцы на шестах подводят посуду к берегу, кладут мосток, и воевода сходит на желтый песок, сын Ерема его под локоть держит.

- Здрав буди, воевода! - говорит Хабаров.

- Поздорову ль, Ерофей Павлыч? - спрашивает Пашков. - Милости прошу на дощаник ко мне - медку испить малинового стоялого…

И повторил с поклоном:

- Пожалуй-ста!

Хабаров с поклоном же прошел по сходне на дощаник, за ним следом оба Пашковы. Сели под парусом, в холодок. Еремей побежал за медом.

- А где теперь воевода твой? - осведомился Пашков.

- Я за всех! - смеется Хабаров. - Один старый, Богданов, в Москве, по весне уплыл, другой, новый, Бунаков, к осени, слышь, будет… Один управляюсь.

Взглянул Пашков по-ястребиному:

- Без воеводы?

- Ага! Народ-то сам работает!

- А государеву десятину как сдаешь?

- В Тобольск. А ты далеко ль плывешь?

- На Амур.

- Воеводой?

- Ага!

Хабаров покачал головой сомнительно.

- На Амуре топерва, пожалуй, воеводам не вод, - усмехнулся он. - Народ на Амуре вольный. Казаки да охочие люди… Пленные. Утеклецы. Донским обычаем живут. Кругом казацким, ну, вечем…

- Как так?

- Да так! Воевода жалованье царское давать должен. Воевода есть, а жалованья нету. И людей у воевод мало. Я в Москву писал, просил, чтоб для той Амурской земли укрепления прислали бы служилых людей для порядку.

- Меня и посылают…

- Сколько у тебя людей-то?

- Три сотни!

Хабаров улыбнулся.

- Шесть тысяч проси! Десять проси! Три сотни! Дело там большое, земли рядом сильные. За Амуром сильное Богдойское царство. За рекою Силимом Серебряная гора, при ней день и ночь богдойская стража в куяках, с огненным боем. От Албазина две недели до той горы ходу. По Силиму-реке мужики живут, многие работают камни-самоцветы, шелка да бархата, атласы ткут, жемчуг добывают. Близко, да не дойти.

- Войско у них?

- Сила! Куда там три сотни… Наших одних людей с Лены-реки туда столько набежало - ежели воеводить начнешь, не платя жалованья, сомнут они тебя и три твои сотни!

- Сомну-ут?

- Ага! По Амуру, по верху, живут сидячие иноземные мужики. Тоже сильные. Пашни имеют добрые, железо промышляют, медь, олово… Соболей много дают…

- Кому дают?

- А вольным нашим людям! Степанова Онуфрия там поставил я приказчиком за себя, как меня в Москву повезли. Писал, сказывают, Степанов в Якутский острог в прошлом годе: живут они-де все великою нуждой, питаются травой да кореньем. А хлебные запасы издержали они, холодны и голодны, и пороху и свинцу в государевой казне на Амур-реке нету нисколько, и оберегать острожки и государеву казну нечем… А хлеб разве с дракой достанешь. А кругом иных земель народы под богдыхановой властью многи и сильны и с огненным боем… И ныне, слышно, пропал Степанов-то!

- Пропал?

- Слышно, пошел на Шунгал-реку за хлебным запасом и не то побит, не то в плену. И с ним триста людей пропало. Нет, там нельзя эдак жить…

- А как же?

- Миром надо жить. Садиться на землю да работать. Вот теперь царевым изволеньем живу я здесь - и пашни опять заимел, и огороды, и соляные варницы поставил, и мельницы у меня. Ружьем не много возьмешь, товаром доспеешь боле. Товар ружья крепчае!

- Так, Ерофей Павлыч, та-ак! - наклонился к Хабарову вплотную Пашков. - Скажи, как идти мне способнее? На Амур по Илиму да волоком на Лену-реку альбо по Ангаре-реке до Байкал-моря да полуднем на Шилку-реку?

- Мне на Амур-реку больше ходу нет, - уклонился Хабаров. - Мне туды государь ходы заказал! Я туда с народом шел, а мне сидеть здесь указано. Да и стар я. Как я могу знать? А на Илиме-реке я то же делаю, что и на Керенге, и в Мангазее, везде делывал, - хлеб пашу, соль варю, промыслы промышляю. Хотел было и на Амур-реке то же робить. Да не судил господь! А тебя, воеводу, сомнут там вольные люди, охочие люди да казаки, и не дойдешь!

- Не дойду?

- Как бог свят!

- Так чего ж делать? Указано идти на всход солнца.

- Иди… Иди с умом, да через Байкал-море и тоже на Шилку-реку. Тут тишае, горы кругом, иноземцев мало, отсидишься, коли они и приступать будут… И наших тут тоже мало. Тут легчее. Тут покамест все тихо. А богдойские люди сказывают - ихние цари, и Шамшахан и Алак-Батур-хан, уж больно серчают на нас…

Еремей Пашков принес деревянную братину игристого малинового меду. Позвонили чарами.

- Здоровье государево! - поднялся со скамьи Пашков.

- Многая лета! - ответил Хабаров. Выпил, похвалил - Хорош мед-от!

Они сидели втроем - седой вольный землепроходец и два московских служилых человека, которых царская воля слала в неведомые земли. И Хабаров не спеша поведывал им о своих походах, о том, как заложил он было на Амур-реке острожки - Албазинский да Кумарский, сказывал, как ныне могучи богдойские государи, что все сильней их войско. Лет десять тому назад ходили те государи в полуденную сторону, к Великой стене…

- К какой это стене?

- К Великой! И та стена Богдойское царство от Китайского царства делит, и та стена тянется на пять тысяч верст!

Назад Дальше