И взлети с озера, из камышей, быстрый селезень, головка вперед вытянута, крылья мелькают сзади. Бросил сокольничий Васька Апраксин самого первого царского сокола- Ширяя. Взвился Ширяй, огляделся, выставил вперед когти, ринулся стремглав на селезня, а тот, матерый хитрец, в кусты! Снова взмыл гордый сокол, оглядел луг и, вдругорядь упав молнией на бешено мелькающего крыльями старика, обнизил, промахнулся, пропорол себе грудь об острую ветку тальника…
Ахнул скакавший за своим любимцем царь, вздернул, осадил коня, перегнулся из седла, смотрел на бедную птицу, бьющуюся на траве комком кровавых перьев, видел, как кроет ярый ее глаз тихая смертная плёна.
- Нет счастья тем, кто горяч! - вздохнул царь. - Нельзя эдак-то…
И указал:
- Ко дворам!
Царь не снял охотничьего убора, сидит один, пока не нагрянули бояре.
Позади церкви зазвенели трубы, забили барабаны, донеслись глухо команды - солдаты в полдень меняли караул. Чу, густая ломаная ругань - немцы! Полковник Крауфорд матерится. Он!
"Блядины сыны! - мотнул головой царь. - Идут мимо - глаза пучат, ногами, аки кони, топочут… А чуть что - жалованья больше просят… "Царь-государь, смилуйся, пожалуй нас, холопей своих…" Под Ригой сблядовали!"
Рига! - вот о чем неизбывно болит Алексеева душа. С нее, с Риги, все неудачи… Словно сокол Ширяй, напоролся царь на Ригу. Рига не дает дышать и в коломенской прохладе.
Пошел царь воевать против польского короля за свои обиды, набил польских да литовских людей бессчетно, греческую веру в Литве утвердил, а сколь городов взял- не упомнить! Вильну взял, Ковну, Гродну… В Еуропах куранты уже писали - московские-де люди не токмо надменны, а впрямь грозны и сильны… Польский король уж мира запросил, и мир еще был не учинен, а Федька. Ртищев, постельничий, уж сумел уговорить поляков: писали бы они царский титул с новоприбылыми дополненьями, величали бы поляки его всея Великия, Малыя и Белыя Русии самодержцем… Напуганы были паны и согласились на это.
Безбожный лютер шведский король Карл X в московскую победу хитро встрял, бросился с ратными своими людьми на Польшу и половину Прусской земли занял, стал из-под русского меча жар чужими руками загребать. Польский король из Силезии да австрийский император Фердинанд III из Вены впрямь грамоту за руками дали московскому царю, что они-де и Алексея Михайловича королем польским изберут, да будет он крулем польским наследственно- только бы царь оборонил Польшу, спас ее от шведов… Обещанное-то все равно что свое.
И послал царь боярина Куракина в Москву из Вильны - с Лобного места объявить, молился бы народ об избрании царя польским крулем, да еще об победе над шведами. Соберет тогда он, московский царь, всех христиан под свое крыло, станет грозой всех поганых да неверных, освободит греков от султана, грузин от персов да турок.
5 июля 1656 года царь торжественно, под колокольный звон, из Вильны въехал в Полоцк, а через десять дней пошел в Ливонию против шведов. Потемкина-воеводу Петра Петровича патриарх Никон благословил идти прямо на Стекольню, в Швецию. Из Полоцка ратных людей да весь запас пушечный и хлебный повезли вниз по Двине-реке на дощаниках. Враз взяли Динабург-крепость, всех избили там шведов, и царь заложил в той крепости церковь во имя св. Бориса и Глеба, а город переименовал в Борисоглебов-город. Потом взяли крепость Коккенгаузен, переименовали в Царевич-Дмитриев город.
К Риге царь подступил уже после Успеньева дня, сошлась тут рать царя с ратью воеводы князя Черкасского. На Ригу двигались обученные иноземцами московские солдатские да стрелецкие полки - полковников Сиклера, Крауфорда, Говена, Альмана, Юнгмана, Раппопорта, Штадена и другие. Посады вокруг Риги были захвачены, выжжены, разгромлены, указал царь только не трогать садов - больно утешны были сады над Ригой. С Семенова дня шесть пушечных ломовых нарядов начали бить по крепости и городу. Дымные бомбы летели туда днем, огненные ночью, из толстых черных стен Риги с круглыми прокопченными башнями, как из печки, стоял стеной дым пожаров, ночью полыхало зарево.
Ломовые пушки Москвы били подряд неделю, две - ломали стены, башни, в городе не осталось целого дома, рижане забились в подвалы, ели уже конину, кошатину, собачину. Московская рать рвалась вперед, на стены. И приступ было указано начать на 16 сентября.
На Ригу шла неодолимая сила, благословленная самим богом и патриархом. И сказывали московские ратные люди- на закате в алых облаках над Ригой самовидели они царя Алексея: ехал царь на рыжем коне, с огненным крестом в руках, под огненным стягом, а за ним шло на Ригу бесчисленное войско.
И тут объявилась измена! Сбежали из царской рати иноземные начальные люди, проскользнули в Ригу, упредили коменданта графа Делагардия, другие же иноземцы с великой хитростью тогда же, темной сентябрьской ночью, когда московская рать отдыхала, спала богатырским сном после боевых трудов, зажгли на Двине московские дощаники со всем запасом - боевым да хлебным. В одном исподнем выскочил из царского шатра сам Алексей-царь, увидал в смертной досаде, как жарко горели его посуды на черной воде, как полыхало пламя, летели головни, бочки с порохом рвались так, что земля дрожала, от пожара стены и башни Риги казались накаленными докрасна. Из осажденного города слышно было - шумели шведы, хохотали радостно, гремели барабаны, и по освещенному пожаром московскому стану цельно били шведские пушки.
И видели московские ратные люди - приоткрылись восточные ворота крепости, впустили туда, словно черных крыс, изменников офицеров.
Утро встало в кислом, холодном дыму, в тишине, в осеннем дожде. Что делать? Зима, ледостав подходит.
Собрал царь в теплом своем шатре на совет бояр, воевод, весь начальный чин. Долго бы они сидели молча, брады уставя, да поднялся с железным громом и скрипом своих лат седой, восьмидесятидвухлетний генерал - граф Лесли.
Встал в железных доспехах, вытянул, положил желтые руки на рукоять длинного меча.
- Батушко сарь! - сказал он ржавым голосом. - Нельзя нам биться, надо отступай… Силу собирай!
И, заскрипев железными налокотниками, развел руками.
- Мое слофо тверд! Надо насад! Да лодок у нас нету. Мы сейчас нищи! Шведы с моря везут и войск и хлеб.
Обвел царь глазами совет. Немцы смотрят ясно, твердо, словно не иноземных рук было ночное воровское дело, а русские начальные люди потупили очи, вздыхали скорбно. Проморгали, что и говорить! Вскружили всем головы легкий успех да проклятое винище!
Царь понимает: "Прав старый граф! Прав. Да ведь старик-то сам чужой. Нет ли и тут измены? Никон-то патриарх победу пророчил. Ему виднее, с ним сам господь бог. А я должен решать! Я-то царь!"
Упрямо, обиженно окаменело царево сердце. Смотрит он - ветер закинул полу шатра. Туман дымился, бледное солнце проглянуло, трепетал пред шатром ряд для штурма заготовленных знамен с надписями:
"Deus pro nobis - qui contra nos?"
"Приди к нам и покайся!"
"Бойтесь бога, царя чтите!"
"Коронуюсь я честно!"
"Берегитесь!"
"Во гневе я жесток!"
"Истинно сказано: я жесток! - подумал царь. - Да! Жесток!"
И, подымаясь с орленого кресла, указал натужно, простылым голосом:
- Повелеваю приступать к Риге! С нами бог!
Глухой ночью ахали московские пушки, кинули в город две тысячи бомб, зажгли пожары, под дождем и снегом московские люди забросали вязками хвороста и мешками с землей рвы, срубили надолбы, подтащили к стенам и башням лестницы, веревки, крючья и с бешеным криком: "Москва!" - полезли на стены, супротив в упор бьющих пищалей и пушек, против извергавшихся потоков кипятку и горящей смолы.
Отдохнувшие, сытые, повеселевшие шведы отбили приступ и, осмелев, сами выскочили из ворот за отхлынувшими русскими, гнали их, захватили семнадцать знамен, все ближние пушки. Под Ригой тогда легло четырнадцать тысяч черных людей с ружьем, с ослопами, топорами в руках.
Подходила зима, надо было уходить. И не по реке в лодках, а под дождем, по невылазной грязи осенних дорог, бежали царские рати на зимовку в Юрьев, Царевич-Дмитриев, в Борисоглебов, а сам царь по первопутку унесся в Москву.
За зиму шведы пуще окрепли, осмелели, и весной следующего года фельдмаршал Карла. X Крюз пошел из Выборга через Карелию в Ливонию, на Псков, где взял Печерский монастырь и разграбил его. Воевода Шереметьев бросился встречу Крюза, да легли они, десять тысяч ратных людей, под городом Валком зря.
Война, как сорная трава, пробивалась, прорастала, вспыхивала всюду - сперва мелкими побегами, потом кудряво разрастаясь в интриги, в измены, в предательства, в кровавые бои.
Ладно, что в Нарве сидел с ратью боярин и воевода Ордын-Нащокин Афанасий Лаврентьевич, больно обходительный со шведами, с Делагардием первый друг-приятель, но и он доносил неутешительно, что крымский хан сговаривается со шведами вместе ударить из степей на Украину, на Польшу… А в Познани и в Кракове шведы успели так зажать панов, что те выбрали в тех областях шведского Карла X польским королем.
Час от часу не легче! Поступили вести, что к гетману Богдану приезжал секретарь польского короля пан Беньковский вместе с послом австрийского императора архиепископом Петром Порцевиком - уговаривали они Хмельницкого бросить Москву: царю все равно польским крулем не бывать! Хмельницкий их не слушал, а другие-то слушали… К тому же в Литве московских стрельцов не хватало, а литовские люди вставали, резали московские гарнизоны, убивали жестоких воевод. Доходил слух, что Хмельницкий со шведским королем договаривались поделить Польшу, чтобы Украина была свободна, да не закончил - умер в своем Чигирине, оставив после себя гетманом своего сына, молоденького хлопчика Юрия, чему обиделся сивоусый войсковой писарь Выговский и пошел против войсковой старшины, держа открыто руку поляков.
Рига словно раскрыла волшебный ящик, откуда поползли все эти злосчастия. Эх, Рига!
Устал царь…
А что делается! Переслал намедни царю патриарх челобитную Полоцкого Богоявленского монастыря архимандрита Игнатия Иевлевича, в которой оный черноризец титуловал царя так:
"О избранный круль Польский, великий князь Литовский, Прусский, Жмудский, Мазовецкий, Лифляндский и прочая…"
Прочитав, потемнел царь. На смех, что ли, прислал ему патриарх эту грамоту? Все же все просимое глупым чернецом этим приказал выполнить.
Всю эту замятню Никон натворил, не иначе! Пустосвят он. У бояр, как об Никоне заговорят, глаза вылазят! Слышать не могут! Стрешнев Семен Лукьяныч пса дворового своего назвал Никоном - тот на задних лапах служит да лает на всех. И смех и срам… Патриарх не в свои дела лезет, теперь на него несут бояре: он-де золото брал и с польского короля и с иезуита, что его соблазнил. В Думу бояре Никона к себе не пускают - бунтуют.
Бесславье рижское - его, Никоново, дело…
Дома на Москве все тоже прахом идет: люди датошные от воевод бегут, с войны бегут ратные люди во все концы - на Волгу, к казакам на Дон, в Сибирь, на Амур. Гулящих людей да беглых по лесам все больше, а на полях пашенных мужиков меньше… Хлеба стало мало, хлеб дорог! Взяли нещадно десятую деньгу с народа, с животов, дело доходит до пятой. Крик кругом! Того гляди опять забунтуют. Надо бы все сказать прямо в лицо патриарху, отрезать… А как скажешь? На медведя легче выйти, чем патриарху правду сказать. Засыплет он тебя от писания. Обожжет взором. А ну, проклянет, того гляди, в сем веке и в будущем…
И царь аж глаза зажмурил: вон тут патриарх, перед ним, весь в золоте, в алмазах, глаза, как у волка, горят, голос труба. Ну, патриарх! Бог ли, дьявол ли - кто его знает!
Боится царь Алексей патриарха, сам видит, что боится, досадует на него, а избыть его, уйти от него нету сил… "Царица небесная, вразуми!"
Трудно шило в мешке утаить.
А скоро вышло такое дело, что загудела вся Москва о сваре царя да патриарха.
Пожаловал в Москву старый царь грузинский Теймураз с великим плачем, с обидой на персов, что Грузию захватили. Ехал от ворогов тех своих тайно просить у царя Алексея милости.
Москва таких чужих сирот всегда привечала: просят, - значит, пригодятся на случай в будущем. Давно Москва сильно жаловала татарских ханов, что из степей своих к ней бежали. Первым выбежал на Москву царевич Касым, сирота казанский, и пожаловал его великий князь богато - городком в кормленье в Мещерской земле да мужиками черными. Стал жить царевич вольно в своем Касимове-городе былым ханским обычаем - с женами, со слугами, с мечетью, с ратью малой, с соколиной потехой. Ну, хан! За ним и другие потянулись степные царевичи, сели в Серпухове, Звенигороде, Кашире, Сурожске, кормились, вести от Москвы в степи передавали, своих подманивали. Сидели те ханы, покуда не изведутся, не помрут всем родом.
За ними потянулись в Москву на богатые корма царевичи сибирские, жили в Китай-городе царевыми захребетниками, царя под ручки важивали для величанья. Почет, - царевичи ведут!
Пышно встречала царя Теймураза Москва. На Ивановской площади, промеж соборов, перед царевым Верхом да патриаршьей палатой, стеной стояли стрельцы. Красная площадь полна, народ ходит взводнем, давит друг друга, ребята пищат, барабаны бьют, колоколы звонят, пыль столбом.
И едет площадью медленно на черном жеребце в кованой сбруе, под седлом барсова шкура, сам в серебряном доспехе и в шлеме витязь величественный, старый, серебряноусый, чернобровый, красивый, как полная луна, - царь Теймураз. А за царем на пляшущих конях свита, один к одному все красавцы молодые, а старые - горбоносые, седоусые, с огненными взорами - еще краше. Мужики аж смеются, а бабы да девки кисейными рукавами лица закрывают- до чего все хороши! А за царем за Теймуразом подарки везут: кони под коврами, слуги, как тополи стройные, сундуки чинаровые несут, а что в сундуках - не видать. Едет царь грузинский из Спасских ворот - и прямо в Грановитую палату проезжает. Как так? Царь-то нашей веры, православный, да не помолившись в Успенском соборе?..
Почему?
И московские люди переглядываются, глаза прячут, глаза щурят, бородами поводят… Да и патриарха не видать.
Не доехал царь до крыльца - закричали царские пристава, руками замахали: "Стой!"
Царь Теймураз да его люди, грузины, спешились, коноводам отдали коней, по красному сукну идут к Красному крыльцу. На крыльце бояре в шубах, в шапках высоких, по ступеням рынды в белых кафтанах, в горностаевых шапках, с серебряны топоры, жильцы подарки напоказ встречи держат - шубу черных соболей да шапку, кланяются. Идут гости по лестнице, гул кругом, из Святых сеней видно - царь стоит, встречает, горит как на солнце на нем ферезея, объярь - по серебряной земле травы золотые, испод - соболий зипун, тафта белая, без обнизи, шапка - бархат рытый, шафранный цвет, с запонкой-самоцветом, да посох индийский, с каменьем.
Народ толпится, глядит, в народе истцы из Тайного приказа щуками ныряют: приказано им строго слушать, каких не будет ли слов воровских. Патриаршьи люди тоже тут мечутся: приказал и им патриарх глядеть и доносить точно, по статьям, что и как у царя деется, как это царь грузинского царя встречает, на пир зовет, а патриарха на пир тот не позвали… И мечется в толпе патриарший дворянин Образцов Дмитрий Васильич, косится на окошки патриаршьих палат: ахти, да сам патриарх из окошка смотрит… Рванулся тут с усердием Образцов, да наткнулся на окольничьего Хитрово Богдана Матвеича, бобровую бороду, - тот палкой машет направо-налево, охрип, кричавши:
- Путь, путь давай царю!
И ударил Хитрово Образцова палкой в лоб:
- Путь, тебе говорят! Куды?!
- Богдан Матвеич! За что? Я же за делом! Я патриарший! - кричит Образцов.
- Чего хвалишься! - крикнул Хитрово и опять стукнул Образцова по голове палкой. - Не хвались!
Образцов заплакал от обиды: не его обидели - патриарха Великого государя стукнули! Кинулся Образцов в патриаршьи палаты жаловаться.
Патриарх выслушал все, сжав губы, грозя очами, встал, шумя шелковыми воскрылиями, - облачен он был, ждал он: вот-вот позовут к царю, - сел к столу, трещит лебединое перо, брызжет чернилом, пишет царю посланье, что он-де, патриарх, в обиде.
Побежал патриарший жилец, вскоре же ответ несет:
"Сыщу на виноватом и сам с тобой повижусь в скором времени!" - отвечает царь.
Царский пир так и отошел без патриарха. Темен, как туча, гневен патриарх. Меж царевым Верхом и патриаршьими палатами людишки шмыгают, вести, слухи разносят, сплетки плетут. Что деется - никто толком не знает, а только видят все явно и мигают друг другу, что-де подошел конец "святой двоице", нет больше двух друзей неразлучимых, обоих Великих государей, - видно, дела их разлучили, врозь развели…
А тут близко подошло 8 июля - праздник иконы божьей матери Казанской. В Казанском соборе на Красной площади, у Воскресенских ворот, праздник большой, царь завсегда туда к службам жаловал. Народу собралось множество, глядят, что будет. Патриарх тоже тут, ждет…
Не пришел царь. Прислал Ромодановского князя сказать:
- Не будет царь!
- Пошто гневен на меня государь? - спросил Никон.
Кругом народ, слушают.
- Ты чина царского не знаешь! - говорил спальник-князь. - Пишешься ты, что ты-де Великий государь… Какой же ты есть Великий государь?
- Как же так? - возражал Никон. - Да не я же сам это выдумал! У меня вот и грамоты царские на то есть, царского его величества рукой писаны…
- Не понимаешь ты, - говорил Ромодановский. - Государь тебе лишь почет оказывал. А отныне ты Великим государем не пишись и не зовись. Так тебя царь почитать боле не будет…
Шел патриарх к своим палатам из Успенского собору - сердце жгло от обиды, от ярости. Или все рушится? Тогда, давно, в душную лунную ночь в Новоспасском монастыре, к нему прискакал ведь тот же боярин Хитрово от царя с вестью, что-де преставился Новгородский митрополит Афанасий. Радость-то какая! Путь свободен - твори рукой божье дело на земле, как Филипп-митрополит делывал… Имей власть не токмо благословлять, а и проклинать да карать! В Новгороде бунтовщиков проклял - чуть его тогда гилёвщики не убили. И он, Никон, потом митрополита Филиппа мощи в Москву привез. В Успенском соборе поставил… А что выходит? Государство все сильней, а народ все бунташней.
Перед Никоном в его палате стоит все тот же образ Христа-царя, завсегда он с ним. Грозен лик Христа, брови сдвинуты, шапка золотая с каменьем горит. "Или нет уж у божьего сына силы карать грешников? Да ежели грешников не казнить, с ними и сладу не будет! Мы с царем что сделали - Польшу повоевали… Всю Литву да Белую да Малую Русию взяли! А ныне я и не Великий государь? Да кто ж я? Тих, тих государь, а дело божье он губит! Против бога пошел, возбунтовался царь!"