Черные люди - Иванов Всеволод Вячеславович 62 стр.


А какой чернокнижник? Болтают, чего не знают! Просто любопытно царю к Артамону ездить - все-то там по-новому. Приедет - подают напитки новые: не сбитень, не мед, а чай китайский, кофий турецкий, что теперь в Еуропах пьют. Пиво в Немецкой слободе варят тоже легкое, светлое, с ног не валит. А особенно полюбил царь чоколад - подает его немецкая девка в белом чепце, в белом переднике, розовая сама, умильная, на серебряном подносе чашка фарфоровая, стакан чистой воды.

А пуще всего любит царь - набрал Сергеич ребят молодых, красивых, помост высокий устроил, завеса шелковая, и на том помосте ребята те пляшут, в цимбалы бьют, в бубны, на гуслях играют искусно, складно, вирши сказывают. А то велит позвать из Немецкой слободы парней да девок немецких - те комедии разыгрывают, каким обучены. И сидит царь на креслах золоченых на козьих ножках, смотрит, слушает - ну, удивительно! И все заботы прочь летят.

А ежели недосуг скакать самому к Николе-на-Столпах, пишет царь записку: "Сергеич, приезжай скорей, дети мои без тебя осиротели, а мне без тебя и посоветоваться не с кем".

Царевны шипят, Милославские шипят - околдовал-де худородный Артамон царя, больше-де Бориса Ивановича Морозова стал. А какое колдовство? Приедет царь к Матвееву- в светлых покоях ласково встречает государя жена Артамона; взял ее Матвеев из Немецкой слободы, из шотландской семьи Гамильтон, лекаря дочка, крещена Авдотьей.

Служа в иноземных полках, крепко связался с немцами Матвеев, и понял он - немцы все друг за друга, поэтому сила они в Московском государстве. Вон Патрик Гордон после Коломенского бунта сказан вскоре же полковником да генералом, в Англию, к королю, от царя послом ездил… Что ж ему-то, худородному Артамону, от людей отставать? Чать, не хуже он их! Коли родовитости нет, головой пробиваться надо, а то те, столбовые-то, затрут!

А Матвеева-то Авдотья-то Григорьевна царя встречать выходит в чепце черном бархатном с белой кисейкой на розовых ушах, жемчугом шитой, шея, грудь белая, лебединая, вся, почитай, наружу для прельщенья, а красиво… Ничего не скажешь! И по той груди атласной цепка золотая с алмазы. Глаза синие, с поволокой, смотрят смело, открыто, лицо свежее, не то что у царицы-покойницы Марьи, что из пуховиков всю жизнь не вылезала да щеки клюквой красной румянила. Да и разговор смелый, свободный, смеется - в алых устах зубы что кипень, щеткой чищены… Эх, вот баба… Царица!

И вся Москва все знает, сорокой стрекочет одно: "Ух, хитер Сергеич, не хуже Морозова!"

Приехал раз к Артамону на двор царь - вышла Авдотья Григорьевна:

- Не угодно ли государю чоколаду?

- Как не угодно! - смеется царь…

И выносит на этот раз венецианский поднос с шоколадом девушка, уж не немка. Русская. И какая девушка: цветущая молодостью, красотой, что елочка стройная, черноволосая, чело белое, возвышенное, на румяных щеках улыбка приятная, глаза - черные звезды, смех - россыпь жемчужная, а сама строгая да степенная…

Пьет государь заграничный шоколад-, водой холодной, запивает, с девки той глаз не сводит. Околдовала та девушка московского царя безо всякого чернокнижья. Спросил царь: "Кто такова?" Отвечает Матвеев - наша-де воспитанница. А какая воспитанница, коли у нее отец да мать живы - старинного дворянского рода тарусские вотчинники Нарышкины? Сам Нарышкин Кирила Полуектович - полковник тоже рейтарского строю, друг-товарищ Матвеева. И звать ту девку Наташей.

Москва гудит: идет-де у великих бояр свара между собой, скоро волосья полетят… Худородный-то Матвеев всех бояр-рюриковичей обошел, девку к царю вывел. Теперь царь от Матвеева не выходит. Кушает инда там.

И говорит раз Матвееву царь, а голос томный и дрожит:

- Сергеич! Хороша у тебя девка-то! Хочешь, жениха ей сыщу?

- Кто же бесприданницу-то возьмет, государь? - тихо выговорил Матвеев. Будто ему ничего совсем не ведомо…

- А вот он, жених-то, - я! - вымолвил царь. - Отдаешь?

И Сергеич - знал, что делал, - царю в ноги челом:

- Государь! Недостойны мы твоей милости!

Дело было московской осенью, легкой и прохладной, а. к зиме везде совсем полегчало. Царские воеводы душили народ повсеместно - от Дона до Соловков. Известно, победители - все князья, побежденные - все разбойники. И Стенька Разин уж боле не атаман Донской, а вор и бунтовщик.

Царь-жених был счастлив, женихался, дарил подарки невесте, а в зимнем мясоеде и свадьбу царскую сыграли.

Накануне в Кремлевской палате чуть живой патриарх Иосаф благословил царя иконой божией матери с утра - царь изволили идти в Успенский собор, к обедне. После обедни царя венчал с Натальей Кирилловной Нарышкиной царский духовник, благовещенский протопоп Андрей.

Посаженым отцом был князь Одоевский, Никита Иваныч, тысяцким - царевич грузинский Николай Давыдович. А у царского сенника, охраняя сон молодых, ездили боярин князь Иван Алексеич Воротынский да думский дворянин Артамон Сергеич Матвеев.

В Грановитой палате 7 февраля был ставлен радостный стол.

Крещатые своды, раскинувшиеся ребристо, уширялись, как лилии, потом сходились, упирались в держащие их столпы, вокруг столпов уделаны были поставцы, блестевшие золотой и серебряной царской утварью и дарами иноземных многочисленных посольств.

Пировавшие уже сильно подпили, шум, гомон отдавался под сводами, метались с высоко поднятыми на руках бесконечными блюдами стольники, жильцы да слуги, пели певчие дьяки.

В конце стола, где сидели торговые и выборные люди, шел негромкий разговор.

- Невесело у вас в Москве на свадьбах! - говорил именитый гость Строганов. - Вот у нас на Урале - как пойдут плясать, половицы трещат.

- Нельзя, как можно, Никита Ананьич, - возразил Пахомов. - Чать, власти тут… Митрополиты!

Сильно постарел Семен Исакыч Пахомов, - Тихон Босой, встретясь с ним в толпе в дворцовых сенях, едва его узнал: полысел, сник Пахомов. Видно, сильно хватило его морозом осени.

Услышав Пахомова, Тихон усмехнулся про себя:

- Все тот же Семен Исакович! Нельзя да погоди…

- У вас нельзя, ехали бы молодые к нам на Урал плясать! А то скукота! - говорил Строганов.

- Кому скукота, а кому и весело! - проговорил чей-то толстый гость с горячими глазами, в синей однорядке да красном кушаке.

- Ну, Артамону весело!

- Ему-то пуще всех. Полсотни девок в Москву собрали, смотрели невест, а краше матвеевской девки не нашли, - говорил и говорил толстый гость, и глаза его на бугристом лице искрились весело.

- Сказал царь - нынче и Артамона и Нарышкина в окольничьих! Обоих дружков.

- Это что! - продолжал толстяк. - Нарышкину пожаловал царь еще девяносто тысяч душ крестьян. Немало! Сладка, видно, царица-то.

- Пимен Алексеич, да ведь их откуда взять надо! Ведь с землей хрестьяне-то! - говорил Степанов.

- Где взять? А на Волге, где бунты были… Под Нижним. Нарышкин - полковник рейтарский, он управит…

- Под Нижним все морозовские вотчины, - заметил Пахомов.

- Морозовские и надо брать, - спокойно возражал толстяк, ухватив с серебряной тарелки половину жареной куры. - Погляди-ка, нет на пиру никого и родни морозовской. Где Соковнины-то? Один Петруха Урусов-князь, невесел сидит… Отписывает теперь царь все морозовские вотчины на себя, - значит, конец Морозовым! Бояре все растащут! Одна осталась Федосья-то боярыня да сынок-юнош… Звал ее царь на свадьбу, титлу царицыну говорить - не пошла она!

- На царев зов - и не пошла? - ахнул Пахомов.

- Ни. Ногами-де скорбна. Не ходит Морозова на царский двор. Эх, съедят бабу! Вон смотри, никониане-то сидят- митрополиты Павел Крутицкий да Илларион Рязанский. Чашами звонят друг с другом, вино сладкое пьют… Бояре они, вот верное слово, бояре как есть, только черные. Съедят теперь Морозову.

Да и правда, Морозова - бельмо у царя на глазу. У Морозовой двор что твой монастырь, все черные кафтаны, сарафаны да рубахи белые, да манатьи - и дворовые-то в сером. И каждый день на морозовский двор идут к боярыне со всех концов земли старинные люди, чернецы да старицы. Правит ими всеми старица Меланья, быстрая, сутулая старуха под черным платом, из-под плата нос восковой крючком, неистовые глаза, сухие скулы да подбородок вперед под запавшим ртом.

Так Меланью ту и звали "игуменья", и скоро сама боярыня Федосья запросила ее: "Постриги да постриги меня в монахини, тайно…"

Дело было в опочивальне, боярыня сидела, как всегда, у постели, мать Меланья - на лавке. Встала старуха с лавки, бледная, вся в черном, подошла к боярыне, воткнула в нее свой горящий взор.

- Чего, боярыня, городишь? Ума рехнулась? - сказала она. - Пока ты богато живешь, другим мы помогаем. А про знает царь про постриг - спросит: "От всего отреклась? Давай имение на меня! - Да еще спросит: - Кто постриг? Не никонианские же попы…" А буде позовет он тебя к себе, как пойдешь? В иноческом образе? Сынок Ваня подрастет, женить надобно скоро. Как будешь ты свадьбу править? А бежать из дому не придется тебе… Куда бежать? Как жить? В миру ты живешь, и мир твой монастырь, в миру и подвиг!

Мудра мать Меланья, знала - жизнь не одним годом совершается, а боярыня-то еще молода. Ей бы подвиги совершать, людей сокрушать, а не людей пасти. И указал боярыне то сам протопоп Аввакум, как угоняли его царские стрельцы на Север, к Студеному морю, заповедал Федосин быть у Меланьи в послушании.

Да вышло вскоре - широко переставляя березовый посошок, в смуром кафтане, подхваченном веревкой, с берестяным пестерем на спине вступил в морозовский двор старец Досифей, могутный, широкоплечий, в черной скуфейке на седых волосках, в липовых лапотках, помолился, попросил пристанища.

Мать Меланья обогрела его, покормила, и под вечер Досифей сидел уже у боярыни в опочивальне, опрятный, приятный, с мягким северным говорком. Слушали и сама Федосья и Меланья, и Авдотья княгиня Урусова, и Анна, вдова княгиня Ряполовская. Был Досифей священно иноком соловецким, исшел из обители в послушание нести весть про обитель, про брань ее с Никоновыми затейками. Срубил себе хижину малую на отоке моря, жил там с год, написал посланье верным. Написав, послал его с богомольцем в Кандалакшу своему человеку, а верный той человек и оброни посланье то на торгу. Подняли простые люди, не бросили, отвезли в Сумский острог воеводе Волохову. Аки лев взметнулся воевода, послал в лесные дебри стрельцов - искать того воровского писца. Не одного, трех писцов приволокли стрельцы - его, Досифея, да еще двух отцов - Пимена да Григория. Пытали. Григорий дерзок на язык был, ему голову враз отрубили. Пимена в землю хотели закопать - молчал, молчальник он был, ну и молчал, а как одежу сорвали, видят стрельцы - вериги железные на нем, инда в мясо вросли, умилились его терпению, посадили в тюрьму. А Досифея-то и отпустили - ласков был Досифей и обходителен, легка душа.

Понес Досифей проповедь по. лесам, что птица песню, пошел в Лопские погосты, собирал людей, жил с ними станами добро да кротко… Да люди же эти и донесли опять в Олонец, и заонежский воевода Левонтьев Замятия Федорыч настиг его, Досифея, с вершными на волоке у деревни Березовой, многих схватили, а легкий старец - хе-хе-хе! - ушел…

И ходил он по монастырям, и в Палостровском был, что на озере на Онеге, и в Повенецком - крепко там стоят за веру отцов добрые люди…

Был и в Каргополе, - спасаются и там старцы от века сего, от Никона, да и оттуда донесли про него в Холмогоры, и воевода слал про него стрельцов. А те добрые люди каргопольцы, видя гибель душевную, собравшись в часовне большой, заперлись, загорелись своей волею - часовню зажгли. Стрельцы из часовни той два венца бревном тяжким выбили, выволокли человек с шестьдесят… Ну, обгорелые…

- Спасли? - спросила боярыня, не сводя напряженных глаз с рассказчика.

Тот взглянул строго:

- Нельзя спастись без огня. Спаслись те, кто огнем крестился и сгорел, а кто из огня выхвачен, все равно в свой огонь попадет. В душевный… Да-да!

Все это - подвиг, а что жизнь вдовья, бледная? И уговорила боярыня - постриг бы ее Досифей тот в монашество, нарек именем Феодоры, поручил бы наставлению матери Мелании. Тот постриг да ушел, исчез с морозовского двора.

С уходом протопопа Аввакума боярыня Федосья знала - обречена она на подвиг. Да как же было ей идти на царскую свадьбу. Присылал к ней царь после боярина Троекурова, выговаривал ей…

- Что государь на меня гневается? - говорила она боярину, что смотрел на нее непонимающе. - Али хочет меня от правой веры отставить? Пусть же будет известно - не помыслю я покинуть отеческую веру, никоновского устава не приму. Как родилась, так и умру. И нечего царю меня корить за веру: семь соборов ту веру утвердили… как мне ее покинуть?

Морозова не кинула своей веры, - напротив, по мере сил помогала гонимым, оставаясь связной между пустозерским протопопом, Меланьей и между московскими дворцовыми группами противников Матвеева. Были такие. В Тюремном дворе подрастала царевна Софья, которой в это время исполнилось четырнадцать лет, во дворце были еще сильны Салтыковы, Хованские, Долгорукие, Хрущовы, Хилковы, Волконские. Старец Досифей, поставив скит у Повенца, основал там новый монастырь и сам не сидел на месте, а кружил все время по своим, бывал в Москве, на Дону, на Волге.

К северу от Волги, в лесах, беглое население, недоступное воеводам и стрельцам, росло и росло в лесах, болотах, на берегах извилистой лесной речки Керженца. Оттуда недалеко были до Макарьевской шумной ярмарки, на которой удобно было устанавливать связи с широкими кругами по всей земле. Там возник скит Шарпан, основанный выходцем из Соловков монахом Арсением, возникли и другие скиты, и все их посещал, наставлял, налаживал легкий на ногу "великий игумен" Досифей.

Боярыня Морозова, получая через Мезень письма и послания протопопа, пересылаемые его семьей, распространяла их.

И шли по Москве и по всем лесам, станам, городам и весям, звенели огненные горькие слова Протопоповы:

"Никон меня в Даурскую землю сослал, а через 12 лет снова в Москву меня царь притащил, яко испогребенного мертвеца… И там, в Даурии, всяко на моем хребте делали грешники. А выехал на Русь и на старые беды попал. Видите, видите, наг я есмь, Аввакум-протопоп, нагой в землю посажен. И жена моя Настасья с детьми в Мезени сидит. И старец Епифаний со мною. И Лазарь-поп тоже в земле сидит, а Соловецкий монастырь от никониан в осаде… На Москве старца Авраамия, моего сына духовного, да Исайю Салтыкова на костре сожгли. В Боровске Полиевкта-попа и с ним 14 человек сожгли. В Нижнем человека сожгли. В Казани 30 человек. В Киеве стрельца Иллариона. А по Волге той живущих во граде и в селах, и в деревеньках тысяча тысяч легли под меч - не хотят принять того, что делается. А иные, чтобы не погибнуть духом, сами собираются во дворы с женами да детьми и жгутся огнем добровольно. Блаженны они! Почивайте, миленькие, до общего воскресения и о нас молитесь - мы тоже ту же чашу выпьем, которую вы выпили и уснули вечным сном".

То был голос вопиющего, но не в пустыне: этот голос слышался по всей земле. И царь знал, что протопопов голос несется из пустозерских тундр, гремит как гром, подымает спящих.

"Душа моя, душа моя, восстали. Что спишь ты? Конец подходит - говори же ты! Подымайся, окаянная душа, уснула сном погибельным, дремлешь, наевшись и напившись…".

Атамана Разина, раненого, верные донцы выхватили из боя, умчали тогда из-под Симбирска на Дон, стали с ним станом в земляном городке Кагальнике. Печальное возвращение! Осень, дожди, за время похода на Волгу городок развалился, зарос ивняками. Степан Тимофеич лежал в землянке, лечился у знахарей. В погожее время требовал открыть дверь землянки, где виден был Дон, сизый по-осеннему, в желтых берегах. Раны подживали, нога позволяла бродить по хате, на сердце было смутно.

Когда в первый раз вернулся Разин по-казачьи, с добычей со Хвалынского моря да с Волги, со славой, а пуще всего с золотой казной, люди с Волги бежали на Дон, словно весенний поток в долину, за батькой да за славой. А теперь огненный вал царские воеводы гнали с полудня, со степей, к берегам Волги, и черный и гулящий люд, спасаясь, бежал в северные леса, к Студеному морю.

На Дону подымали голову домовитые казаки. Народу вокруг Разина не стало, слава его ослабела, сам ранен, поубавилось и золота. Что же будет дальше? Ежели он будет скликать, собирать опять к себе голытьбу на Дон, царские воеводы с рейтарскими полками да с новоприборными дворянскими да помещичьими людьми придут туда с огнем и мечом, как они хаживали по Волге да и за Брюховецким по правобережной Украине. Сомнет тогда Москва казачьи вольности, найдется у Москвы и воевода, который сядет не сумнясь в Черкасске, заберет казачьи клейноды. Сила царя угрюмо росла, стало быть, оставалось атаману Корниле Яковлеву одно - своего крестника Степана, что хотел было сделать Москву казацкой столицей, выдавать Москве, мириться Степановой головой.

После снежной, буранной зимы, как стало пригревать солнышко, захватили обманом домовитые казаки обоих братьев Разиных - Степана и Фрола, приковали Степана на цепь в притворе церковном войскового собора, чтобы он не отвел бы стороже глаза, не убежал бы своим колдовством. По весне, уж в апреле, повезли Степана в Москву…

И по всей земле стал утихать народ: надобно ведь есть-пить, ребят ростить, жен холить, шарпаньем долго не прожить. Кто в леса убежал - тоже хлеб пашет, уголь жжет, смолу гонит, кто на посаде сел - за ремесло взялся, за торг; хлеб себе добывают, пусть и невесело стало жить.

И Москва с весной опять зашумела, толчется народ на торгах, на площадках, как раньше, живут друг около друга, гоношат помаленьку… Тихон Босой уж обозы на Волгу отправил, на Ярославль, там - водой и в Нижний, и в Казань, и в Астрахань: места-то разорены гражданской войной, а брюхо вчерашнего не помнит, кормить надо… И двинская, беломорская рыба, вологодский хлеб, московский товар двинулись на Низ, - дело-то не ждет!

Дел было так много, что Тихон уже не видел дней, к старости они летели все стремительнее. Он уже чувствовал себя челноком, который сновал взад и вперед по Москве, а ткал бесконечное полотно для всей земли. Тихон не замечал ни погоды, ни еды, которой кормила его Марья, - он только покупал, продавал, собирал артели, рассылал их во все стороны, слал в Сибирь приказчиков, вел расчеты на Таможенном дворе, богател, уставал душой, обращался просто в купчину, в котором уж трудно было рассмотреть душу. В бородатого старца, забывшего свои молодые дни, захваченного делами, жестокого, словно воевода, ничего не слышащего, кроме дела, словно приказный дьяк.

Назад Дальше