Лупа сообщал, что его соглядатай в доме сенатора Гая Авидия Нигрина зафиксировал встречу хозяина с доверенным человеком попавшего в немилость проконсула Лаберия Максима. Во время беседы, крайне неблагоприятной для наместника Сирии, речь шла о восточном походе, "на который твои недоброжелатели, Публий, возлагают великие надежды. Там, в походном претории императора, спаянные необходимостью поддерживать друг друга, они куда быстрее договорятся между собой. Хуже всего, что на такой дали от Рима, император, чье здоровье внушает известные опасения, будет полностью в руках своего окружения. Боюсь, что усилия нашей покровительницы могут оказаться безуспешными, ведь, как известно прав всегда тот, у кого больше прав. Их право - легионы. У твоих противников легионов больше, чем у тебя, Публий. Это жестокая правда, к ней следует отнестись мужественно.
Что делать, ума не приложу. Как разбить выстраиваемый против тебя единый фронт? Уповать на богов или бросить им вызов? Верить, что двигаясь в выбранном направлении, мы исполняем волю Юпитера Статора - выполняем последовательно, не щадя себя? Это тоже важно, но в таком случае следует ждать знамения, такого поворота событий, который бы подтвердил нашу правоту.
А если не будет знамения?..
Заканчивая о грустном, напомню о том, что сенат настроен против тебя и настроен решительно. Это тоже правда, пусть и горькая. Все попытки сенаторов Аррия Антонина, Анния Вера и Клавдия Максима Барбара, а также других трезвомыслящих мужей, втолковать отцам - сенаторам, что поход на восток может оказаться неподъемным бременем для государства, что недоимки по налогам с провинциальных городов перевалили за миллиард сестерциев и нет никакой надежды на то, что в будущем должники расплатятся с казной, остаются безрезультатными. В провинциях резко увеличилось количество непредусмотренных договорами, принудительных платежей в пользу воюющей армии. К подобным "разовым", "подтверждающим любовь народа к императору" инициативам, приложил руку не кто иной, как вольноотпущенник императора Ликорма. Эта новость тоже не из приятных, по крайней мере, ранее Ликорма в крохоборстве и алчности замечен не был.
Публий, нас не слышат, зато очень прислушиваются к громогласному и внушительному басу Нигрина, который в эти дни напоминает скорее пение сладкозвучной, бородатой сирены, чем жужжание настырного овода, постоянно жалящего власть. Нигрин хватается за любую возможность воздать хвалы нашему Одиссею, решившему достичь неизведанных индийских берегов. Сказка, Публий, порой, действует увлекающее даже на самые трезвые умы, особенно когда повествование начинает такой исполненный величия и божественной славы Гомер, как наш император, и его поддерживает хор могучих певцов, составленный из Лузия Квиета, Пальмы, Цельза и им подобных".
Публий Адриан резко, подальше от глаз отодвинул оправленный в серебро хрусталь. Некоторое время сидел молча, осмысливая вписанный между строк приговор. Лупа настойчиво намекал - поход в Индию означает конец для него, племянника императора, его воспитанника, самого близкого к Траяну человека. Что ж, дакиец прав - конец будет ужасен.
Он еще раз перечитал страшный по своему смыслу отрывок.
Прекрасно сказано! Последняя фраза, особенно звучная, обещающая ему смерть, звучала очень внушительно. "Хор могучих певцов"! Воистину этот слаженный хор любого загонит в гроб.
Любого, кто посмеет встать у них на пути!
С этим надо смириться? Отойти в сторону, взяться за сочинение мемуаров, писать эпиграммы, благодетельствовать хорошеньких актерок? Или заняться философией и преподаванием греческой мудрости, к чему он всегда испытывал душевную склонность.
По крайней мере, Лупа оказался оправдавшим его надежды учеником. Сравнения подобраны гармонично, со вкусом. Дакский волчонок сумел превзойти учителя, дававшего ему первые уроки искусной римской речи.
Адриану пришло на ум - было бы неплохо, если его враги зачитают ему приговор, составленный не менее искусным ритором. Чтобы при чтении пронимало до слез. Не от страха - Адриан давным - давно сжился с возможностью подобного исхода, - но от запоминающегося оборота, которым можно восхититься в последнюю минуту перед гибелью. В обнимку с красотой, вкусив совершенства, и умирать легче. Можно потребовать от обвинителей факелов, стечения народа, парадных воинских шеренг!.. Публий усмехнулся - картина выстраивалась впечатляющая. Это будет достойный финал самой душераздирающей трагедии, которая может случиться в Риме в середине восьмого столетия от основания города. На подобные громовые эффекты были так щедры Эсхил, Софокл и Еврипид. Умереть под звуки боевых труб, в последний раз обнявшись с женой Сабиной… Нет уж, возразил Адриан, лучше с этой дакийской кошкой Зией - ее объятия были и слаще, и продолжительнее. Сабина даже в тот момент, когда палач занесет меч, найдет повод укорить мужа, - например, в том, что тот нарядился не сообразно моменту, что неопрятно, а порой неразборчиво ест и волочится за чужими женами. Плеснуло прежней, так и не переваренной до конца обидой. Была бы женушка менее занудливой и привередливой, пореже напоминала о своем царском происхождении, бегал бы он от такой красавицы по чужим спальням?
Адриан отогнал неуместные, припахивающие постной кашей воспоминания и вновь погрузился в волнующий поток фантазии - вернулся к сцене казни. От него перед самой запевкой хора потребуется только одно - какая‑нибудь историческая фраза, вроде "я сделал все, что мог, пусть те, кто могут, сделают лучше". Или что‑нибудь в том же духе. Он подумает об этом на досуге.
Поток фантазий был прерван появлением Флегонта, доставившего послание, на котором были нарисованы три десятки.
Адриан помрачнел, жестом указал рабу, куда положить пакет, кивком отослал из таблиния.
Фантазии питательны, но, к сожалению, чрезвычайно хрупки. Всякое постороннее вмешательство способно вмиг спустить мечтателя на землю, а уже стоя на земле, опершись о грубую действительность, бессмысленно представлять торжество своих врагов как окончание последнего акта возвышенной трагедии. Скорее это будет фарс, безыскусная народная дешевка. Все будет проще, приземленней. К нему пришлют убийцу, тот сразит его мечом, причем - Адриан внезапно уверился в этом - центурион будет метить в заднепроходное отверстие. Таков будет приказ. Или, что еще отвратительнее, перед смертью его заставят его жрать собственный кал, который он извергнет в страхе за свою жизнь.
Не дож‑де - тесь!
Он вздохнул, вновь нацепил на нос оптический прибор и продолжил чтение.
"Что касается Ларция, ты знаешь его. Я посмел лишь осторожно намекнуть отставному вояке о возможных непредсказуемо - тягостных последствиях этой поездки, но ты, Публий, знаешь Лонга - получив приказ, он готов расшибить лоб об стену. Однако смею думать, что, как бы ни ликовали наши недруги, присутствие в ставке меднолобого может оказаться нам полезным, ведь его очень трудно подвигнуть на преступное деяние.
Только не пытайся убеждать его, переманивать на нашу сторону - он упрям и глух к словам. Он беспробудно убежден, что та сторона, на которую он встанет, будет непременно спасительной для Рима. Простак, он не понимает, что его постараются разыграть в темную, ведь недаром Нигрин уговаривал Ларция взять с собой мою соотечественницу, известную тебе особу. Ларций отказался, но мы умоляем тебя быть осторожнее с женщинами. Развлекайся с мальчиками - это солидно, в духе традиции и, главное, менее опасно, чем набеги на чужие спальни. В Антиохии не любят римлян, особенно тех, кто не прочь поволочиться за местными красотками. Публий, будь осторожен, ведь мы уверены, что наше дело правое.
Рим для меня, иноземца, счастливчика, изнасилованного римским легионером и вознесенным на небывалую высоту главным римским клеветником, сенатором Регулом - отечество. Как и для тебя, мой дальновидный Публий! Мне нестерпимо жить, ожидая, когда это здание, выстроенное также и моими предками, ведь по матери я природный римлянин, - рухнет, а поход на восток неизбежно приблизит крах. В этом многие с тобой, избранник, едины. Мы готовы покориться воле богов, но только не ты, Публий! Ты единственный, кто способен поспорить с богами. Ты обязан с ними побороться - как с теми, кто на земле, так и с теми, кто на небесах. Это трудно, это нестерпимо трудно, но мы верим в тебя, в твою выдержку и прозорливость. Мы верим, что ты, столько испытавший в жизни, останешься невозмутим.
Мы верим, что у тебя хватит разума и терпения, чтобы повергнуть врагов.
Мы верим, что боги благосклонны к тебе, о том свидетельствуют столько знамений.
На том прощаюсь.
Vive valeque! (Живи и будь здоров!)
P. S. Если Корнелий Лонг прибудет в Антиохию после того, как ты получишь это письмо, прошу тебя - сообщи ему, что на днях в окрестностях Рима, на Соляной дороге были жестоко убиты два его старых недоброжелателя, Порфирий и Павлин. Убили их зверски, истыкали тела иудейскими ножами, вырезали внутренние органы. Подозреваю, что здесь не обошлось без известного тебе разбойника. Это странно, ведь мои соглядатаи сообщают, что разбойник укрывается в провинции Азия. Я пока сам не могу понять, в чем дело, но умоляю - ради великих богов, ради милосердия, в силу твоей неприязни к людям и, следовательно, из интереса к ним, из интереса, который должна вызвать у тебя эта история! - предупреди Ларция!"
Некоторое время наместник размышлял о широких возможностях, которые предоставляет искусному оратору трогательная, пересыпанная мольбами и увещеваниями, речь.
Как легко с помощью этого стиля, в котором искренность должна быть искусно сопряжена с умением выстраивать риторические обороты, можно внушить человеку энтузиазм, вдохновить смертного на спор с богами.
Лупа неплохо овладел ораторским искусством, такое письмо мог написать и греческий философ. Жаль, что Лупа не философ, тем более не грек. Он злоупотребляет пословицами и риторическими сравнениями, что говорит об изначальной чужеродности автора латинскому языку. Вот он и пыжится, стараясь добиться совершенства. "Великие надежды" - это плохо, лучше "большие надежды". Худо и "на такой дали от Рима", проще и изящней - "в такой дали". Не смотрится и "у тебя хватит разума и терпения, чтобы повергнуть врагов". К сожалению, терпением врагов не перетерпишь, разумом не передумаешь! Впрочем, Овидий как‑то заметил - пусть не достает сил, однако усердие достойно похвалы. К тому же только такие неофиты, как наш удачливый дакиец, достигают высшего мастерства. Исконные римляне спесивы, невежественны и презирают все, что не приносит выгоду. Уж кому, как не ему, Публию Элию Адриану, мальчонкой привезенному в Рим из глухой провинции в Испании, судить об этом.
Помнится он, Публий Элий Адриан, тоже начинал с риторических оборотов. Сколько насмешек, публичных обвинений в невежестве сыпалось на него в Риме!
Сколько было сверстников, строивших ему рожи и дразнивших его за неуклюжую крестьянскую речь, выношенную в глубинах Испании. Сколько было желающих проверить крепость его мускулов. Что ж, он достойно отплатил своим хулителям, их жены вполне оценили мужественность и настойчивость молодого провинциала. Помнится, его особенно домогалась чернокожая супруга Лузия Квиета. Он был холоден с ней. Понятно, что Лузий, узнав об этом, смертельно возненавидел "паскудного молокососа"! Но это дела мальчика, не мужа. Теперь он, Публий Элий Адриан, возвысился до сочинения стихов, чего и Лупе можно пожелать!
Вначале, когда после смерти консула Суры он начал писать дяде речи для произнесения в сенате, ему тоже было трудно обойтись без подобных подпорок. Он тоже то и дело вставлял - третьего не дано, закон суров, но это закон, кто имеет уши, пусть слышит, орел мух не ловит, - и много подобной ерунды, с которой легко умирать, но трудно жить. На это способен только такой меднолобый служака, как Корнелий Лонг. Ему все равно, он лишен воображения, а ему, человеку с воображением, становится очень не по себе, когда воображение рисует меч, занесенный над его головой. Хорошо, если меч, а то замшелые пни не поскупятся на удавку, либо на мучительный яд, а то выдумают что‑нибудь чрезвычайно безжалостное. Например, уморят голодом или сварят в кипятке.
Интересно, куда в случае использования кипятка упорхнет моя душа? Сумеет ли она воспарить сквозь булькающую обжигающую воду и несметное количество пузырьков?
Душа моя, вечная странница,
Невольная тела попутчица.
Куда уйдешь ты…
Здесь запнулся. Далее ничего достойного на ум не приходило…
Боги, подскажите, отчего вы с такой щедростью сеете страхи, не скупитесь на ужасы, награждаете воображением и безысходными мыслями, заставляете душу дрожать от неизвестности?
Все, хватит ныть! Пора за дело. Что там, в провинциях? Кстати, скоро полночь. Сидеть! Сидеть!!
Наместник еще раз, уже более жестко, приказал себе оставаться на месте, и тут же встал. Проклиная всех и все, себя в первую очередь, поспешил на балкон, на который выходил его кабинет
Здесь укрылся за одной из изящных коринфских колонн, из которых была составлена роскошная аркада, скрывавшая балкон.
Глянул в ночную тьму.
Слева близкой россыпью огней высвечивали казармы. Вплотную, позади и слева, к казармам примыкал обозначенный искрящими на ветру факелами ровный прямоугольник. Там помещалась темница и огороженные сетями ячейки, в которых содержались менее опасные преступники, расследование чьих преступлений затягивалось.
Справа вычерчивалась нескончаемая геометрическая прямая - главный проспект города. Каждый вечер светильники, установленные на колонных, образовывавших два гигантских портика по обеим сторонам проспекта, заправляли их нафтой. Наместник строго следил, чтобы в городе было светло, чтобы сохранялся порядок, но угодить местному сброду, называющему себя греками, сирийцами, евреями, арабами, было невозможно. Тем же христианам, например. Он старался жить с ними в мире, но как это возможно, если их предводитель, не по годам бойкий старикашка Игнатий без конца бродит по городу, обличает, призывает, требует. Несет, так сказать, благую весть, которая находит отклик исключительно среди невежд. Но Игнатий - это полбеды, хуже, что сами христиане, уверовав в единого бога, тут же разбились на секты, и начали враждовать друг с другом. Причем, в каждой секте свой верховный жрец, свой проповедник!
Один безумнее другого!
Самым безумным наместнику представлялся некто Елксей. Правда, самого Елксея Публию застать не довелось, тот отправился в Аид перед самым приездом наместника, но вот с его преемником и противником Епифанием, сумевшим расколоть и эту небольшую общину, встретиться посчастливилось. Епифаний был из самых непримиримых, жаждущих, не взирая ни какие трудности и обстоятельства, донести до непосвященных собственную "благую весть". Он называл себя "пресвитером" и утверждал, что Елксей скрыл правду от своих последователей, ведь вкупе с книгой откровения, ангел исполинских размеров* (сноска: 32 мили в высоту (Э. Ренан. Евангелия и второе поколение христианства. Глава "Секты Сирии. Елказай) одарил его и некоей "золотой рукой", исцеляющей и дающей вечную молодость. Однако на самого Елксея в силу висящего на нем изначального греха, сила, заключенная в руке, не подействовала. Поэтому тот из зависти и злобы отказался передать святыню Епифанию. Он заключил договор с язычниками и, прежде всего, с сатанинским отродьем - жестокими римлянами, которым передал золотую руку и упросил их спрятать святыню от посвященных.
Главным препятствием к возвращению руки Епифаний считал наместника Сирии. Он называл Адриана порождением Аида, ожившей Лернейской гидрой, пожиравшей уверовавших в Христа мучеников. Адриану несколько раз удавалось перехватывать подосланных Епифанием убийц. Покушения были какие‑то игрушечные, больше крика, женских воплей, разодранных одежд, чем реальной опасности. Возможно, тем самым какой‑то его недоброжелатель пытался держать наместника в постоянном напряжении, чтобы тот больше заботился о собственной безопасности, чем о государственном жезле.
Когда соглядатаи наместника обнаружили в предместьях Антиохии укрытие, в котором прятался "пресвитер", его взяли под стражу, однако уже через сутки Епифанию удалось бежать. Как это случилось, кто ему помог, - осталось невыясненным. Епифания преследовали, но догнать преступника удалось только в каком‑то небольшом поселении на берегу Евфрата. Там, как оказалось, было расположено логово этих самых елказаитов. К сожалению, преступнику, спрятавшемуся среди своих последователей, снова удалось уйти. В отместку центурион пригнал в город всех жителей этой небольшой деревушки.
Когда их доставили в Антиохию, наместник вышел посмотреть на редких даже для Азии безумцев, уверовавших в самую отвратительную ложь, которую только способен выдумать извращенный человеческий разум. Он мельком оглядел пленных. Все они были грязны, оборванны, смотрели злобно, исступленно. Он не решился подойти к ним - более всего Адриан опасался наемных убийц, потому что, по словам тетушки, вопрос о передаче ему власти над Римом был решен. Император уже несколько раз посматривал на алмазный перстень, который почти двадцать лет назад, в знак усыновления прислал ему император Нерва. Однажды даже спросил совет у жены, не пора ли вручить его Публию?
Пора, согласилась Плотина.
К сожалению, добавил император, объявить о своем решении можно только после окончания восточного похода, когда в зените своей славы он без труда сумеет обуздать всякого, кто решится возразить против его выбора. Уж слишком много врагов нажил Публий посредством своего языка и бесчисленных похождений, и он, Марк Ульпий Траян, не уверен, что племянник сможет противостоять их объединенным силам.
Так помоги ему, предложила императрица.
Чем, вздохнул Траян. После его смерти грош цена будет всем словам, эдиктам, предписаниям. Только сам Публий может помочь себе. Он, император, мешать ему не будет.
Далее, как писала императрица, Марк согласился с тем, что после покорения огромного предполья, простиравшегося от берегов Тигра до Оксарта (Инда) на востоке и до Окса (Амударьи) и Яксарта (Сырдарьи) на севере, можно было дать ход идеям племянника о приоритете мира перед войной. Но никак не ранее, поэтому, отрезал император, и речи не может быть о передаче перстня Публию. Он собирается воевать с парфянами, а не со своим ближайшим окружением. Раскол в верхах чреват поражением, и он в любом случае не допустит разности мнений по поводу престолонаследия. После похода в Индию дорога перед Публием будет открыта.
"Так что, мой дорогой сынок - ведь ты всегда был мне как собственный сын, которого меня лишили боги, - приложи все усилия, чтобы не поддаться на уловки врагов. Держи себя в руках, будь осторожен и проницателен".
Это было обнадеживающее известие, оно давало некоторую уверенность в будущем.