Подметный манифест - Трускиновская Далия Мейеровна 26 стр.


– Я хочу быть готов к встрече, – отвечал он немного погодя. – Я не должен ему позволить себя переиграть! Он-то по прежнему себя котом мнит! Да я-то не крыса! Он должен понять, что тут, в сем городе, котовью должность исполняю я!

Вот тут-то Шварцу многое сделалось ясно.

Он все понимал – он понимал, что до сей поры Архаров не имел в Москве сильного противника. Чума? Так с ней врачи управлялись. Чумной бунт? Его гасили простыми и действенными средствами, да и был он весь налицо, бунт – не заговор, таинственной власти в нем не ощущалось. Мошенник Перрен с великосветскими шулерами? Так там главное было – всего-то навсего выследить притон в Кожевниках.

Архарову доселе не доводилось доказывать свое право быть хозяином Москвы. Более или менее равного противника у него не было – да и быть не могло. Теперь же он ощутил опасность – и готовился к бою.

– Вы, сударь, не торопитесь, пусть он встречи подождет. Пока будет ждать, будет волноваться. Глядишь, чем-то себя и выдаст, – сказал Шварц. – А я уж за ним присмотрю. Не впервой налаживать наружное наблюдение.

– Сейчас же! – воскликнул Архаров. – Пока Марфа до дому не добралась да ему про наш разговор не пересказала! Кто из молодцов у нас сегодня ночует?

Послали Никодимку, и он привел из третьего жилья заспанных Яшку-Скеса, Харитошку-Ямана и Сергея Ушакова. Яшка был из них самый ловкий – его и послали к Марфиному двору. Архаров велел ему взять на конюшне лошадь, сесть на нее вдвоем с Ушаковым и к Марфиному приходу уже занять наблюдательный пост. Сергей же поедет искать и будить парнишек, Макарку с Максимкой, чтобы они были у Яшки на подхвате.

Архаров угомонился лишь тогда, когда стих на Пречистенке стук конских копыт.

– Поспали бы вы, сударь, право, – сказал ему Шварц.

– На том свете отосплюсь, – буркнул Архаров.

Все же перед рассветом его сморило.

Наутро обнаружилась неприятность. Шварц, когда архаровцы не смогли поймать злодеев, стрелявших в обер-полицмейстера, строго скаал, что впредь по двору должны бегать хорошие злые кобели. Насчет кобелей Архаров сразу озаботился – и точно, те двое, которых привел откуда-то кучер Сенька, исправно лаяли на прохожих. Однако весна – время амурное, и они, видать, учуявши поблизости собачью свадьбу, оба как-то загадочно ушли. Сенька божился, что перескочили через забор. Ему было велено поискать новых, и Архаров, ворча, что в таком бестолковом хозяйстве он сам скоро начнет на людей лаять, уехал в полицейскую контору.

Два следующих дня были исполнены благородного безумия. Архаров, невзирая на праздник, призвал под ружье десятских. Они не понимали, как в Светлую неделю могут случиться какие-то неприятности, сильно возмущались, но, выслушав полуматерные объяснения архаровцев, отправлялись всюду – туда, где галдит подвыпивший народ, туда, где из рук в руки передаются подметные манифесты.

И точно – несколько штук их принесли Архарову, причем сразу видно было – четыре из них писаны одним и тем же почерком. Призвали старика Дементьева, и он сделал заключение: писарей, может, было двое или трое, но учил их кто-то один, или же они друг у дружки учились.

Что касается содержания, то как раз в этой области наблюдалось разнообразие. Один из манифестов был совсем старый, его еще зимой подбрасывали в людных местах, Он начинался так: "Всех моих верноподданных рабов желаю содержать в моей милости…", далее читать уж не требовалось. Хотя были в нем трогательные слова, которые, как утверждал Шварц, свидетельствовали о неподдельности сего документа: "А ныне ж я для вас всех один ис потерянных объявился и всю землю своими ногами исходил и для дарования вам милосердия от создателя создан". Другой манифест был несколько помоложе – в нем тоже самозванец и из потерянных объявился, и всю землю ногами исходил, но тут уж было вполне определенное требование: "Поверте и знайте идите ко мне встречу светлому лицу", и обещание пожаловать "пахатными землями и водами, и солю, и законами, и всем екипажем". Третий вид манифеста был составлен человеком, которому доводилось читать подлинные указы ее величества, – многие обороты звучали вполне грамотно, и кроме подписи маркиза Пугачева была зачем-то еще одна: "Ротной писарь Василей Протопопов".

Архаров призадумался.

Вроде бы всем уже было известно, что армия самозванца отступает перед регулярными частями, и любители манифестов могли бы уж попритихнуть. То, что на Светлую неделю народу было предложено такое множество самозванцевых указов, подтверждало архаровское мнение: победа еще не одержана и возможны крупные неприятности от этого бешеного казака.

Он распорядился – крикунов и подстрекателей свозить в полицейскую контору и на съезжий двор поблизости, рассаживать по подвалам, тут же ехать за новыми. Ибо второй такой возможности взять их пьяненькими и разговорчивыми уже в ближайшее время не будет. А в понедельник начать разбираться с этим праздничным урожаем. Для такой надобности обер-полицмейстер даже выдал обе кареты с зарешеченными окошками, в которых при необходимости перевозили преступников из острога в полицейскую контору и обратно. И, надо отдать архаровцам и десятникам должное – кареты все время были в разъездах.

Архаров сидел в кабинете, упиваясь неожиданной для себя мрачной радостью. Он знал, что вся Москва костерит его нещадно за такое вмешательство в праздник. И он тихо злорадствовал – то-то вы у меня попляшете, когда время покажет, кто был прав! Он был на посту, он единственный сейчас охранял Москву от самозванца и знал это. Конечно, он допускал, что победы над маркизом Пугачевым могут быть окончательными, что бунтовщики рассеются в башкирских степях, а их предводитель исчезнет бесследно в Сибири, но чутье возражало. Чутье было опытное и натасканное на удар в спину…

В воскресенье же примчался прямо на Пречистенку Степан Канзафаров и доложил: смутьян со звездой сидит в кабаке и произносит возмутительные речи.

Архаров не был страстным искателем приключений. Он уж скорее был готов удержать от этой пагубной страсти кого-то другого – того же Левушку, рвавшегося перевестись в армию, чтобы громить самозванца, но застрявшего в Москве и из-за раненой сестрицы, и из-за весенней распутицы. Но сейчас ему вдруг захотелось небольшого приключения – и он, отправив Степана по каким-то иным делам, преспокойно велел закладывать карету, поехал в полицейскую контору, забрался там в знаменитый чуланчик Шварца и вышел почти преображенный. Немец подобрал ему скромный кафтанишко и ловкой рукой изготовил из бывшего гвардейца купчишку со скромными доходами. Все в наряде соответствовало этому званию – и лубяная табакерочка, и простой полотняный платок в кармане, и серебряный перстень на пальце, и туфли доподлинно замоскворецкой работы. Также Шварц занялся несколько физиономией Архарова – все-таки обер-полицмейстер был на Москве личностью заметной и приметной…

До Пресни Архарова довез Сенька и высадил в сотне шагов от нужного места. Архаров приказал так: пусть тридцать раз читает внятно "Отче наш", коли за это время хозяин не вернется, пусть приезжает через час – забрать хозяина, потому что незачем карете тут всем прохожим глаза мозолить.

Местность была как раз такая, какая соответствовала его детским воспоминанием о Москве: деревянные дома и сплошь сады. Весна уже вступала в свои права – зацветали вишни, и на сады опускались полупрозрачные белесые облачка. Листья еще почти не проклюнулись и не распустились, а цветы жили, дышали, возможно, испускали аромат – Архаров близко к дощатым заборам не подходил и сладостного аромата не учуял, разве что потянуло сперва хлевом, потом свинарником…

Перейдя речку через старенький Горбатый мост, Архаров сверился мысленно с описанием, сделанным Степаном Канзафаровым, и повернул направо. Тут же и увидел тот самый трактир, где имел резиденцию опальный драматург.

Архаров вошел в трактир, чувствуя необычайный подъем всех чувств. Его веселил маскарад сам по себе, а также веселило, что ни один из посетителей не тычет в него пальцем, шипя товарищу: "Ишь, обер-полицмейстер пожаловал…" Вороной паричок, выданный Шварцем, правда, несколько был туг, и Архаров опасался, что начнет сползать. Однако он исправно прикрывал лоб и уши, а темная пудра, не слишком заметная в освещенном лишь полудюжиной сальных свечек трактире, делала широкое лицо как-то суше – в этом он, к своему удивлению, убедился перед зеркалом, когда невозмутимый Шварц снаряжал его на дело. И появилось в нем что-то нерусское – благодаря сочетанию цвета кожи, накладных волос и длинноватого носа, наверно.

Архаров огляделся – ага, присутствует… Кто бы еще притащился в трактир, как сидел дома, в полосатом шлафроке, украшенном анненской звездой? Много в Москве чудаков, но сие чудачество всех прочих почище… и в пантуфлях, поди, сверкая голыми пятками… благо погода уже позволяет подобные дурачества…

Он вразвалочку направился к тому дальнему углу, где задумчиво сидел, придерживая рукой оловянную стопку, и изучал закопченный потолок стихотворец и драматург Александр Петрович Сумароков.

– Коли я тебе, сударь, не помешаю, – начал было Архаров, но оказалось, что он собирается подсесть очень даже кстати.

– Садись, сударь, – сказал Сумароков. – Вели, чтоб налили. Мне подлецы в долг уж более одной не наливают. Врут, будто я спьяну долгов не помню. Ты знаешь ли, кто они сами таковы, сии пьяные рыла? Зрители пошлых мещанских драм! В благородных классических чувствах они более не нуждаются!

Обведя взглядом тех, кого возможно было разглядеть, Архаров безмолвно согласился с драматургом: тут было не до благородных классических чувств, сплошь такие рыла, по которым Кондратий Барыгин с Ваней Носатым плачут. А заодно и неприметно принюхался. Походило на то, что господин Сумароков всю светлую неделю праздновал, не отнимая руки от стопки.

– Мне нальют, – пообещал он драматургу. – Сейчас кликну… А ты ведь, сударь, человек знатный, я тебя узнал. Ты трагедии для лицедеев пишешь.

– Пишу… а что проку? Сей бешеной державе классические трагедии, написанные благородными стихами, нужны, как чирей на заднице… Покуда правят ею тираны вроде господина Салтыкова…

– Уж так ли не нужны?

– Правду тебе, сударь, говорю! Сему господинчику ночной горшок актерки Ивановой дороже славы отечественного театра! Не веришь? Актерка Иванова лежала пьяная и не соблаговолила приехать на генеральную репетицию трагедии моей! Таковой дуре только горох лущить! А не представлять благородных героинь! Он же за нее вступаться вздумал! А я не желал, чтобы сия дура была Ильменой – больно много ей чести! Я государыне жаловался… государыня изволила немилость мне объявить… и что же? Лишь тиранство свое явила! Жестокое тиранство, сударь, до такого и злейший враг бы не додумался – она копию своего мне письма болвану Салтыкову отправила… а он, как сплетница последнего разбору, по всей Москве разнес!..

Архаров молча снес то, что покойного московского градоначальника пьяный драматург при нем назвал болваном.

– Чудно, – заметил он, меж тем как трактирный половой, повинуясь щелчку его пальцев, подбежал и склонился в поклоне. – Штоф водки, огурцов миску, подовых пирогов с мясом и с капустой, пожирнее, что там у вас еще найдется, все тащи! А вот всегда было мне любопытственно знать, откуда те трагедии берутся. Неужто садится человек и, глаза в потолок уставя, вот так прямо принимается сочинять?

– Видел ли ты мою трагедию "Синав и Трувор"? – спросил драматург.

– Видывал, – тут же преспокойно соврал Архаров.

– Ну и что скажешь?

– Изрядно. Потому и спрашиваю, что понять не могу – откуда все сие к тебе, сударь, в голову попало? В истории вычитал? Либо сам все изобрел?

– В истории, пожалуй, вычитаешь! – вдруг возмутился Сумароков. – История скупа! Три, четыре слова скажет – и замолкает! Был-де такой-то князь – и помре! А ты изволь из них выводить идеи и характеры!

– Так где ж там те три или четыре слова? – преспокойно продолжал расспросы Архаров.

– А на что тебе?

– Уразуметь хочу. Я-то писать неспособен, когда что надо накалякать – своему Сашке диктую, он пишет, я руку прикладываю.

Вот это было чистой правдой.

Перо не слушалось архаровской руки, брызгало, баловалось, и простые слова тут же делались загадками – приходилось выговаривать их беззвучно губами, чтобы понять, из каких букв они состоят. И то – случались словечки, которые Архаров смолоду всякий раз писал иначе, потому что запомнить их правильный вид был не в состоянии. Тут, он, кстати, не был оригиналом – три четверти дворянства именно так и излагало на бумаге свои мысли, всякий раз изобретая особливую грамматику и орфографию.

– Ну, уразуметь мудрено. Вот сказано в истории, что Киевское княжество с трех братьев пошло, звали их – Рюрик, Синав и Трувор. И про походы немного. Я стал рассуждать – для трагедии не только кавалеры потребны, должна быть еще благородная героиня… ну, где ее, дуру, взять? Ага, думаю, потребна мне княжна! Коли просто киевская княжна, так и трагедии никакой – честным пирком да и за свадебку. А пусть, думаю, она новгородского посадника дочкой будет. Кто тогда новгородским посадником был и наплодил ли дочерей – никому неведомо. Далее – имя. Ну, черт ли скажет, как тогда княжон крестили – да и святого крещения не было. А при Новгороде – Ильмень-озеро, слово звучное. Стало быть, вот у меня уже и есть княжна Ильмена. А посадник пусть будет Гостомысл.

– Ишь ты! – восхитился Архаров. – Вроде пока все просто. Да что ж это водки не несут?

– Просто, да не всякому дано! Вон историю всякий кадет в Петербурге читал, потому что заставляют. Что ж все кадеты не сели да каждый по трагедии не написали? Потому что вас, читателей да зрителей, прорва, а Сумароков – один!

– Вот уж точно, – проворчал Архаров. – Да только не вопи так, сударь, люди озираются. А что, коли, скажем, государыня бы вычитала в истории про иных каких-то князей да велела написать трагедию – и написал бы?

– А что ж! Коли велела бы… Так ведь ей судьба российского театра безразлична! После чумы подал я проект об учреждении театра московского, и тут же подал свой проект Ванюшка Дмитревский. Ну, казалось бы, один – знаменитый драматург, вся Россия над его трагедиями слезами обливается! – воскликнул Сумароков. – И второй – театральная душа, сам пьесы ставит, сам на театре играет! И оба готовы душу положить за государственный театр! А государыня возьми да и отдай московский театр на откуп дураку итальянцу! Извольте радоваться – Гроти! А откуда он взялся – никто так и не понял! Гроти! Сказывали, в своем отечестве в балаганах паяцев изображал! Ну вот при нем и дождались – публика в театр не ходит, впору закрывать! Я знаю, государыня меня невзлюбила, полагает – я ее государством править на дурных примерах учу! Вот тоже учитель взялся! А коли даже так?..

Тут наконец пожаловал половой и выставил на край стола все, что было спрошено.

– Да Бог с ними, с примерами, – сказал Архаров. – Про имена мне все понятно… да ты пей, сударь мой, пей и закусывай. Я ведь для того тебя и угощаю, чтобы приятную беседу иметь. И чтобы ты меня вразумил…

– Беседу о возвышенном, – поправил драматург и тут же расплескал по стопкам из тяжелого зеленого штофа мутноватую жидкость. – Твое здоровье, сударь, не прогневайся, не знаю, как по батюшке.

– Николай Петров, – опять же не соврал Архаров. – И твое здоровье, Александр Петрович.

Выпили. Хорошо пошло, мягко, с приятным жаром во внутренностях. Архаров даже удивился – давно не было от водки столь нежного удовольствия. Закусили толстыми ломтями сильно начесноченного сала.

– И сейчас, поди, трагедию пишешь? – спросил Архаров.

– И пишу! Переписываю, вернее сказать.

Архаров насторожился.

– А для чего, сударь?

– Тс-с-с! – драматург изобразил лукавого купидона, прижимающего пальчик к губам. – Ни слова, сударь, не то… тираны не дремлют!..

– Известно, не дремлют, – вполголоса согласился Архаров. Ему не хотелось, чтобы драматург вдруг начал проповедовать борьбу с тиранами как раз тогда, когда удалось удачно начать разговор о переписываемой трагедии. И потому он несколько уклонился от темы:

– Жалко мне тебя, Александр Петрович. Душу ведь свою за театр кладешь, а кто ценит?

– Ни одна собака! – подтвердил драматург.

– Может, лишь лет через сотню поймут, сколь ты был велик, такое часто случатся, – обнадежил Архаров. – Вот ты пропился весь, кафтан пропил, в шлафроке через дорогу в кабак бегаешь, а ведь приходишь домой и сочиняешь трагедию! Не обидно ли это – что лишь правнуки оценят? Я бы с тоски удавился!

– А я, вишь, все никак не удавлюсь! Нет, не все лишь подьячие театром правят, находятся люди тонкого и отменного вкусу, – сообщил Сумароков. – Пирог-то вон прямо на меня глядит.

– Ну так и ешь, для того он сюда поставлен, чтобы съели. Нет, сударь, людей отменного вкуса уж не осталось, нет их на Москве, все в Петербург перебежали…

Это была несложная ловушка – теперь оставалось следить, когда же драматург примется врать, и все разуметь наоборот.

– Ан нет! Не все! Вот послушай – точно так же, как сейчас с тобой, сижу я тут и думаю – пришел бы кто из давних знакомцев и угостил бы стопочкой. Глядь – подсаживается кавалер, говорил мне: а ведь я вас, сударь, признал. И тут же начинает про справедливость толковать. А справедливость есть! Есть Божья справедливость! Сам видел!

Драматург сделался грозен и бухнул кулаком об стол. Посуда подскочила, штоф едва не завалился.

– Ты, брат, потише вопи, – совсем по-простецки сказал, подхватив штоф, Архаров. И Сумароков, понизив голос, рассказал, что бывший московский градоначальник Салтыков, из-за впавшей в запой актерки Ивановой сгубивший представление его трагедии, той самой – "Синав и Трувор", тем, что сам взялся ее разучивать с актерами, прогневал-таки Господа – после того, как он сбежал из зачумленной Москвы, государыня-матушка, осердясь, упекла его в отставку, а на его место прислала князя Волконского. Тот театру не способствует, да хоть сам в те дела не лезет – и на том спасибо. Вот, стало быть, и справедливость!

Этой новости было в обед сто лет, и назначение Волконского состоялось буквально на глазах Архарова, но он слушал так, как если бы слышал про Салтыкова и его преемника впервые в жизни.

Оказалось, что кавалер, что подсел за стол к Сумарокову, всю ту недавнюю историю хорошо знал и был на стороне драматурга. Явил он себя с наилучшей стороны – просвещенным зрителем, из тех, что, сидя в ложах, не амурничают, газет и писем вслух не читают и орехами не трещат. И даже прочитал наизусть прекрасные строчки:

Почтен герой, врага который победит,
Но кто отечество от ига свободит,
И победителя почтенней многократно.
За общество умреть и хвально, и приятно!

Сумароков повторил собственные строки, возведя очи к закопченному потолку и довольно громко. Но, судя по всему, тут к его гениальности уже изрядно привыкли.

Архаров ничего прекрасного в виршах не услышал – переложив их в уме своем на презренную прозу, он обнаружил мысль достаточно невнятную: какое отечество и что еще за иго? Про иго он спросил, чего делать не следовало – возмущенный непонятливостью обер-полицмейстера, Сумароков раскричался, пришлось его угомонять, и, надо сказать правду, был миг, когда у Архарова засвербели кулаки.

Но он сдержался и потребовал еще штоф водки. Только тем и вернул сочинителя в благодушное состояние.

Назад Дальше