3
Рассказ Юрия
Я знал Ленинградское шоссе совсем не таким. Тогда по нему нечастой вереницей катили грузовые ЗИСы и полуторки, черные блестящие "эмки", легковые "газики" с брезентовым верхом; еще реже проезжали вечно переполненные автобусы; из дверей свисали пассажиры, и похоже было издали, что лопнул огромный красный тюбик и наружу полезла разноцветная начинка; изредка проносились казавшиеся очень шикарными ЗИСы-101, и совсем уж раз в год по обещанию появлялись доживающие свой век "линкольны" с металлической собакой на капоте, с необычным тройным музыкальным сигналом ("а-э-а") и "паккарды", блестевшие остроугольной решеткой радиаторов. А сбоку от шоссе громыхали желто-красные трамваи с одним, с двумя прицепными вагонами: девятый номер, шестой, кажется, и еще двадцать третий - и все это негусто двигалось к заводу Войкова, к динамовскому пляжу, к Речному вокзалу, откуда начиналось путешествие по молодому тогда каналу Москва-Волга.
Его строили, помню, люди в телогрейках; видел, когда мальчишкой жил на даче в Мамонтовке, - их водили по нашей Пушкинской, в любую погоду, по размытой дороге, они шли покорной нестройной колонной, а с боков - охранники с винтовками, овчарки на поводках. Бараки, оцепленные колючей проволокой, стояли на пути к речке, мы гоняли мимо на велосипедах.
А сейчас мы с трудом протискивались по мосту над этим Каналом; сейчас на Ленинградском шоссе было тесно от людей и машин - не протолкнуться, как во время праздничной демонстрации. Только никто не играл на гармошке, не плясал, не хлопал в ладоши, не пел: "Эх, сыпь, Семен, да подсыпай, Семен…" или с подвизгиванием: "Лиза, Лиза, Лизавета, я люблю тебя за это…" Никто не хрустел кремовыми трубочками, не надувал резиновые шарики "уйди, уйди", не лузгал семечки… Не было ни песен, ни плясок, лишь гул моторов да скрип снега под ногами. И все это двигалось, шагало, ехало в одном направлении - от Москвы.
Шло первое наступление после начала войны. Было пятое декабря сорок первого года. И был страшный мороз…
После моста через канал опять образовалась огромная пробка, все застопорилось. Тогда у нас еще не было дорожной службы, не было громкоголосых с зазывной гимнастерочной грудью регулировщиц в красных нарукавных повязках с черным кругом и буквой "Р", и растасовкой машин на дорогах занимались старшие по званию командиры, которым случалось застрять в той же колонне.
Вот и сейчас какой-то здоровяк со шпалой в петлицах бегает вдоль строя машин, кричит, хватается за пистолет. Но никто его, конечно, не боится и никто, тем более, не обижается: понимают - человек торопится не к теще на блины, а ближе к передовой.
Не без помощи здоровяка-капитана пробка благополучно рассосалась, мы двинулись дальше. За Химками уже вскоре стали видны следы недавних утренних боев. Страшные картины - но как приятны они были сердцам и взорам после пяти месяцев отступлений, после щемящих сводок информбюро, после всех недоуменных слов и вопросов, опасений и страхов.
Вот первые деревни, отбитые у противника: разваленные дома, полуразрушенные церкви (впрочем, они и раньше были такими), черные квадраты пепелищ на белом снегу. И почему-то печи в этих разбитых снарядами или сожженных домах по большей части сохранились. Так дольше всего сохраняется костяк, остов погибшего существа.
- Смотрите, - сказал водитель моей машины Апресян.
Он показывал куда-то вниз, на дорогу, почти под колеса "газика". Там на обочине, в кюветах и немного дальше, уже в поле, - словно кочки, с которых стаял снег, бугрились мышино-серые и табачно-зеленые шинели. Их становилось с каждым метром все больше, этих серо-зеленых трупов - на снегу, в покореженных машинах, в подорванных танках. Они уже валялись в колее, и мы ехали по ним.
- Крепко вдарили, - сказал Апресян. - Давно бы так. Сколько наших до этого потеряли, это ж надо!
Я впервые видел результаты боев не на экране или на страницах книги, но не было во мне места для жалости к этим растоптанным людям; не было отвращения перед трупами. Имей возможность, я бы, наверное, приказал водителю развернуться, чтобы еще раз проехать здесь, еще раз коснуться колесами распластанного врага. Это были не люди сейчас, а признаки, вехи, символы долгожданного ответного удара.
Машина въехала в очередной разрушенный городок… Может, здесь задержался штаб?.. Но никто ничего не знал, а мы так и не приучились, ни тогда, ни позже, с немецкой аккуратностью расставлять повсюду указатели - чуть не к туалету. Убедившись, что в городе штаба нет, двинулись дальше. Дорога наступления свернула вскоре на Нудоль, к Волоколамску, и везде одно и то же: запорошенные снежком обломки, руины и раскинувшиеся в разнообразных позах серо-зеленые мертвецы.
Мимо провели первую колонну пленных. Показалось, внезапно ожили те, кого только что видели под колесами. Жалкие, замерзшие, в напяленных на уши пилотках, ноги затейливо обвернуты в солому - они уже меньше напоминали какого-то безликого врага, а были похожи на обыкновенных людей - испуганных, злых, удивленных, мечтающих лишь об одном: согреться!.. И как люди вызывали жалость.
- А где жители? - спросил Апресян, кивая на разрушенную деревню.
Он, как и я, больше молчал и глядел вокруг: наверное, тоже впервые увидел войну так близко.
И правда, не думалось в те часы, что почти везде тут женщины, дети, старики. Теперь уже, вглядываясь внимательней в однообразный страшный пейзаж, я порою различал затянутые мешковиной окна, человеческие фигуры, копающиеся в мерзлой земле, тонкие струйки дыма… Жизнь продолжалась.
Второй эшелон штаба армии мы разыскали в конце концов недалеко от Волоколамска в здании сельской школы. Приказы и донесения писались прямо за партами, а у школьной доски висели карты, только не физические Африки и не Австралия с Океанией, а подробные топографические карты Подмосковья с обозначением всех впадин, высоток и чуть ли не канав…
Автодорожный отдел помещался в третьем "А" классе, и сразу я увидел там двух однокурсников по Академии - капитанов Сергеенко и Шатилова, оба из другого учебного отделения, где занимались слушатели постарше, с командирским стажем. Еще в комнате находилась прехорошенькая девушка с кукольным лицом, волосами, подстриженными под скобку, по имени Вера, секретарь нашего отдела, и сам майор Панкевич. Я попытался по всей форме доложить о прибытии, но майор махнул рукой и сказал, чтобы я шел в столовую, ее уже развернули. А я-то был уверен, что сейчас мне и всем остальным будет приказано немедленно начать подвоз на передовую снарядов, оружия и чего там еще для продолжения наступательных операций.
Шатилов, когда я был уже около двери, весело спросил:
- Тебе бриться не надо?
- Не знаю, можно, - ответил я, проводя рукой по подбородку и удивляясь его непонятной веселости.
- Тогда зайди к парикмахеру, - сказал он. - Как выйдешь, направо, в сторожке. Не пожалеешь.
- Ладно вам, - сказала Вера. - Ему еще рано.
Я метнул на нее оскорбленный взгляд: как это рано? Вот возьму и усы отпущу, как у красавца Шатилова, да и кое-что другое мне тоже не рано, еще, может, сама узнаешь…
Так я говорил самому себе, направляясь к сторожке.
- Что? - радостно спросил седой небритый мужчина, когда я вошел туда. - Побрить или сразу освежить? - И подмигнул мне.
- Я не люблю одеколоном, - признался я.
- А внутрь?
И он открыл мне причину всеобщего веселья. Дело в том, что запасы водки у интендантов, так их растак, на сегодняшний день иссякли. И это плохо. Но ему для парикмахерских нужд выдали цветочного одеколона - залейся! Вон стоит, розовый, видишь? Сплошной спиртяга. И это хорошо… Без закуски можешь?
Не очень хотелось, но я молодцевато выпил без закуски и помчался искать кухню. Во рту было, как после бритья.
В отдел вернулся тоже веселым, заигрывал с Верой и размышлял о том, как устроимся на ночлег. Понял уже и примирился с мыслью, что сегодня не совершу никакого доблестного поступка, не внесу своего вклада в дело скорейшей победы над врагом…
А ночевали мы все (нет, не на столах!) на полу, и подозрительную активность при подготовке к ночлегу проявляли Сергеенко и Шатилов. Они принесли сена, уложили вдоль стены, накрыли брезентом. Лучшее место в углу отвели майору, рядом с ним улегся Сергеенко, потом галантно предложили место Вере, за ней - Шатилов, мне осталось улечься рядом с ним. Полушубками мы укрылись, шапки - под голову (я все боялся поцарапаться о звездочку), валенки сняли, но уже вскоре пришлось надеть, - и все уснули.
- Если замерзнешь, - сказал Вере Шатилов перед сном, - прижимайся ко мне.
- Или ко мне, - предложил Сергеенко.
Я ей такого предложить не мог, хотя и желал.
Впоследствии кто-то из моих напористых капитанов рассказывал мне, как они по-очереди совокуплялись тогда с Верой, которая охотно поворачивалась спиной то к одному, то к другому - что было и удобно, и тише, и незаметней, чем при других позах.
Этот спальный порядок сохранялся несколько дней, пока отдел не переехал в деревенский дом, где Вера поступила в полное распоряжение майора, но через некоторое время начала бросать призывные взгляды и на меня… Так мне, по крайней мере, казалось.
И на следующий после начала наступления день, и через несколько дней мне все не давали возможности совершить что-либо героическое. До обеда я снова составлял сводки и пребывал в довольно мрачном настроении, но в обед опрокидывал стакан "цветочного", и жизнь становилась значительно веселей. Вскоре подвезли обычную водку, мы стали получать наш фронтовой паек, а цветочным пользовались, только если ощущалась острая потребность добавить.
Я уже разобрался немного в обстановке и знал, что наша 20-я армия вела раньше бои в Белоруссии, участвовала в Смоленском сражении и Вяземской операции (где были особо страшные потери убитыми и пленными); была в окружении, кое-как вышла из него, и ее расформировали. (Генерал Власов тогда еще не был командующим.) В ноябре ее создали опять из частей оперативной группы генерала Лизюкова. (С одной из его фиктивных вдов - он погиб сорока двух лет - я встречусь через год в Тбилиси и нанесу ей невольную обиду.)
Еще я узнал, что слева от нас ведет бои 16-я армия, а справа - 1-я ударная. Что по немецким тылам лихо разгуливают конники генерала Доватора. (Через две недели он тоже погибнет, не дожив до сорока.) Правда, я не понимал и не понимаю до сих пор, какая польза от целого конского корпуса в таких снегах, при том, что противник давным-давно слез с седла и воюет на танках и бронемашинах. Впрочем, это не моего ума дело.
Узнал я также, что у нас на всю армию - один неполный автобатальон из старых ГАЗов и ЗИСов, машин не хватает и приходится, где можно (и где нельзя), одалживать. И что добрая треть из них требует ремонта. Не хватало и командиров для "ездок", так как машины отправлялись небольшими группами, подвозя в отдельные подразделения боеприпасы, живую силу, продовольствие, фураж - и потому мы, помощники начальника автодорожного отдела, будем тоже ездить в эти боевые рейсы. Это меня радовало, я с нетерпением ждал, когда очередь дойдет до меня. Ждать долго не пришлось. Кроме того, катал я в Москву с непрерывными донесениями, и на разные склады и базы. Все время на грузовых - легковых почти не было.
Наш отдел, если судить по названию, должен был заниматься и дорогами - ремонтировать, чистить, чуть ли не прокладывать. Но дорог либо не было совсем, либо их настолько покрывал снег, что взвод нестроевых стариков был не в силах его счистить. И все же они где-то, бывало, суетились со своими лопатами - в расхристанных шинелях, в телогрейках, похожие на пленных или арестантов…
Моя встреча с Колей Охреем произошла, когда я в очередной раз возвращался из Москвы по Волоколамскому шоссе.
Короткий зимний день быстро шел к концу, темнота застала нас задолго до прибытия на место. А ездить во время войны ночью - вроде циркового трюка под куполом цирка, да еще без лонжи. На фары надеты затемнители, так что машина движется вслепую, сама для себя ничего не освещая, только встречным напоминая о своем существовании проблеском тусклых щелок, похожих на мерцающие зрачки зверя.
Пошел снег, ветром его примораживало к стеклу, щетки очистителя беспомощно скользили по нему - обогрева не было и в заводе. Пришлось водителю, это был опять Апресян, опустить боковое стекло и ехать, высунув голову, подставляя лицо слепящему морозному ветру. Так было тоже не слишком удобно, и тогда он остановил машину и смекнул подложить под капот куски резинового шланга, чтобы нагретый воздух от мотора шел на стекло. Дело несколько улучшилось, в машине, правда, теплей не стало, но у нас не то, что у немцев, - были полушубки, валенки. Да и российский человек, как заметит впоследствии писатель Шолохов, все выдюжит. А он знал, что говорил.
Апресян мурлыкал восточную мелодию, мотор подпевал, я клевал носом. И вдруг чуть не врезался этим носом в лобовое стекло. Во всяком случае, если бы не ушанка, голове не поздоровилось. Машину занесло вбок, Апресян выругался чисто по-русски, без обычного своего акцента.
- Что такое? - спросил я.
- Лезет под машину, черт! - сказал он и выскочил из кабины.
Ничего еще спросонок не видя и не понимая, но не очень отставая в упоминании ближайших родственников, я сделал то же.
Возле правого переднего колеса маячила невысокая фигура. Косой лучик из прорези фары падал почему-то прямо на пуговицу пальто - черную большую пуговицу, и она сверкала, как кусок антрацита. Я успел разглядеть эту пуговицу на слишком легкой для зимы одежде, успел понять, что передо мной мальчик, и тут же поскользнулся и упал, чуть не треснулся о крыло машины. Встал, машинально отряхнулся и… снова брякнулся. И услышал смешок Апресяна:
- Что это вы, товарищ лейтенант? Не пили вроде.
Он опять засмеялся. В самом деле, смешно: как нарочно, как на сцене.
А мальчик молчал… Так мне и запомнилась эта встреча с Колей Охреем: сверкающая, словно антрацит, пуговица и полное молчание - когда, казалось бы, каждый нормальный мальчишка должен просто живот надорвать со смеху.
Коля очень замерз, просил подвезти. Куда? Он и сам еще не знал, не понял еще, не уложил в мальчишечьей своей голове, что ему теперь делать, куда идти, как жить. В кабине, усевшись между мной и Апресяном, Коля стал рассказывать.
Собственно, рассказывать было нечего, да и не рассказывал он - отвечал на наши вопросы. Мы узнали, что вообще-то они, Охреи, с Урал, но сюда приехали давно, Коле еще, наверно, двух не было. Отец - шофером в совхозе, мать тоже там, а еще сестренка Людка была… Убило их всех, в общем. То есть, насчет отца неизвестно: его как в армию забрали, с тех пор ничего. А мать и Людку - сегодня… то есть, вчера… а может, сегодня.
Для него уже смешались день, ночь, утро. Помнил только, как немцы вдруг заспешили, засуетились, захлопотали. И стали уходить. Но перед этим жгли все, что под руку попадет, - дома, сараи, даже будку собачью у них во дворе сожгли.
- Ну, а как мать-то? - тихо спросил Апресян, потому что Коля замолчал.
- А так, - сказал Коля. - Тут стрельба пошла… оттуда, отсюда… Ну, снаряд и вдарил…
- Эх, - сказал Апресян, - в землю надо зарываться, в землю. Тогда бы ничего…
- Ладно, - оборвал я его. - Чего теперь… И куда ж ты собрался? - спросил я Колю бодрым голосом. - Лет-то тебе сколько?
- Тринадцатый, - сказал Коля. - А куда? Меня люди там оставляли. Только я уйти решил. Им самим негде…
- К нам в роту поедем, - сказал вдруг Апресян. - Покормишься, чайку хлебнешь.
Он, может, просто так сказал, а мне пришло в голову, что хорошо бы Колю вообще оставить. Насовсем. Ведь бывает "сын полка"? Сколько об этом пишут. А он будет "сын взвода". Или роты.
- Хочешь с нами остаться? - сказал я Коле. Я не знал еще, как отнесется к этому начальство, но был уверен, уговорю.
- А вы кто? - спросил Коля. - В тылу или на фронте?
- А тебе где больше нравится? - засмеялся Апресян.
- Мы и в тылу, и на фронте, - сказал я. - Когда как. Везде нужны.
Я сунул в руки мальчику мешок с сухарями, наш "НЗ" - неприкосновенный запас, а сам пустился в изложение роли автомобильных войск в современной войне. Зря, что ли, экзамены не так давно сдавал?
Не знаю, полностью ли одобрил Коля наши задачи, - наверное, ему куда больше хотелось мчаться в танке или на самолете, или быть наводчиком орудия - может, такого же, из которого убили его мать и сестру… не знаю.
Коля Охрей притулился в роте обслуживания. Никто, конечно, не возражал. Хотя нет, был там один человек, помпотех роты, звали его Левьер Андрей Эмильевич. Лет ему было около сорока. Его не то дед, не то прадед пришел еще с Наполеоном, попал в плен, женился да так и остался в России. Отец Андрея Эмильевича, повар по профессии, родился до отмены крепостного права, но был еще жив, когда Левьер уходил на войну. Андрей Эмильевич о нем ничего не знал, и о жене и сыне тоже - все остались на Северном Кавказе, где сейчас немцы. Был Левьер маленького роста, седоватый, очень подвижный, очень вежливый; последнее выглядело совершенной аномалией на нашем фоне. Он почти не пил (еще одна аномалия) и любил женщин. В охотку, как большинство из нас, болтал о них, но никогда - цинично или пошло. (Третья и, пожалуй, последняя аномалия.)
Так вот, этот Левьер был категорически против того, чтобы Коля Охрей оставался в роте. Не только в роте, вообще в армии. Говорил, никакая это не доброта, а наоборот - жестокость и дикость: делать из детей военных; красиво это лишь в кино или в книжках, да и то ему всегда было неприятно читать про такое. И еще говорил, что лично он не будет мальчишку ничему учить, не станет давать никаких заданий, потому что не хочет участвовать в подобных делах… Но его особенно не слушали: ворчит старик.
А Коля прижился в роте, справили ему обмундирование, поставили на довольствие, и стал он настоящим бойцом…
Наступление на нашем участке выдохлось. Началась позиционная тягомотина. Машины по-прежнему делали ездки в разные стороны - в стрелковые полки, к артиллеристам, конникам… Я по-прежнему принимал в них участие, когда приказывали. Или сам напрашивался…
Однажды, когда я находился в расположении роты - в отделе, как обычно, делать было нечего - какой-то незнакомый лейтенант нашел меня возле машин, отвел в сторонку, назвал по фамилии, даже по имени-отчеству, кажется, и потом сказал:
- Слушай, у вас тут воентехник… как его… не выговоришь… Левуер есть?
- Левьер, - сказал я. - Помпотех.
- А как он к вашему воспитаннику относиться? Которого ты доставил.
- К Коле? Да к нему все хорошо. А что?
Я понял, это из штаба - проверяют, как Коле живется; возможно, забрать хотят. Поэтому добавил:
- Он здорово помогает. Матчасть изучил. Карбюратор уже сам разобрать-собрать может.
- Молодец, - сказал лейтенант. - А чего он говорил про конечную нашу победу? Выражал сомнение?
- Кто? Коля?
- Да нет, этот… Лувер.
Не знаю, как у других, бывали у меня и до той поры весьма неясные сомнения кое в чем: ну, там, нужно ли так много людей и, в том числе, моего отца сажать в тюрьмы; все ли правильно в некоторых колхозах и совхозах, о которых я слышал; хорошо ли, что нельзя в магазине купить материю, часы, калоши… Но в чем ни я, ни окружавшие меня не сомневались, - даже в самые страшные московские дни, - это в нашей победе. Поэтому с искренним возмущением я сказал: