Мнения разделились. Нордвик готов был принять офицерский ультиматум, но при условии, что первыми выйдут гражданские лица. Если солдаты уберегут железнодорожников, тогда можно выходить и самим и сдавать оружие.
– И ты веришь в милость этих людей? – спросил я командира.
– Он дал честное слово офицера, что ни один волос не упадет с нашей головы.
– Ну-ну, – покачал я головой.
У меня перед глазами стояла ухмылка казачьего есаула, который позавчера покушался на Муромского.
– Я им не верю. Ни этому офицеру, ни губернатору. Погром спровоцирован самими властями. Возможно, по подсказке из Санкт-Петербурга. Уж больно все гладко у них получается. Граждане-патриоты вершат самосуд над смутьянами. И не надо никого судить, отправлять в ссылку. А полицмейстер и губернатор – в белых перчатках.
– Да, мне самому во всем этом видится подвох, – согласился Нордвик. – А что прикажешь делать – подвергать риску жизни сотен ни в чем не повинных людей ради нашего с тобой спасения? Мы сделали свой сознательный выбор, встав на сторону революции. А они, Коршунов, простые люди, не революционеры, а обыватели. Они сюда пришли за зарплатой, а не за смертью. Неужели мы возьмем их в заложники ради собственного спасения?
С ним сложно было спорить. Но внутренний голос упрямо твердил мне: револьвер не отдавай! И прав оказался он, а не бедняга Нордвик.
Пока мы дебатировали по поводу революционной морали, черносотенцы все решили за нас.
Мы были на втором этаже управления, отсюда удобнее было держать оборону – больше сектор обстрела, а железнодорожные служащие скопились внизу. Туда зашли два младших офицера и пригласили их покинуть помещение. Некоторые поверили, но стоило им оказаться на улице, как разъяренные христиане набросились на них. Срывали одежду, валили наземь и били поленьями.
Больше желающих покинуть помещение не нашлось. Осажденные могли рассчитывать только на нашу помощь.
Вкусившие крови погромщики ворвались на первый этаж. Железнодорожники успели подняться к нам. А вот перед преследователями мы едва захлопнули дверь. Для пущей надежности придавили ее тяжелым книжным шкафом. И правильно сделали – когда с той стороны начали стрельбу, пули застревали в книгах.
– Пожалуйста, стреляйте вверх. Чтобы не было жертв, – упрашивал Нордвик.
Начало темнеть. По нам палили уже не только черносотенцы, но и солдаты с казаками. Стекол в окнах не осталось вовсе, и студеный осенний ветер гулял по комнатам. Но нам было жарко, едва успевали отражать атаки.
Поняв, что нас просто так не возьмешь, противники решили изжарить нас в огне. Из Королёвского театра натащили кресел, стульев, их ломали и сбрасывали в кучи подле стен. Откуда-то прикатили две смоляные бочки и подожгли. Пламя моментально охватило первый этаж. Все заметались в поисках спасения. Женщины кричали. Дети плакали. Иные в отчаянии выпрыгивали из окон. Но казаки рубили их шашками, сверкавшими в зареве пожарища. А потом черносотенцы, как шакалы, добивали жертвы поленьями. Жуткое зрелище!
Единственным спасением для нас был плохо освещенный Московский тракт. Но чтобы добраться до него, надо было пересечь двор, а там тоже были черносотенцы.
Уцелевшие милиционеры собрались перед дверью и на счет "три" распахнули ее. Наружу вывалили всем скопом, поливая врагов свинцовым дождем. Погромщики не ожидали такого напора и были вынуждены отступить. Выведя из огня служащих и членов их семей, мы с Чистяковым еще раз вернулись в задымленное, пылающее здание, поднялись на второй этаж, кричали, есть кто живой, но никто не отозвался.
Театр Королёва уже пылал, когда мы выбрались наружу. Пожар освещал двор не хуже полуденного солнца. У ворот, ведущих на Московский тракт, вновь появились погромщики. Мы выстрелили в их сторону, и они расступились.
Но и на улице нас не перестали преследовать, солдаты стреляли нам в спину.
Нордвику, Чистякову и мне удалось вырваться из этого ада. Мы были уже далеко от площади. За черным силуэтом университетских клиник виднелось зарево пожара, и вдалеке были слышны выстрелы.
Неожиданно из‑за угла прямо на нас выехал казачий патруль. В темноте мне трудно было разглядеть их лица. Первым шел Нордвик, он практически налетел на лошадь казачьего предводителя.
– Господа, сдайте оружие. И мы вас проводим в тюрьму, – спокойно и властно сказали из темноты.
Нордвик без малейшего колебания отдал свой револьвер. Офицер подбросил оружие в руке, словно проверяя по весу, настоящее или нет, и вдруг рубанул саблей наотмашь нашего командира. Тот, не издав ни звука, упал на землю. С Чистяковым мы выстрелили одновременно, но попали в одного и того же казака. Он кулем повалился с лошади, а офицер и другой казак остались в седлах.
Мы прыгнули в густой тальник по другую сторону тракта. Казачьи лошади не могли пробраться через эти заросли, и всадникам пришлось спешиться. Мне не повезло, при прыжке я подвернул ногу. Попробовал на нее встать, но едва сдержал крик от боли. О бегстве пришлось забыть. Я затаился в зарослях и молил Бога, чтобы преследователи не нашли меня в темноте. Но на призыв офицера с площади прибежали упустившие нас патриоты. У них в руках были факелы, хоронившие мою надежду на спасение.
– Сюда, сюда свети, – велел кому-то офицер. – Один сюда побежал, я точно видел.
Голоса приближались. Их было двое. Видимо, преследователи разделились. Часть отправилась за Чистяковым, а эта парочка – за мной. В колышущимся свете факела я увидел самодовольное лицо усатого есаула, того, что охотился на Муромского на Соляной площади.
– А, старый знакомый! Вот так встреча! – радостно протянул он, наводя на меня револьвер.
Однако я выстрелил первым. Есаул повалился прямо на меня. Второй не замедлил этим воспользоваться и стал бить меня пылающим факелом по голове. Я пытался увертываться, а потом провалился куда-то в пышущую жаром преисподнюю…
Самый выдающийся художник на свете – это мороз. Никто другой не в состоянии изобразить на стекле столь изощренные узоры. Вначале эти причудливые завитушки и виньетки напоминали мне картины из Дантова "Ада". Вот черти зажаривают грешников в большом котле, а вот корчится в муках посаженный на кол сластолюбец. Однако чем дальше я уходил от смерти, тем более оптимистические картины выискивало на замерзшем окне мое воображение. Когда я стал воспринимать произведение Деда Мороза как географическую карту Северной Америки и отслеживать на ней Миссисипи и Кордильеры, до меня наконец-то дошло, что я жив и нахожусь все еще на этом свете, а не на том.
Постепенно я стал различать лица склоняющихся надо мной людей. Очаровательной сестры милосердия, кормящей меня из ложечки. Пожилого профессора с дряблой от старости кожей на щеках и шее. На какой-то миг спросонья мне показалось, что передо мной мелькнуло личико зеленоглазой красавицы, совсем еще девочки, которую я раньше определенно где-то видел.
Прошло еще немало времени, пока сознание окончательно вернулось ко мне. Наконец меня стали навещать посетители.
Первым со связкой баранок пришел Чистяков. Он сел рядом со мной на стул и все рассказал по порядку.
– Своих-то я сразу перестрелял. Я больше за тебя переживал. Один выстрел, а потом только пыхтение и сопение. Ну я и пошел на эти звуки. Гляжу, а из-под есаульской туши только твоя голова торчит, и какой-то тщедушный мужичок лупит по тебе дымящейся палкой. Я его сразу и подстрелил. Подбежал ближе, а у тебя все лицо в крови. Ну, думаю, убили. А когда вытащил из-под есаула, прислушался к груди, понял, что ошибся. Сердчишко-то еще бьется. Взвалил я тебя к себе на плечи и понес прямо в клинику. Благо, она рядом – только в горку подняться. Дежурный врач сразу отправил тебя в операционную. Говорят, даже в черепушку хирурги заглядывали. Потом два месяца без сознания. Уже студентам тебя как экспонат стали показывать. Доктор сильно сомневался, что ты выживешь. А сейчас, напротив, считает, что скоро встанешь на ноги. Только он одного понять не может: почему ты до сих пор не говоришь? Вроде бы мозг у тебя не поврежден.
Я улыбнулся, попробовал пошевелить рукой – пальцы ожили. Дальше – больше. Оторвал руку от постели и пальцем показал на лежащий рядом на тумбочке карандаш и листок бумаги.
Чистяков понял меня сразу и протянул мне письменные принадлежности. Кое-как, корявым почерком я вывел: "У меня такое уже было. В детстве".
– Ну и здорово. Значит, скоро совсем поправишься. Ты отлично выглядишь. Только небольшие шрамы остались. Баки подлинее отрастишь, и никто ничего не заметит, – подбодрил меня товарищ.
И начал рассказывать мне о последних событиях, случившихся в Томске и стране за время моего беспамятства.
– Погром продолжался еще три дня. Грабили дома, лавки, магазины, фабрики, принадлежащие евреям. Даже дом городского головы разгромили. И только потом войска разогнали погромщиков. Сейчас ведется следствие. Выявляют зачинщиков погрома. Полицмейстера и губернатора отстранили. Кстати, есаул, зарубивший Нордвика, тоже оказался живучим. В соседней палате лежал. Выписался на днях. Но он уехал из города. Перевели от греха подальше, кажется, в Омск. Зовут его Виктор Вдовин, чтобы ты знал. Если вдруг встретитесь еще, прошу тебя – не промахнись. В городе уже целых двадцать профсоюзов. Создана новая партия – народной свободы. Туда почти все наши профессора записались. Да и студенты. Но для меня лучше РСДРП все равно ничего нет. Ты ведь тогда в споре с Нордвиком оказался прав. Эти погромы были спровоцированы из столицы и прошли по всей стране. И в Москве, и в Одессе, и в Кронштадте, и в Польше.
Об этом сам Ленин в "Искре" писал. Давай поправляйся быстрее. Нашей боевой дружине тебя очень не хватает.
Я отрицательно помотал головой.
– Почему? – удивился Чистяков, а потом схватился за голову, вспомнив нечто очень важное. – Ты же, наверняка, теперь к эсерам пойдешь. Ведь твое лечение лично Муромский контролирует, а он в их партии активную роль играет. А Потанин, как узнал, что его земляк столько людей во время погрома спас, лично тебя навестил. Но ты тогда был без сознания. А сын и племянница Андреева вообще возле тебя все ночи напролет дежурили. В общем, ты в Томске сейчас личность известная. Можно сказать, герой. О тебе такие люди пекутся, можно только позавидовать. Ну ладно. Ты прости уж, что совсем заболтал тебя, больного. Давай выздоравливай.
Через два дня я самостоятельно встал с кровати, подошел к заледеневшему окну. На улице валил снег. Он покрыл собой и превратил в большой сугроб пожарище на месте театра Королёва. А каменный остов бывшего железнодорожного управления безжизненно смотрел на меня пустыми глазницами окон, как полуразрушенный древнеримский Колизей. И я вдруг отчетливо понял, что вся моя прежняя жизнь осталась в прошлом. Только эти руины и укрытые сугробами головешки напоминают о ней. С одной стороны, мне было немного грустно расставаться с моим революционным студенчеством, но с другой – новая, незнакомая, интересная жизнь манила своими перспективами. И от осознания этого мне стало легко и спокойно.
Глава 3. Сибирский характер
Щеки горели под ладонями. Словно это его самого, а не прадеда изуродовали факелом в овраге на Московском тракте. Пётр Коршунов отделался легкими шрамами, зато на лице его правнука откуда-то взялись ожоги. Мистика, и только.
Может быть, и непонятная болезнь, которой он переболел в детстве, была только поводом, а истинная причина корявости его лица в каких-то недоступных человеческому пониманию генетических, энергетических, судьбоносных механизмах или, по-другому говоря, божьем промысле? Досталось пращуру, а на нем сказалось.
Захотелось напиться, и тотчас он почувствовал голод. История настолько захватила его, что он забыл о времени. Взглянул в окно и не поверил своим глазам: на улице было темно. Окликнул Жаклин, но никто не ответил. Он обошел все комнаты, но родственницы не было.
Холодильник на кухне был не только пуст, но и вообще отключен. Пришлось одеваться и тащиться на улицу.
В круглосуточном мини-маркете за углом дома он купил еды, кофе и виски. Вернувшись в квартиру, нарезал бутерброды, сварил кофе и, собрав весь ужин на почерневший от времени мельхиоровый поднос, снова отправился в кабинет. Выпивая и закусывая, он открыл вторую тетрадь прадеда.
Из клиники меня выписали лишь на Масленицу. С двигательными рефлексами стало все в порядке, а вот с речью докторам справиться не удалось.
– Вы явно не немой, но почему не можете говорить, современной науке не известно. Скорее всего, мы имеем дело с каким-то психическим отклонением. Возможно, вы сами когда-нибудь вдруг возьмете и заговорите. Но когда это случится и случится ли вообще, я не знаю, – сказал мне перед выпиской седой профессор и отвел в сторону глаза.
Томская общественность была занята выборами в Государственную думу. Я не хотел никого загружать своими проблемами и нанес всего по одному визиту вежливости тем, с чьей помощью оказался на ногах.
Муромский первым делом поинтересовался, как у меня с деньгами, если нужна какая-то помощь на дальнейшее лечение, то он готов оказать ее. Я отрицательно покачал головой, мол, в средствах не нуждаюсь. Тогда адвокат посоветовал мне отправиться лечиться за границу.
– Поезжайте в Германию. Нет, лучше сразу в Швейцарию. Там самая передовая медицина в Европе. А какой воздух в Альпах! Я, правда, сам там не бывал, но от авторитетных людей слышал, что одним только горным воздухом можно лечиться.
Я улыбнулся и утвердительно кивнул. Да, собеседник из меня теперь был никудышный. И хозяин дома облегченно вздохнул, когда я встал и потянулся за пальто.
Визит к Потанину получился более душевным. В комнате, которую он снимал, не было даже свободного места, чтобы присесть. На стульях и лавке были разложены какие-то географические карты, раскрытые книги, газетные вырезки, прокламации. Маленький, сухощавый, волосатый, как Вий, насупленный старик в поношенном черном сюртуке, прикрытом сверху серым пледом, восседал за несоизмеримо огромным для него захламленным столом и быстро что-то писал. Увидев меня, он встал и вышел на середину комнаты. Мне даже не пришлось представляться – писать на бумаге, кто я. Григорий Николаевич сам узнал меня, хотя видел лишь единожды, перевязанного и без сознания. Мы сели. Потом он какое-то время пристально смотрел на меня, но я не испытывал от этого никакого неудобства. Он не просто читал мои мысли, а как бы разговаривал со мной глазами.
И вдруг неожиданно спросил:
– И когда вы намереваетесь отправиться на родину?
Могу поклясться, что ни одна живая душа не знала об этом моем намерении. Только вчера, выходя от Муромского, я решил перед отъездом в Швейцарию посетить Павлодар и попытаться отыскать там знахарку, которая однажды уже излечила меня от немоты.
Пораженный его внутренним зрением, я поочередно загнул все пять пальцев на ладони, мол, через пять дней.
Но Потанин в своих мыслях убежал вперед и произнес фразу, которую я запомнил на всю оставшуюся жизнь:
– В любом положении есть свои достоинства. Молчаливые люди мне всегда нравились больше, чем болтуны. В наш говорливый век слова уже малого стоят. Окажись я на вашем месте, наверное, занялся бы каким-нибудь затворническим трудом. Например, стал бы учить иностранные языки, написал многотомную эпопею или, на крайний случай, овладел стенографией. У сильных мира сего особо ценятся помощники, умеющие держать язык за зубами.
Благодаря этому драгоценному совету я в дальнейшем не опустился до уровня никчемного калеки, а выжил и нашел свое место в жизни.
Григорий Николаевич огорченно добавил:
– Вы уж извините меня, уважаемый Пётр Афанасьевич, что даже чаем вас угостить не могу. Кухарка уже ушла. Я полагал, что у меня к ужину остался хлеб или кусок какого-нибудь пирога, но ошибся…
В его голосе чувствовалась такая искренняя досада, какую испытывают только дети, когда не могут сделать чего-то хорошего и важного для других, и этого стыдятся.
Я припал лбом к его костлявой, шершавой руке, точно прося благословения. А уходя, обронил на заваленный манускриптами стул у двери десятирублевую купюру.
В доме статского советника, ревизора акцизного управления, публициста и археолога Андреева меня приняли как родного, усадили за стол и без ужина не отпустили. Хотя сам хозяин, недавно вернувшийся из поездки, сильно простудился и вышел к столу с перевязанным шерстяным шарфом ухом.