До чего же быстро – считай, что часу не прошло, – Агнес словно стала одним из домочадцев. На следующий день Маргрьет неожиданно для себя заговорила с Агнес, спросив, чем та обычно красила шерсть, и завязался обстоятельный разговор – обычный разговор хозяйки и служанки, – продолжавшийся до тех пор, пока в комнату не вошла Лауга и не возмутилась, что Агнес пялится на ее вещи. Лауга не хуже Маргрьет знала, что, будь Агнес воровкой, они к этому времени наверняка бы уже обнаружили какую-нибудь пропажу. Между тем даже пресловутая серебряная брошь так до сих пор и валялась в пыли под кроватью. Маргрьет на мгновение задумалась, уж не завидует ли Лауга Агнес, но тут же выбросила эту мысль из головы. С какой стати Лауге завидовать женщине, которой не суждено дожить до следующей весны? И все же отвращение дочери к Агнес было столь сильно, что Маргрьет сомневалась, будто оно порождено только обычной неприязнью.
Осторожно выпростав ноги из-под тяжелого тела спящего мужа, Маргрьет выбралась из кровати, подошла, бесшумно ступая босыми ногами, к окну и вгляделась в тусклую желтизну высушенной кожи. Снаружи шел дождь. Экая досада, подумала Маргрьет. Хотя баранов и дойных овец выгнали пастись на скошенном ближнем поле, первогодки остались в загонах. Сегодня должен был начаться забой.
Она вернулась мыслями в тот день, когда Агнес появилась в Корнсау. Тогда Маргрьет в глубине души радовалась молчанию, которым ее близкие окружили преступницу, и даже всячески поощряла его. Это отчуждение объединяло их, сближало Маргрьет с мужем и дочерьми. Теперь, однако, Маргрьет поняла, что это молчание изменилось, стало более спокойным и менее настороженным. Это ее тревожило. Она слишком привыкла к тому, что Агнес живет под их кровом. Быть может, потому что им и впрямь оказалась крайне полезна лишняя пара рабочих рук. Теперь, когда часть домашних забот легла на Агнес, у Маргрьет гораздо меньше болела спина, и приступы кашля случались вроде бы реже, чем раньше. Маргрьет старалась не думать, что произойдет, когда будет назначен день казни. Нет, лучше уж вообще обо всем этом не думать, а если она и стала спокойнее относиться к присутствию Агнес, то лишь оттого, что так проще управляться по хозяйству. Какой прок вечно озираться в поисках неведомой опасности, если у тебя и без того забот невпроворот?
* * *
С забоем скота приходит ощущение, что время не ждет. Погода ухудшается, к дождю примешивается ледяная крупа, и ветер, точно волк, кусает тебя за пятки, напоминая, что зима не за горами. Мысли мои тягостны, как набрякшие снегом тучи, которые нависли над землей.
Ни у кого нет охоты работать до самой ночи, а потому мы все, хорошенько закутавшись, торчим снаружи в тусклом свете октябрьского утра, ожидая, когда Йоун и батраки возьмут первую овцу. Для забоя согнали ровно столько овец, сколько, по мнению хозяев, понадобится мяса, чтобы пережить зиму. Интересно, меня тоже посчитали как едока? Я борюсь с искушением подставить горло под нож Йоуна. Почему бы не прикончить меня здесь, сейчас, в самый обыкновенный день? Страшнее всего – ожидание. Овцы выискивают в траве стебельки, еще не обожженные заморозком. Знают ли эти бессловесные твари, что их ждет? Собранным в загоне, разлученным с сородичами, им суждена лишь одна-единственная стылая ночь, полная ужаса. А я живу так уже много месяцев.
Гвюндмюндур заваливает первую овцу, прижимает ей голову коленом. Я не люблю его, но действует он умело – горло овцы рассечено до самого позвоночника, и Гвюндмюндур так проворно подставляет бадейку, что на траву не проливается ни капли крови. Пара минут – и вся кровь уже вышла. Я делаю шаг вперед, чтобы взять бадейку у Гвюндмюндура, но он намеренно не замечает меня и отдает ее Лауге. Ну и пусть. Ты его тоже не замечай. Я жду бадейку с кровью от Йоуна, который взвалил забитую овцу на ограду загона, чтобы ловчее было направлять красную струю в бадейку. Крови вечно оказывается больше, чем ожидалось, и она вечно хлещет не в ту сторону. Малая часть крови попадает на раскисшую землю и на серую шерсть овцы, но скоро бадейка наполняется.
Я возвращаюсь в дом, где Маргрьет подбрасывает в огонь куски кизяка и торфа. Глаза мои слезятся от дыма, и Маргрьет надсадно кашляет, однако напоминает мне, что все это мигом забудется, когда придет пора есть копченое мясо, подвешенное на балках. Я ставлю бадейку с кровью и вновь выхожу наружу.
Мы ждем, пока овец не освежуют. Овца Бьярни до сих пор истекает кровью – он не умеет убивать как следует. Вот Гвюндмюндур, тот ловко обращается с ножом. Он напоминает мне Фридрика, который приходил в Идлугастадир помочь с забоем – это было до того, как они с Натаном окончательно разругались. Мне казалось, Фридрику нравилось резать овец – чересчур уж лихо он управлялся с ножом. Йоун действует медленней, но основательней. Он начинает свежевание сзади и рассекает задние бабки так чисто, что не остается ни единой жилки. Гвюндмюндур более-менее сносно свежует верхнюю часть спины, но снять шкуру с подгрудка у него никак не выходит, и Йоун просит Бьярни помочь ему. Вдвоем они оттаскивают овцу к стене и там наконец сдирают оставшуюся шкуру с туши. Бьярни никудышный помощник. Жаль, не могу подойти к нему и показать, как это делается. Представляю, какие были бы у них лица, попроси я нож.
Тушу потрошат, и мы забираем ливер: сердце, легкие, пищевод, кишки и желудок.
Той осенью в Идлугастадире Натан задел желчный пузырь. Желчь попала на мясо, и Фридрик покатывался от хохота. "Врач называется!" – сказал он Натану. Странно, почему это теперь всплыло в памяти.
Наполнив бадейки потрохами, мы оставляем мужчин разделывать туши и развешивать мясо, а сами возвращаемся в кухню. Дым уже отчасти рассеялся, огонь разгорелся. Маргрьет подвесила над очагом котел с водой, и мы все принимаемся делать колбасу. Даже Лауга взялась за дело – процеживает кровь сквозь чистое полотно. И вздрагивает, когда капли нечаянно попадают на лицо. Я выхожу наружу, чтобы забрать овечьи желудки для колбас, а когда возвращаюсь, во всем доме стоит густой мясной дух от кипящего сала и почек, которые жарят мужчинам на завтрак. Часть почечного жира Маргрьет положила в другой котел и поставила вариться на медленном огне. Кристин, Маргрьет, Стейна и я зашиваем желудки, превращая их в мешочки с узким отверстием для начинки. Лауга закончила процеживать кровь, и я добавляю в нее остатки почечного сала с ржаной мукой, а потом предлагаю подмешать туда же немного лишайника – так мы делали в Гейтаскарде. Когда Маргрьет соглашается и посылает Лаугу в кладовую за лишайником, сердце мое сладостно сжимается от счастья. Вот она, моя всегдашняя жизнь – руки по локоть в потрохах и усердный труд во имя выживания. Девочки болтают и пересмеиваются, набивая желудки кровяной смесью. Сейчас я могу забыть, кто я на самом деле.
Почечный жир растапливается быстро. Втроем мы стаскиваем котел с огня и ставим поодаль остывать, чтобы потом разломать корку жира над жидкостью.
Мужчины приходят есть почки, принося с собой запах навоза и мокрой шерсти. Наверное, батраки с завистью смотрят на нас, женщин, в теплой задымленной кухне опускающих кровяные колбасы в котел с кипящей водой. Когда я подаю завтрак Йоуну, он – впервые за все время – прямо смотрит мне в глаза.
– Спасибо, Агнес, – говорит он тихо. Могу поклясться – это из-за ребенка Роуслин. Сейчас он видит меня по-иному.
Мужчины, покончив с едой, уходят, чтобы принести первые порции мяса. Я начинаю отмерять селитру и смешивать ее с солью. Сразу вспомнилось то время, когда я помогала Натану в его аптеке – отмеряла серу, сухие травы, молотые семена. Сегодня мне часто вспоминается Идлугастадир. Забой скота в ту единственную осень, которую я прожила там. Мне доставляло наслаждение заготавливать провизию на зиму. Все то, что мы будем есть с ним вместе, что подкрепит силы Натана в долгих путешествиях. В тот день, пока я замешивала муку с кровью, Натан стоял в дверях кухни, читал мне саги и рассказывал о своей жизни в Копенгагене, где в кровяную колбасу добавляют пряности и кусочки сушеных фруктов. Потом в кухню, пересмеиваясь, ввалились Фридрик и Сигга, которые несли бадейки с потрохами, волосы их были припорошены снегом – и Натан оставил меня, ушел к себе в мастерскую.
Руки зудят, когда я слой за слоем вминаю посыпанное солью мясо в деревянную бочку. Розовая крошка хрустит между пальцами, спина ноет оттого, что приходится стоять, нагнувшись над бочкой. Стейна наблюдает за моей работой, спрашивает, каким количеством воды нужно сбрызгивать каждый слой, сообщает, что у нее от соли сморщились кончики пальцев. Облизывает палец и морщится, недовольная вкусом.
– Не понимаю, почему нельзя заливать мясо сывороткой, – замечает она. – Соль такая дорогая.
– Иностранцам так больше нравится, – отзываюсь я. Эта бочка предназначена для обмена на заморские товары. Мясо пожирнее мы станем держать в сыворотке и съедим сами.
– А соль добывают из моря?
– Стейна, почему ты задаешь мне столько вопросов?
Девушка молчит, лицо ее розовеет.
– Потому что ты на них отвечаешь, – наконец бормочет она.
Дальше черед костей и голов. Я прошу Лаугу опорожнить засаленный котелок с водой и хрящами, но она упорно смотрит прямо перед собой, притворяясь, будто не слышит. За нее это делает Кристин. Когда Стейна вновь бочком подбирается ко мне, застенчиво улыбаясь, и спрашивает, чем еще помочь, я прошу ее наполнить котел теми костями, которые больше уже ни на что не сгодятся. Соль. Ячмень. Вода. Вдвоем со Стейной мы перетаскиваем котел туда, где варится кровяная колбаса – чтобы соль и жар вытянули из костяка всю мякоть. Когда мы вешаем плещущий котел на крюк, Стейна хлопает в ладоши и тут же принимается подбрасывать кизяки в очаг.
– Не так много, Стейна, – говорю я. – Не заваливай угли.
Овечьи головы я подношу вплотную к раскаленным углям в очаге – опалить. Шерстинки не загораются, только съеживаются от пламени, и от вони у меня щиплет в носу.
Боже милостивый, этот запах…
Бадстова в Идлугастадире. Дощатый пол и кровати вымазаны китовым жиром, и огонь лампы лижет одеяла, и пропитанная жиром шерсть обильно дымится. Запах паленой шерсти. Запах горящих волос.
Я больше не могу; мне нужно вдохнуть свежего воздуха. О господи!
Не позволяй им заметить, что с тобой творится. Я вручаю овечьи головы Стейне, пускай она этим займется. Мне нужно на свежий воздух. Я объясняю Стейне, что хочу продышаться от дыма.
Изморось касается лица, точно благословляя… но вонь паленой шерсти и сожженных волос все так же забивает мои ноздри, и от этой едкой вони меня выворачивает наизнанку.
Меня находит Маргрьет – в темноте, сидящую на корточках, уткнув голову в колени. Я жду, что она примется меня бранить. Агнес, что ты творишь? Ступай в дом. Делай что велено. Как ты смела бросить все на Стейну? Она сожгла мясо дотла.
Но Маргрьет молчит. Она присаживается рядом со мной, и я слышу, как хрустят ее колени.
– Как быстро стало темнеть. – И это все, что она намерена сказать?
Но это правда. Синие сумерки уже выползли из темной утробы реки.
В темноте запахи всегда становятся острее, и сейчас я отчетливо чую, что от Маргрьет пахнет кухней. Кровяной колбасой. Дымом. Рассолом. Она тяжело дышит, и в вечерней тишине явственно слышен натужный хрип ее легких – хворь вцепилась в них мертвой хваткой.
– Мне нужно было подышать воздухом, – говорю я.
Маргрьет издает короткий вздох, откашливается.
– От свежего воздуха еще никто не умер.
Мы сидим и вслушиваемся в едва слышный шум реки. Мелкий дождь прекращается. Начинается снегопад.
– Надо бы глянуть, как там девочки, – говорит наконец Маргрьет. – Я не удивлюсь, если Стейна сама себя подвесила к балке вместо мяса. Придем – а она уже прокоптилась.
Негромкий глухой стук доносится из кузни. Верно, мужчины растягивают овечьи шкуры для просушки.
– Пойдем, Агнес, не то застудишься до смерти.
Опустив глаза, я вижу, что Маргрьет протягивает мне руку. Я принимаю ее – кожа у Маргрьет на ощупь точно бумага. Мы входим в дом.
* * *
От огня в очаге осталась лишь груда чуть слышно потрескивающих углей, и ночная тьма укрыла пролитую в загонах кровь, когда Лауга распухшими пальцами подвязала сушиться последнюю порцию кровяной колбасы. Стейна, чей фартук был густо измазан кровью и овечьими потрохами, оперлась о дверной косяк, наблюдая за сестрой.
– Снег идет, – сообщила она.
Лауга пожала плечами.
– Все пошли спать, – продолжала Стейна и принюхалась. – Приятно здесь пахнет, правда?
– Не припомню, чтобы от резни был приятный запах. – Лауга нагнулась и подхватила бадьи, в которые складывали овечьи внутренности.
– Да оставь ты их, пускай сохнут. Утром вымоем. – Стейна подошла к сестре, поставила табурет напротив очага. – А ты видела, как Агнес укладывала мясо? В жизни не видала, чтобы так быстро работали.
Лауга составила бадьи у стены и села рядом со Стейной, протянув руки к дышащим теплом углям.
– Она, наверное, отравила весь бочонок.
Стейна скорчила рожицу.
– Агнес никогда бы так не поступила. Во всяком случае, с нами. – Послюнив уголок фартука, она принялась оттирать засохшую грязь на руках. – Интересно, что это на нее нашло?
– Нашло? О чем ты?
– Сидим мы с Агнес, вот как сейчас с тобой, опаливаем овечьи головы, и вдруг она сует их мне и, что-то бормоча, выскакивает из кухни. Мама пошла за ней, и я видела, как они сидели рядком снаружи и о чем-то толковали. А потом вернулись в дом.
Лауга нахмурилась и встала.
– Занятно, – продолжала Стейна. – Что бы там мама ни говорила, а я думаю, что теперь она жалеет Агнес.
– Стейна… – предостерегла Лауга.
– Она, конечно, нам не скажет, но…
– Стейна! Ради всего святого, ты способна говорить хоть о чем-то, кроме Агнес?
Стейна подняла на сестру удивленный взгляд.
– А что плохого в разговорах об Агнес?
Лауга фыркнула.
– Что плохого? Неужели я единственная, кто видит, какова она на самом деле? – Голос ее упал до свистящего шепота. – Ты говоришь о ней так, точно она обычный человек. Обычная служанка, и ничего более.
– Ох, Лауга! Жаль, что ты не…
– Что – "я не"? Что? Не снюхалась с ней, как вы все?
Стейна уставилась на сестру с приоткрытым ртом. Лауга бросилась в дальний угол кухни, прижала ко лбу стиснутые кулаки.
– Лауга?
Сестра не обернулась, лишь медленно подняла грязные бадьи.
– Я их вымою. – Голос ее срывался. – А ты, Стейна, шла бы уже спать.
– Лауга! – Стейна поднялась и неуверенно шагнула к сестре. – В чем дело?
– Ни в чем. Просто иди спать, Стейна. Оставь меня в покое.
– Никуда я не уйду, пока ты не скажешь, чем я тебя так расстроила.
Лауга помотала головой, лицо ее скривилось.
– Я думала, все будет по-другому, – сказала она наконец. – Когда приезжал Блёндаль, я думала, что нам почти не придется иметь с ней дело, потому что здесь будут офицеры. Я думала, что ее запрут! Мне и в голову прийти не могло, что она вечно станет торчать рядом с нами и беседовать с преподобным в нашей бадстове! А теперь, вижу, и мама разговаривает с ней так, словно она одна из нас! А что вся долина на нас косится, вам будто и безразлично!
– Вот и неправда. Никому до нас дела нет.
Глаза Лауги сузились, и она со стуком поставила бадьи на пол.
– Есть, Стейна, еще как есть. Ты этого не понимаешь, но мы все сейчас точно клейменые. И то, что все видят, как мы говорим с ней, кормим ее вдоволь, только ухудшает дело. Нас с тобой никто замуж не возьмет.
– Да почем тебе знать? – Стейна вновь опустилась на табурет перед очагом. – И к тому же, – прибавила она наконец, – это не навсегда.
– Жду не дождусь, когда ее не станет.
– Как ты можешь такое говорить?
Лауга судорожно вздохнула.
– Все видят, что преподобный таскается за Агнес, точно влюбленный сопляк, и даже пабби теперь здоровается с ней и желает ей доброго утра – после того как она ведовством помогла младенцу Роуслин появиться на свет. А ты, Стейна! – Лауга развернулась к сестре, взглянула на нее так, словно видела впервые. – Ты ведешь себя с ней так, словно твоя сестра – она, а не я!
– Неправда!
– Правда. Ты ходишь за ней по пятам. Помогаешь ей. Из кожи вон лезешь, чтобы ей понравиться.
Стейна сделала глубокий вдох.
– Просто… просто я помню, какой она была раньше, много лет назад. И все время думаю о том, что она не всегда была убийцей. Когда-то она была такой, как мы теперь. У нее есть отец и мать, как у нас.
– Нет! – прошипела Лауга. – Не как у нас! Потому что она не такая, как мы. Она явилась сюда, и никто не замечает, как с тех пор все изменилось. Причем не в лучшую сторону.
С этими словами она наклонилась, подняла измазанные в крови бадьи и широким шагом вышла из кухни.