Там суслик пробежит, там заяц… Тихо, но удивительно неспокойно в степи. Вот над крайним курганом что-то черное высоко взметнулось и упало. Тотчас такое же черное взметнулось и упало на соседнем кургане, потом на самом дальнем. На всех курганах. Это в условленный час, почти совсем незаметно, казаки сторожевого поста и засады переговариваются между собой шапками – проверяют друг друга. И если шапка взметнется над курганом дважды, наблюдающий в крепости заметит и доложит атаману: на кургане заметили конных татар в две сотни. Если три раза взметнется шапка, тогда из крепости выезжают конные казаки по наряду и полным галопом мчатся туда, откуда подавался сигнал. Там непременно татары. Их не меньше тысячи. Вот и пойдет в степи жаркая сеча. Степь наполняется далеким ратным звоном сабель, облака порохового дыма клубятся в воздухе и стелются по густой траве, лошадиное ржанье не смолкает долго, татарское гиканье слышно далеко-далеко. А если еще там же три раза взметнется над курганом казачья шапка, – к татарам подошло подкрепление. В крепости наскоро седлают коней и мчатся к своим на помощь. Пыль поднимается над дорогами от конских копыт, словно от налетевшего урагана. Пыль взвивается над полем битвы, схватывается в стороне, несется густой серой полосой и оседает над Доном. В ходу все: и волосяные арканы, которыми ловко владеют и те, и другие, стаскивая ими противника с коня, и сабли острые, и длинные пики, пистоли и самопалы, острые железные набалдашники с рукоятками, и просто грудь коня, приученного к тому, чтобы свалить врага на землю и раздавить копытами.
И в такие жаркие битвы, которых иной день бывает более десятка, донская степь живет особой жизнью. Тогда она и страшная, и грозная, и коварная…
Солнце опустилось за морем. Густая ночь озарилась звездами. В камышовых заводях за Доном изредка покрякивали дикие селезни. Над крепостью, посвистывая крыльями, проносились стаями утки. Кругом – в степи, над Доном, над морем и в крепости – было прохладно и спокойно.
Но вот, уже в глухой ночи, сторожевой казак – видно, по злому уговору и умыслу и не без корысти – тайно пропустил через главные крепостные ворота неведомо какого человека. Человек тот был слепой, ростом средний, волосом черен, борода светло-русая, продолговатая. Платье на нем – лосиный рудо-желтый кожан. Принес он недобрые вести из Черкасска-города да неведомо как шмыгнул в задние дворы к Яковлевым. С ним же пропущены были в крепость еще два человека: один – ростом высок, волосом светло-рус, бородка не велика; другой – ростом невысок, нос с горбиной, волосом черен, бородка кругленька, не велика, платье на них – кафтаны суконные, серые с белью.
Тимошка да Корнилий приняли тех людей, взобрались на чердак подворья и при свече тайно вели беседу. Тимошка тихо сказал слепому:
– Приплелся в крепость вовремя. Дело начнем!
– Вы тоже, – сказал Корнилий двоим в серых кафтанах, – тоже к месту будете!1 Великому ладу будем рады. Служите нам и впредь верно.
– Уж не впервой, и не вчера родились, – ответил тоненьким голоском один из них. Это был ближний родственник Яковлевых – Трофимка. А второй был казак Нехорошко Клоков. Оба ездили с Татариновым в Москву. Из Воронежа Татаринов поехал в Азов с третью казаков конно, а есаула Петра Щадеева оставил с казаками стеречь добро и плыть в судах вниз по Дону к Азову-крепости. Слепой казак не был слепым – прикидывался. Это был давнишний скрытый враг Татаринова Санька Дементьев.
Тимошка спросил:
– Плывут ли будары с хлебом и с царским добром?
– Плывут, – быстро ответил Нехорошко Клоков.
– Много ли?
– Пятнадцать.
– Стало быть, не солгал Мишка. Много ли добра?
– Полно!
– То все будет в прибыль славы Татаринову, – сказал Корнилий.
– Еще бы, – сказал Трофимка. – Того нельзя допустить никак. Хотел было я в бударах днища топором рушить, хлеб и добро в Дону топить. Днища крепки, да и догляд великий. А складно вышло бы в подрыв Мишке.
– В уме ли? Без хлеба все пухнем.
– Как быть? – спросил Нехорошко Клоков.
– А быть нам так, – сказал Корнилий, – я буду сказывать – будары с хлебом перетонули. Пошлем человека пожечь будары.
– А коль они придут? – спросил Санька. – Тогда Нехорошко и Трофимка сложат головы перед войском.
– Не в миг-то придут, – строго сказал Тимофей Яковлев. – Пошлем надежного человека. Все головы закладываем. Великое дело кончается великим, как только увенчается. А не увенчается, то всем нам быть казненными. Так ли?
– Так, – согласился Санька. – Но ты же сказывал, что без хлеба все пухнем. Как быть?
– Задумано не в жизнь, а на смерть. Посидим и без хлеба.
– Кого пошлем? – спросил Санька.
– Тебя пошлем! Немедля! Кроме тебя, послать некого. На нет сведем славу Татаринова! Сведем!
– Где покинули будары? – спросил Корнилий бежавших от есаула Петра Щадеева.
– Вверху, днищ за восемь от Раздоров.
– Скачи туда и денно, и нощно! – велел Тимофей "слепому" Саньке.
Тот покачал головой:
– Мне и в крепости дел много. Никто не сплетет такой паутины, как я.
Сторожевой тихо открыл главные тяжелые ворота, которые все-таки глухо, но далеко слышно скрипнули, и выпустил из крепости человека в сером кафтане. То был Трофимка Яковлев. Ему под страхом смерти было велено незаметно вернуться на струги, поджечь, перетопить их вверху за Раздорами и бежать в степь. Трофимке обещали: как Корнилий станет атаманом, его вернут и воздадут славу превыше всех! Он дал на то свое согласие.
Показалась луна над морем, появилась золотисто-зеленая дорога через Дон, и в этой лунной дороге всплескивалась рыба.
Атаман Татаринов вел с женой беседу в замке Калаш-паши, сторожевые несли службу, а братья Яковлевы при восковой свече плели свою паутину.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
"Слепой" Санька Дементьев подал Корнилию письмо в длинных столбцах, склеенное, сажени в четыре.
– Бери! – сказал он. – Это будет нам, да и многим, грамотой царя. В грамоте сей, бишь, сказано: "Бояре, царь и великий князь Михаил почитают на Дону за непременное и желают быть в вечной любви и дружбе едино с атаманом Корнилием Яковлевичем Яковлевым, а Мишку Татаринова, предерзновенного человека, признать нам атаманом у вас никак не можно…"
– Подложная?! – торопливо спросил Корнилий, заглядывая в бумагу.
– Нельзя ей быть подложной, – спокойно ответил "слепой", – письмо царское, чернила царские, и печать в аккурат царская же! Гляди!
Подложная грамота не показалась Корнилию подложной. Она была сделана хитро и ловко…
– Поди разбери, которая царская, а которая не царская, – улыбаясь, сказал довольный Корнилий, представивший уже себя атаманом войска Донского. – Не все ли едино? Складно смастерилось. Кто же мастерил сию бесподобную грамоту?
– Гм! Кто мастерил? Экий недогадливый. Кто же, кроме меня, смастерит такое важное дело, – сказал Санька и громко расхохотался.
– Потише ты, черт одноглазый, – сердито сказал Тимофей Яковлев. – Кому же теперь быть атаманом? Корнилию или мне, Тимофею?
"Слепой" сказал:
– Кого крикнет войско! Воля его!
Братья злобно посмотрели на "слепого" Саньку, хитро прищурившего глаз, и так же злобно переглянулись. Каждому хотелось атаманствовать безраздельно. "Слепой" заметил это и не скоро сказал:
– Худо ли? Корнилий будет – Тимошке хорошо! Тимошка будет – Корнилию хорошо…
– Все так, да не так! – пробормотал Тимошка. – Медлить с таким делом никак нельзя. Надо бы идти со двора на двор да обо всем и поведать казакам. Слезай-ка с чердака, иди. И ты, – обратился он к Нехорошко Клокову, – иди по другим дворам. Сказывай: Азов-крепость царь не принял в свою вотчину по вине Татаринова. Ему-де, Мишке, захотелось самому царствовать в Азове. Будары-де с хлебом и царским добром, посланные царем на Дон, небреженьем Мишки пограблены и перетоплены татарами. Не ждите обещанного Мишкой хлеба да царского вина. Облизывайтесь языками! Сбрехал Мишка на свою голову немало. Царь-де пожаловал пятьсот рублей, чтоб он, Мишка, прикупил на Воронеже хлеба в прибавку и толокна. А он, Мишка, ничего не прикупил в Воронеже и деньги утаил.
– Того не могу сказать, – со страхом вымолвил Нехорошко. – Не ведаю.
– А не бреши на ветер! Почто у тебя язык за ушами болтается? "Не ведаю!" Ведай! Вот воевода Вельяминов с Воронежа отписывает… Читай!
Нехорошко взял дрожащими руками бумагу и стал читать:
– "…А что, государь, с ним, атаманом Михаилом Татариновым с товарищи, на хлебные запасы на покупку послано пятьсот рублев денег, а на те, государь, деньги никаких запасов не покупали, а повезли те деньги с собою… А стругов им давано пятнадцать, а гребцов сорок человек… Особо струг дан атаману Татаринову да ему же в помощь три гребца… С войсковым атаманом, с Михаилом Татариновым, отпустил от себя двести четей муки, пятьдесят четей круп, пятьдесят четей толокна да с кабака сто пятьдесят ведер вина!.. Я, холоп твой…" – Нехорошко уронил бумагу. – Подложная?
– Подлинно! Подписано Мироном Вельяминовым.
– Не может быть! – удивленно сказал Санька Дементьев, поднимая бумагу. Он пристально вгляделся в подпись воеводы. Повертев бумагу, произнес уверенно: – Ловко подделано. Кто-то почище меня сработал…
Тимошка усмехнулся:
– "Сработал!" Она не сработана, а написана дьяком на двух листах. Один лист царю отвез гонец, другой – гонец доставил мне для памяти.
– Ловко, – проговорил Санька, – ловко. Бумага пригодится.
Корнилий также был удивлен. Тимошка не показывал ему воеводскую бумагу, хотя он точно знал, что на Воронеже дьяк Харитон Шпеньдяй давно подыгрывает Тимошке, который возил ему сам и через других передавал дорогие поминки. Корнилий подумал – не быть ему атаманом. Братец обскачет. Хитрее дело ведет.
В полночь в Азове-крепости загорелись факелы: у Ташканской стены – двести факелов, у Султанской стены – триста факелов, у Приречной, донской стены – пятьсот факелов, у Азовской стены – тысяча! Горит, переливается, взметывается пламя факелов в черноте ночи и огненными языками мечется из конца в конец города.
Подкупленные звонари рады стараться. Надрываются, Со стоном переливаются, бешено вызванивают двадцать четыре колокола Николы Чудотворца. А с ними, ну словно наперебой, спорят – куда там остановить их! – тридцать семь колоколов Иоанна Предтечи! В пожар так не лупили, в самые главные тревоги так не звонили. Того и гляди, растрескаются колокола. Сыщи их потом. Вестовая, особая по тревоге, пушка пальнет, бывало, три раза, словно чихнет, – умолкнет. А в эту ночь без перестану грохает.
– Беда, братцы! – кричат возле одной стены.
– Беда! – кричат возле другой, вылизывая пламенем факелов черную, тревожную ночь.
– Беда! Братцы, беда! Где враг?
Вся крепость замелькала огненными пятнами. Атаманы вышли на майдан, спросили:
– По какому делу тревога? И по какому делу беспрестанно бьет вестовая пушка?
Беззубый казак в обтрепанном кафтане, заглядывая в лицо атамана Татаринова, присветив факелом, сказал, громко расхохотавшись:
– Гм! По какому делу? По самому главному делу! Атамана скидывать будем! Во лжи наш Мишка Татаринов утонул! Сбрехал про будары с хлебом, сбрехал про деньги, поутаил про себя деньги царские – пятьсот рублев, крепость Азов не в царскую, а в свою вотчину иметь заумыслил! Хи-хи! Мало ли дело?!
– Почто ты лжешь так, змеиная голова?! Почто ты лжешь? – в бешенстве крикнул Татаринов, схватив казака за горло. – Ведь отродясь же, ты знаешь это, служил я войску Донскому своей великой честью, своей неподкупной совестью! Кто вложил в твои сатанинские уста яд – такую ненависть ко мне?! Сказывай!
– А не скажу! А всем стало ведомо, что ты подзадержался на Москве затем, чтоб поморить нас голодом… И знал ты, сидя на Москве: остались мы в крепости без свинца и без пороха. А приди к нам турок, татарин – взял бы руками голыми… Эх ты, Мишка! А мы-то сидели, думали, гадали…
Сильные руки Татаринова, как клещи, сжали глотку беззубого казака, и тот, корчась в судорогах, испустил дух, упал, раскинув руки и выронив факел…
– Иуда, – скрежеща зубами, сказал Татаринов, отходя в сторону.
– Иуда! – сказали другие атаманы.
А хитроватый казак, стоявший в стороне, заметил:
– Ты не сердись, батько атамане! Ныне у нас в крепости так случилось: не тот атаман, который гроши мает, а тот атаман, который черта знает. Ты жил на Москве, а блудня жила в Азове. Ге, брат, добрый атамане, – продолжал казак, – где паслися наши кони, где, братко, трава шумела, кровь татарина да турка морем червонела…
– Досказывай!..
– Змея вползла под рубашку! – крикнул казак и с какой-то непонятной злостью, словно хватаясь за горящую головешку, достал из-за пазухи пятнистую змею и бросил ее под ноги атаману. – С того дня, Мишка, как ты, великодушный и преданный нам, Донскому войску, съехал в Москву сложить за всех свою голову, заметил я великую перемену – измену тебе. Схватил я сию змею, вырвал жало и ждал твоего приезда. Ждал! Дави же змеюку ногами. Дави! Все плутают меж нас Тимошка да Корнилий.
Татаринов раздавил змею ногами и долго смотрел на ее предсмертные вздрагивания.
– Спасибо тебе, – сказал он казаку, – твоей верной службы я не забуду.
Но на майдане шумели, кричали, переметывали туда и сюда факелы, требовали сойтись всем дружно и скинуть с атаманов Татаринова. Татаринов взошел на высокий помост майдана. Колокола перестали гудеть… В казачьей гуще воцарилась полная тишина. Только пламя факелов потрескивало среди людей и на каменных стенах.
– Войску, видно, не угодно, да и не любо держать меня атаманом? В том воля войска! Атаманство беспричинно не снимается и не утверждается на Дону. И мне, как было и в прошлом с атаманами, надлежит подлинно знать, в чем моя непригодность, почему не могу я служить верой и правдой войску. До тех пор, пока своими ушами не услышу порочащего мою совесть, атаманская булава останется при мне… – Татаринов отошел на помост в сторону и крепко сжал в руке булаву.
На помост торопливо вскочил Корнилий Яковлев. Блудливые глаза его зашарили по рядам, руки длинные задергались, ноги высокие не стояли на месте. А лицо – что у покойника, бледное, покатый лоб – зеленый.
– Тут всё клепают на нас. На меня да на Тимошку. А мы и знать ничего не знаем. Брехня одна!
– А так ли? – загудели в первых рядах.
– Истинно так! – дрожащим голосом сказал Тимошка. – Мы ль в том виноваты, что Мишкины будары с хлебом татары перетопили.
– Перре-то-пили? – словно грозной волной перекатилось по всем рядам. – Да что же это, братцы, такое? Сидели девяносто ден без хлеба, и… и хлеб пе-ре-топ-иили… Братцы, что же нам делать?..
– А случилось то Мишкиным нерадением. Половину казаков с собою взял, а стражу на бударах оставил малую.
– Жили с травы, со зверя да рыбы – живи и далее. Ловко!
– Недаром деды сказывали: была бы булава, будет и голова. А она, вишь, какова голова? А надобно быть – при войсковой булаве да при своей голове. Но, видно, головы-то не было…
– Куда ж ты глядел, Мишка?
Татаринов метнул огненный взгляд, еще крепче сжал атаманскую булаву, крикнул:
– Ложь! Будары с хлебом придут непременно!
– А ты, – с усмешечкой сказал Тимошка Яковлев, – не больно-то ручайся. Знаем тебя: ложкой кормишь, а стеблем глаза колешь! Послухай-ка лучше казака своей станицы.
На помост, лихо распахнув серый кафтан, вскочил Нехорошко Клоков.
Татаринов, увидав его, обомлел. "Как так? Откуда взялся? Не в самом ли деле беда с бударами случилась?" Нехорошко твердо сказал:
– Будары с хлебом и со всем царским добром и воронежскими прикупками перетоплены в Дону, повыше городка Раздоров!
– Стало быть, Мишка, – с грустью сказал старик Тимофей Разя, – доставил ты нам немало худого. Лишил нас хлеба… А мы его ждали. Животы на день три раза подтягивали… Девяносто дней затягивались… Эх! Стало быть, и свинец, и порох в Дону… Чем бить татар будем?!
– Да где ж там бить, – проговорил болезненный старик, казак Иван Шпоня, – и отбиваться нечем. Иди татарин к Азову-крепости, бери нас…
– Спасибо богу, у нас е всёго: хлеба ма, грошей черт ма!
– Иди до Кракова – беда одинакова!
– Свищи, поп, – черт попадью схватил!
– Чего там свистать?! – сказал кто-то. – Пляши, поп, – попадья втопла!
– Да ты не учи ученого исти хлиба печеного! Наилися!
– А мы-то клялись, – говорил Корнилий, – все до единого человека помереть, а города Азова не покидывать. Порох, свинец ждали. И помрем, видно, по вине Мишкиной. Побьют нас татары!..
Обвинили Михаила Татаринова в том еще, что он утаил пятьсот рублей, пожалованных царем, запасов на них не купил, а по какой причине – не объявил; что Азов-город не пошел в вотчину царя по его же, Мишкиной, корысти. Зачитывали в кругу грамоту воронежского воеводы, подложную царскую грамоту о недоверии атаману и доверии Корнилию Яковлеву, и стали все кричать:
– Долой Татаринова! Долой! Изолгался! Слепой говорил, что Мишка нечист на руку.
– И вина, и меда, и пива попили на Москве ведер пятьсот, и нахватали денег, и сукон понавезли. А иным все то не поставлено в образец… Прямо чудо из чудес…
– Да то ли чудо из чудес, как Татарин с неба слез? Вот то чудо из чудес, как Татарин туда влез! – потешался кто-то, распуская среди толпы острые присказки.
– Долой Мишку! Кричите Тимошку! Корнилия Яковлева!
ГЛАВА ПЯТАЯ
Шум в крепости стоял невообразимый. Голоса мятежников раздавались все громче и громче. Толпы людей метались от одних крепостных ворот к другим.
Подложная царская грамота лежала на помосте, и каждый мог подойти к ней, посветить факелом, прочесть. Тем, которые не учены были грамоте, читал Санька Дементьев "не больно торопливо". Читал он нараспев, с особым прилежанием. Нехорошко Клоков, которому Яковлевы сунули в руки подлинную отписку воеводы Вельяминова, вычитывал ее всем, – вспотел, охрип. Голоса загудели еще громче, когда было объявлено, что Татаринов о беспошлинной торговле не все сказал. Казаки с саблями кружились возле Татаринова – острили языки, пожирали его злыми глазами. Он же стоял и который раз слушал грамоту. Скулы его вздрагивали, а глаза горели такими яркими огнями, словно хотели пожечь все в крепости.
– Неслыханная ложь! – говорил Татаринов окружавшим его. – Зовите дьяка Гришку Нечаева, он непременно разберется, подлинная ли это грамота или подложная.
Но Гришка Нечаев с вечера отпущен был от дел полковой канцелярии, поплыл спокойно в широкое гирло Дона на легком стружке половить стерлядок и осетриков. Ухи давно не ел. Кинулись искать Серапиона – попа черного, сбежавшего из Астрахани. Нигде не могут его найти, как в воду канул! А Серапион не только в царских грамотах разбирался, любую, самую замысловатую, подделать мог. Подделывал он и воеводские, и литовские, и польские грамоты. "Не он ли и эту подделал?" – думал Татаринов, не сомневаясь, что "грамота сия подделана".