Несокрушимые - Игорь Лощилов 2 стр.


Говоривший сделал движение, сопровождавшееся железным лязгом, и через открытую заслонку хлынул сверху зеленоватый свет. Афанасий начал с трудом разбираться в земельном сумраке. Келья представляла собой тесное пространство: три шага в длину, два в ширину - чуть побольше могилы; посреди стоял столб, поддерживающий земляной свод, к нему примыкала лежанка из хвороста, на ней сидело нечто волосатое, звероподобное. Серые космы спускались до самого пола, сплетаясь в один грязный пук, через него временами можно было уловить слабое мерцание глаз. Тело, едва прикрытое лохмотьями, было всё изъедено мошкарой и разными тварями, ни на минуту не прекращавшими своей трапезы. Отшельник их не прогонял, опасность исходила только от тяжёлых вериг, спускавшихся с шеи на грудь, при каждом движении они глухо звенели и бились о закаменевшую плоть. Его ноги были опутаны толстой цепью, конец которой обвивал столб в центре кельи, он приковался намертво, ибо, если поднатужиться и повалить столб, свод обрушится, и келья станет настоящей могилой. Афанасий не мог сдержать изумления:

- Откуда к тебе, отче, пришло такое, чтоб похорониться вживе?

Старец загремел железом и показал наверх:

- Оттуда и пришло. Я ведь смолоду навроде вас по земле бегал без разумения, хозяйство вёл, в богатеи хотел выйти, грешил и каялся, покудова не открылась мне первопричина всех наших бед. Знаешь её?

Афанасий помялся и неуверенно сказал:

- Верно, в том, что заповеди Божии не чтутся...

- Но кто-то толкает, чтоб не чтить, значит, не в том дело.

Тут Макарий высунулся из-за плеча Афанасия:

- Нету доброты в душе, всяк обидеть другого норовит.

- А почему нету? Молчите... Так я вам разобъясню. Всё дело в имении, кажен хочет иметь у себя более, чем у соседа. Отсюдова всё зло: воровство, душегубство, прелюбодейство, зависть. Опять спрошу: для чего же иметь? Отвечу: чтобы тело своё льготить. Вот и выходит, что тело наше есть источник всех бед, кладезь мерзостей, сосуд грехов...

Старец помолчал и продолжил:

- И стал я этот кладезь очищать, сначала от похоти и постыдных желаний, после от обычных. Не сразу они из него выходили, приходилось дубьём выколачивать, одначе выгнал почти всех. Таперя никаких желаний нету, а с ними и грехи ушли. Так-то...

- Сколь же времени на то тебе понадобилось? - спросил Афанасий.

- Ушёл в скит при Иоанне Лютом, трёх царей пережил и этого переживу.

- И всё безвылазно?

- Да нет, вылазил. Сначала по лесу шастал, псалмы горланил, один раз даже в Москву подался, чтоб царя насчёт ляхов упредить. Только зря суетился, с той поры и приковался цепью, чтоб более в соблазны не входить.

- Как же ты пропитание себе промышляешь?

- Никак, что Господь пошлёт, то и ладно. Попросишь, когда совсем невмоготу, назавтра добрый человек пожалует и хлебушек принесёт.

- Человеку в твой скит мудрено добраться.

- Я ж говорю: Господь направляет, ну а коли человека поблизости нет, он замену пришлёт: глядь, лягушонок припрыгнет, али червь приползёт.

Макарий подал неожиданный голос:

- Так ведь это грешно. Господь запретил есть ползающих, только тех разрешил брать в пищу, кто жуёт жвачку и имеет раздвоенные копыта.

Отшельник тут же в ответ:

- Тебя нынче в монастыре потчевали свиным окороком, верно? - Макарий ошеломлено подтвердил. - А ведь свинья жвачку не жуёт, тоже, выходит, грешил? - И немного помолчав, прибавил, обращаясь к Афанасию: - Он червя более человека жалеет, пусть уходит.

Афанасий не без злорадства потеснил товарища к выходу, хотя сам бы с удовольствием оказался на его месте. Подождал пока стихнет шум от выбирающегося наверх Макария и приступил к своему делу. Отшельник выслушал рассказ о сне Иоасафа и надолго застыл в неподвижности, его железы не издавали ни малейшего звука. Сколько прошло так времени, Афанасий не ведал, от зловония земляной кельи у него стали слезиться глаза, запершило в горле, он держался из последних сил. Вдруг загрохотало железо, Иринарх соскочил со своей лежанки, пал на колени и вскричал:

- Господь, вразуми раба Своего, услышь зов сердца и дай знак! Дай знак! Дай!

Он кричал безостановочно, извивался всем телом. Звенело железо, сыпалась земля, и когда Афанасий решил, что живым из этой могилы ему уже не выбраться, грянул гром, протяжный, раскатистый. За первым ударом последовали новые, казалось, небо приняло вызов Иринарха и стало вторить его воплям. Но вот хлынул ливень, старец, обессиленный, пал на лежанку и затих. А через некоторое время спокойно заговорил:

- Слышал знак Господень, через него вразумление пришло. Крепка Троицкая обитель, стоит она, аки крест в мерзости запустения и должна стоять неколебимо. Три испытания будут ниспосланы ей. Придут под её стены силы великие с пушками и прочими огненными хитростями. То будет первое испытание, испытание огнём. За ним другая выйдет напасть: глад, болезни, мор, она будет пострашнее первой, - то второе испытание, испытание немощью. И третье, самое страшное, не минует - испытание ложью. Испытай разные, но единые в сути и, коли выдюжите, будет обитель веки вечные стоять, а иначе сгинете без возрождения...

Старец затих и ни на какие вопросы более не отвечал. Афанасий выбрался наружу. Широко раскрыв рот, он стал судорожно глотать чистый послегрозовой воздух и после нескольких глотков свалился прямо у лаза, задохнувшись.

НАШЕСТВИЕ

Сентябрь выдался сухой, прозрачный. Деревья стояли в полном листе, гуси не спешили в отлёт, разве что паутина стелилась по кустам да радовала глаз обильная рябина. Заросли с рдеющими кистями сплошняком заполняли склоны невысокой горы Красной, как нельзя лучше оправдывая её название.

В этот погожий день 23 сентября 1608 года пологая вершина горы была заполнена вооружёнными людьми. Среди них выделялись двое, стоящие впереди, остальные находились в почтительном отдалении. По всему было видно, что эти двое привыкли повелевать. Люди такого рода ведут себя как актёры на сцене, в расчёте на то, что каждое слово или жест заметят зрители. Одного из повелителей звали Ян Пётр Сапега, по своему происхождению и выдающимся качествам полководца он вполне соответствовал первому впечатлению, а помимо этого отличался крайней независимостью и язвительным умом. Никого не боялся сей отважный рыцарь, держался вольно с самим королём, а над нынешним Тушинским вором потешался в открытую и иначе как цариком не называл. В бою проявлял удивительное мужество. Несколько дней назад в битве с войском царёва брата Иваном Шуйским получил рапу в лицо, но не выпустил из рук саблю, нашёл силы поразить стрелявшего в упор и повести за собой растерявшихся воинов. Сейчас он стоял в своей любимой позе, скрестив на груди сильные руки, и с удовольствием подставлял лёгкому ветру изувеченное лицо. Перед ним лежала Троице-Сергиева лавра - обитель, о богатстве которой ходили целые легенды.

Монастырь был окружён каменной стеной, даже издали она казалась внушительной, и стоявший рядом с Сапегой пан Лисовский подтвердил: высотой саженей четыре и толщиной не менее трёх, но самое главное - строили мод личным наблюдением царя Иоанна Грозного, который не терпел небрежения. Этот пан знал, что говорил. Он уже проходил здесь недавно разбойничьим набегом и соблазнённый рассказами о несчётной монастырской казне хотел кончить дело внезапным приступом, но лавра презрительно затворилась и Лисовскому, подобно голодному волку, оставалось только злобно щёлкать зубами. Сжёг с досады близлежащую Клементьевскую слободу и пошёл дальше, к Переславлю, монастыри которого не имели столь крепкой защиты.

Лисовский тоже был храбрым и умелым воителем, хотя пониже рангом, чем Сапега, к тому же неумеренная жадность и склонность к плотским утехам зачастую не позволяли проявляться по-настоящему его воинской доблести. Ни в чём не знал меры этот пан - на родине промышлял грабежом и насилием, так что принуждён был бежать от справедливого возмездия, а уж здесь, в чужой стране, его разбойничьим наклонностям не находилось никакого удержу. Под стать себе подобрал головорезов, их так и звали - "лисовчики".

Сапега продолжал обозревать крепость и её окрестности, которые казались спокойными и не обнаруживали зримых признаков тревоги. День клонился к вечеру, из ближних слободок тянуло дымком, мычали возвращавшиеся с пастбищ коровы. Красноватое солнце освещало белые крепостные стены, на них были особенно хорошо заметны любопытствующие монахи в чёрных рясах.

- Словно вороны на гробе каменном, - проронил вполголоса Сапега. Стоявшие в отдалении отозвались угодливым смешком и стали передавать шутку далее.

- А вот шуганём их пушками, живо разлетятся, - подхватил Лисовский.

Его слова остались незамеченными - свита, как преданная собака, отзывалась только на голос хозяина. Лисовский презрительно хмыкнул и объявил, что его отряд намерен занять Служнюю слободу, примыкающую к восточному участку крепости.

- Ты же говорил, что там четыре башни и наиболее сильные укрепления, - удивился Сапега.

- Твоя милость знает, что я не привык прятаться в норы! - вспыхнул Лисовский, озабоченный более всего тем, чтобы успеть захватить неразорённые дома. Истинная причина его неуместной горячности была слишком очевидной. Сапега глянул на хитреца из-под полуприкрытых век и сказал:

- Доблесть пана Лисовского всем известна, уверен, что на приступе твои люди будут первыми, - и видя, что тот довольно усмехнулся, продолжил: - Но крепость вряд ли стоит штурмовать с сильной стороны. С юга она кажется слабее, к тому же с той горы её удобно обстреливать пушками. Там ты и расположишься. Ас востока станет пан Тышкевич.

Лисовский не смог сдержать недовольного возгласа - указанное место приходилось на сожжённую Клементьевскую слободу, вряд ли его воинов обрадует знакомое пепелище. Утешало одно: он уже направил их к Служней слободе и к приходу Тышкевича там немного что останется.

А слобода, пока решалась её участь, жила своей жизнью. Хозяйки готовились к вечерней трапезе и управлялись со скотиной, мужики обиходничали и собирались кучками, чтобы поделиться новостями. В ту пору только и говорили об явлении нового царя Димитрия. Скотник Еремей, часто гонявший в Москву на продажу монастырский скот, божился, что самолично видел убитого самозванца, лежавшего перед московским людом голым, со всем своим расстригиным срамом и дудкой во рту, - стало быть, тот, кто появился ныне, ещё пущий самозванец, вор, а скорее всего, просто жид, подброшенный врагами нашенской веры. Такого давно пора бы турнуть взашей, la и Москве народ боязлив, только горланить горазд.

- Рази в Москве дело? - возражали ему. - Царя Димитрия признали многие города и почти вся низовская земля.

- Нашли послухов! - сердился Еремей. - Тама одни хохлы, казаки да холопы беглые. Энти своего вора завсегда покроют.

Такой довод трудно было оспорить, видели казацких "лисовичков" и убедились, что им по нраву не царский скипетр, а разбойный кистень. Недавно пришла весть о их новом бесчинстве в Коломне, когда тамошнего епископа привязали к пушке и так-то возили по городу для устрашения сомневающихся в истинности новоявленного царя.

- Его признала царица Марина, - робко напомнил Оська Селевин только что привезённую из Тушина новость.

Мужики почесали головы, не зная, что возразить. Лишь Еремей строго прикрикнул:

- Неча баить, что собаки лают!

Мужики довольно закивали: так-де и надо, не встревай и не порть разговора. По-иному Оську здесь не воспринимали.

Селевиных было три брата, тесто вроде бы одно, а замесилось по-разному. Старший, Ананий, получился самым основательным и умелым; любое дело было ему по плечу, а то, к чему не навычный, враз освоит, упорства у него на всех троих с лишком. Средний, Данила, - красавец и удалец, этим всё сказано. А младший, Оська, испортил породу: вида невзрачного и нравом робкий. Каждый жил, как Господь положил. Ананий молодые годы в распыл не бросил, женился рано и жил отдельно своим хозяйством. Быстро обустроился, потому как не праздничал, всё в поле работал или на дворе что-нибудь мастерил, но за плотницким делом свою Груню не забывал и настрогал двух парнишек. Данила сызмальства определился на военную службу в монастырь. Начинал с того, что за конями ходил и оружие чистил, потом всё выше, выше и к двадцати годам дорос до началования сотней. Должность для его лет немалая, но далась не напрасно: никаких привязанностей, кроме службы, парень не знал, на девок, бросавших на красавца жаркие призывные взгляды, не обращал внимания, всем им предпочитал Воронка, необычайно преданного ему чёрного жеребца, которого растил с самого рождения. Старшие Селевины умерли рано, хозяйство оставили крепкое и при этаких братцах все заботы свалились на Оську. Он особенно не противился. Так и жил этот тихий и трудолюбивый парень, в стороне от братьев и остальных, считавших его чем-то вроде блаженного и не стеснявшихся показывать ему истинное положение в слободе.

- Я эту царицу самолично видел, - объяснил Еремей, - не царица - мокрица, маленька да лукавенька, её в ступе не утолчёшь, а значит, и веры не на грош. Нашенской державе таковых не надобно.

Покуда так-то разговаривали, выбежала жена Еремеева, баба вредная, крикливая, прозванная Гузкою, и стала мужиков разгонять. С ней не любили связываться - опозорит, оговорит, а то и кочергой ударит - начали потихоньку расходиться. И сам Еремей, хорошо знающий, как устроить государство, послушно повернул к дому.

Вдруг на дальнем конце, будто сразу сто Гузок завопили, заревела скотина, всполошилась испуганная птица. Вихрем налетело воинство Лисовского и понеслось по слободе, оставляя за собой стенания и кровь. Разбойную ватагу возглавлял дородный вислоусый казак в бараньей шапке и необыкновенно широких шароварах, куда забрасывалось награбленное. Он уже раздулся, подобно рыбьему пузырю, и был вынужден приметно замедлить ход. Никого не боявшаяся Гузка храбро выступила ему навстречу.

- Откуда тебя вора поганого черти занесли? Ты почто, морда бесстыжая, честных людей грабишь?

Опешил казак от её пронзительного крика, а Гузка, не удовольствовавшись руганью, хвать его кочергой за гашник, да так рванула, что казацкие шаровары мигом оказались на земле, вывалив добычу. Крикнул казак, прикрыл срам, повинуясь остаткам былой совести, да хватило их только на чуток. Подоспевшие товарищи стали зубоскалить: на такую ведьму не с Федькиной-де пушкой ходить, у неё и фитиль-то отсырел, вишь, болтаеца. Федька долго не думал, скакнул к Гузке с руганью, завернул ей юбку и завязал над головой остатком гашника - получай ответный подарок. Гогот разбойников покрыл вопли несчастной женщины, Еремей не выдержал, поднял упавшую кочергу и бросился на обидчика. Федька без труда отразил удар и взмахнул саблей - упал Еремей с раскроенной головой рядом с голосившей женой. Разбойник тем не успокоился и с криком: "Всё сучье племя повыведу", устремился к Еремееву дому. Там в это время находилась только их дочка Марфа, которая с коровами управлялась. Того, что происходило на улице, она не слышала, потому как доила и песни пела, была у неё такая привычка. Федька по дому рыскать не стал, сразу на голос двинулся. Раскрыл коровник, а там такую кралю увидел, что все разбойные мысли у него из головы повылетели кроме одной. Убавил голос, заворковал, словно вытютень, но это ему только показалось, испитая, простуженная глотка ничего более приятное, чем крики мартовского кота не испускала.

- Иди ж до мэнэ, любочка моя, - замяукал кот, направляясь к девушке, одной рукой придерживая волочащиеся по земле шаровары, другой сжимая саблю, - я тебе монисто подарю да платье бархатное. - Марфа схватилась за вилы. - Та нэ балуй, рыбонька, у Хведьки тоже вила есть, хучь нэ така вострая.

- Стой, вражина! - крикнула Марфа.

Тот и глазом не повёл, продолжал приближаться. Тогда Марфа сделала резкий тычок и не успела опомниться, как проворно увернувшийся Федька заключил её в медвежьи объятия. Девушка забилась убойной птицей, зашлась в смертном крике, да разве такого остановишь? Разорвал рубаху, принялся грудь слюнявить, теперь слов не говорил, только булькал. Силы у Марфы уже совсем иссякли, осталась одна лишь гадливость, будто помоями облилась. Федька деловито подминал её под себя и вдруг вздрогнул, оборвавши бульканье, изо рта хлынула кровь. Он всё ещё продолжал скрести руками, так что девушка не сразу поняла, что это уже были смертельные объятия. С трудом освободившись, устремила она полный ужаса взор на бьющегося в агонии насильника, не смея поверить в своё счастливое избавление. Но вот последняя страшная судорога прошлась по его телу, заставила выгнуть спину, так что сразу стало видно торчащее в ней топорище, и всё было кончено.

Марфа огляделась и в тёмном углу увидела соседского парня Оську Селевина. Тайный воздыхатель, он сердцем почуял грозившую беду и, схватив первое, что попалось под руку, бросился на выручку девушке, а теперь, ужаснувшись содеянному, дрожал от страха. С минувшей весны Марфа явно благоволила его брату. Да и как иначе? Данила - парень загляденье, и лицом, и статью, с жарким взглядом, от которого падает сердце и так холодит в груди, будто смотришь с высоты. Такому можно показать и силу, и слабость - всё, что пожелает. С Оськой же она всегда была строгой, держала на отдалении и лишь иногда допускала одну вольность - насмешливо язвила. А тут вдруг, осознав происшедшее, зарыдала в рёв с таким отчаянием, что не обращала внимания на наготу и не пыталась прикрыться. Вид беззащитной девушки, бывшей доселе недоступной, прогнал Оськины страхи. Он шагнул к ней, бормоча утешительные слова, и Марфа доверчиво прильнула к нему, постепенно успокаиваясь. Оська впервые почувствовал себя настоящим мужчиной и замер от восторга, готовый простоять так всю оставшуюся жизнь. Но счастье длилось недолго. Со двора донеслись крики казаков, обеспокоенных долгим отсутствием товарища. Оська оторвался от девушки, закрыл ворота коровника на засов и вытащил топор из Федькиной спины. Теперь он мог сражаться без страха.

- Хведька, где ж тебя лихо носить? - слышались голоса. - Тикай виттеля хучь бэз штанцив, мы глядеть нэ будэмо.

Дёрнули за ворота коровника, и, быть может, прошли бы дальше, да Марфа вдруг громко всхлипнула, не удержав нового страха.

- Эге, так тама кто-сь ховается! Ну-ка выходь!

Задубасили в ворота и, отбив кулаки, решили:

- Нэхай сидять, щас выкурим.

Скоро потянуло дымком, заволновалась скотина. Марфа заметалась было между коровами, пытаясь их успокоить, но скоро убедившись в тщетности затеи, застыла, прислонившись к яслям и безвольно опустив руки. Оська оглядывал коровник в надежде отыскать какой-нибудь выход - всё было глухо. Верх уже затянуло сизым дымом, он опускался ниже и ниже, начал стеснять дыхание, выжимать слёзы. Отбросив ненужный топор, Оська приблизился к девушке, бережно уложил её на пол, где ещё можно было дышать, и сам прилёг рядом. Принять смерть рядом с любимой - в этом было своё утешение. Он нежно гладил девичьи плечи, бормотал невесть откуда взявшиеся ласковые слова и чувствовал, что где-то в глубине души рождается своя песня, заглушающая гудение пламени, треск дерева и рёв обезумевшей скотины. В этих звуках совершенно утонули крики насильников, они как бы перестали существовать. Потому-то не сразу удалось услышать знакомые голоса.

- Да ведь это никак Данила! - очнулась Марфа. Оська приглушил свою музыку, прислушался - и впрямь, кажется, братан.

Назад Дальше