Державин - Михайлов Олег Николаевич 14 стр.


7

Равномерно ходит взад и вперёд медный маятник больших кабинетных часов. Державин в халате наопашку сидит за столом, хотя било уже три пополуночи. В руке замерло перо, а взгляд устремлён куда-то вдаль, мимо обитых ситцем стен, мимо лепного потолка, мимо полок с книгами.

Медленно ходит маятник, словно меч, отсекая каждым взмахом чьи-то жизни, приближая последний час каждого живущего. Ибо нет бывших мертвецов, но будущие – все. Безмятежно спит наверху в спаленке драгоценная, любимая Катюня. Но и ей неминуемо должен прийти черёд. И когда? Бог весть!

Медным гулким звоном куранты отметили перечасье, и вновь мёртвая тишина в доме. Крупные косые строки ложатся на чистый лист:

Глагол времён! металла звон!
Твой страшный глас меня смущает;
Зовёт меня, зовёт твой стон,
Зовёт – и к гробу приближает…

Никто на свете сем не минует роковой чаши. Перед смертью равны все и все одинаки – и смерд, и царь, и нищий, и фогач. Самая природа подчиняется бегу времени, а значит, и смерти.

Ничто от роковых когтей,
Никая тварь не убегает:
Монарх и узник – снедь червей;
Гробницы злость стихий снедает…

Скользим мы бездны на краю,
В которую стремглав свалимся;
Приемлем с жизнью смерть свою;
На то, чтоб умереть, родимся;
Без жалости всё Смерть разит:
И звёзды ею сокрушатся,
И солнцы ею потушатся,
И всем мирам она грозит.

Поутру Степан Васильевич Перфильев приехал к Державину, чтобы сказать; "Мещёрский приказал долго жить". И вот поэт в роскошном особняке, в знакомой зале, где вместо пиршественных столов покоится в богатом, повапленном ковчеге то, что было ещё недавно князем Мещёрским. Богач, весельчак, знаток изысканных кушаний и тонких вин, любитель всех утех жизни, он, верно, почитал себя бессмертным. Как и большинство людей!

Не мнит лишь смертный умирать
И быть себя он вечным чает,
Приходит Смерть к нему, как тать,
И жизнь внезапу похищает…

Утехи, радость и любовь
Где купно с здравием блистали,
У всех там пененеет кровь
И дух мятётся от печали.
Где стол был яств, там гроб стоит,
Где пиршеств раздавались лики,
Надгробные там воют клики,
И бледна Смерть на всех глядит…

Что земные радости, коли ты обречён? Всё, всё проходит! Будешь вспоминать, как о воде протёкшей, свою жизнь. Слава, богатство, любовь – всё губит смерть, всё никнет перед вечностию!

Поэт вздрогнул; он услыхал жалобный и протяжный голос, являющий болезнь или скорбь.

– Ганюшка, милый! – В длинной ночной сорочке, с тельником на шее, порасхлипавшись, говорила ему Катюня. – Ты ещё не спишь! А мне толь дурной сон привиделся… Лоснилось, что недолго проживу… Страшно стало, спасу нет. Стала тебя искать и не нашла…

Он вытирал слёзы с любимого лица, гладил густые тёмные кудри, целовал её шею и плечи.

Нет, надо жить, не сетовать на неизбежность смерти. Верить в разумный смысл жизни, в высшее её оправдание и радоваться тому, что она дана тебе!

Жизнь есть небес мгновенный дар;
Устрой её к себе к покою,
И с чистою твоей душою
Благословляй судеб удар.

Глава четвёртая
"Фелица"

"Слыхал я, сказал юноша, толкование розы без шипов, которая не колется, от нашего учителя; сей цветок не что иное значит, как добродетель: иные думают достигнуть косыми дорогами, но никто не достигнет окромя прямою дорогою…"

Екатерина II. Сказка о царевиче Хлоре

1

В один из присутственных майских дней 1783-го года, когда Державин по обыкновению обедывал у своего начальника, слуга сообщил, что в прихожей его дожидается почтальон с письмом. Не выказав удивления, поэт принял большой свёрток бумаги с надписью: "Из Оренбурга, от царевны киргизкайсацкой Державину". Открыв печать, Державин нашёл в свёртке богатую табакерку с бриллиантовой осыпью и в ней пятьсот червонных. Чтобы не дать подозрения о взятках, решил он показать сей драгоценный подарок генерал-прокурору.

– Что ещё за дары от киргизцев? – сердито проскрипел Вяземский.

– Ваше сиятельство, – со значением произнёс Васильев, – примечайте: табакерка-то последней французской работы.

Скрипунчик Вяземский смекнул, откуда подарок, и сменил гнев на милость:

– Вижу, братец, и поздравляю. Как такой подарок не принять! Но за что бы это?

– Кто его знает! – с показным простодушием ответствовал Державин. – Разве что за сочинение моё, которое княгиня Дашкова сама собою, без моего имени напечатала в первом нумере нового журнала "Собеседник Любителей Российского Слова…".

– Собеседник? Дашкова? – Туповатый Вяземский встревожился. В княгине Екатерине Романовне, недавно назначенной первым Президентом Российской академии наук, образованнейшей женщине, близком царице яйце, он не без оснований видел ярого своего недоброжелателя. – Когда так, изволь мне это сочинение представить.

Державин принёс нумер журнала, где появилась "Ода к премудрой Киргизской царевне Фелице, писанная некоторым татарским Мурзой, издавна поселившимся в Москве и живущим по делам своим в Санкт-Петербурге", и Вяземский уединённо принялся её читать и перечитывать с многими перешептами. С этой поры закрались в сердце генерал-прокурора ненависть и злоба к поэту. При всяком удобном и неудобном случае он цеплялся к нему и почти явно ругал, проповедуя, что все стихотворцы не способны ни к какому делу. Вяземский узнал себя, конечно, в мурзе, носящем имя "Брюзга", не говоря уже о том вельможе, что, зевая, спит за Библией.

Но узнал себя в "Фелице" не он один.

2

На мысль написать оду Державина натолкнула сказка, сочинённая Екатериной II для великого князя Александра Павловича, когда ему не было ещё и четырёх лет. В сказке этой молодой киевский царевич Хлор, гуляя, попадает в плен к киргизскому хану, который приказывает ему найти розу без шипов, то есть добродетель. Чтоб ему помочь, является дочь хана, весёлая и любезная Фелица, но так как её не отпускает суровый муж Брюзга, то она высылает к ребёнку своего сына Рассудок, который и провожает его. На пути Хлора подстерегают разные искушения и между прочим зазывает к себе мурза Лентяг, чтобы соблазнами отвратить мальчика от цели. Но Рассудок насильно увлекает его и приводит к крутой каменистой горе, где растёт роза без шипов. Взобравшись на гору, мальчик срывает вожделенный цветок и несёт его хану, который и возвращает Хлора отцу.

Перенеся имя Фелицы на Екатерину II, Державин получил счастливую возможность показать картину нравов, господствовавших в русских верхах, и одновременно высказать свою заветную мечту о просвещённой, кроткой и человеколюбивой труженице на троне. Царевне, идеалу добродетели, он противопоставляет себя, как одного из мурз – воплощение всяческих недостатков. Лёгким, весёлым, шуточным слогом, ещё не знакомым российской словесности, повествует он о слабостях вельмож, ловкими и колкими намёками задевая придворных, и являет в противовес нынешнему царствованию печальные стороны памятного всем бесчинства времён Анны Иоанновны. Защитой поэту от возможного гнева вельможи повсюду служит сама августейшая Фелица, знаменитым обращением к которой открывается ода:

Богоподобная царевна
Киргиз-кайсацкия орды,
Которой мудрость несравненна
Открыла верные следы
Царевичу младому Хлору
Взойти на ту высоку гору,
Где роза без шипов растёт,
Где добродетель обитает!
Она мой дух и ум пленяет;
Подай найти её совет.

Впервые Державин прочитал "Фелицу" друзьям. Втепоры поэт снимал дом на Литейной вместе с сослуживцем по экспедиции о государственных доходах Козодавлевым. Дождавшись, когда сосед его, человек любопытный, отлучился на вечер, Державин пригласил к себе Капниста, Львова и Хемницера. Катерина Яковлевна в продолжение всего чтения сидела за вязаньем и, не вступая в разговор, душою и мыслями была вместе с мужем.

Восторгам товарищей не было конца.

– Ты, Гаврила Романович, при небывалой ещё у нас лёгкости и звучности стиха придал оде пленительный, игривый характер! – говорил Львов.

Капнист расцеловал поэта:

– Молодец! Ты разом шагнул выше всех!

– Сия замечательная насмешливость совершенно в духе народа нашего. У оды твоей русский оттенок. – Львов оборотился к Хемницеру. – А ты что тауришься?

– Всё это верно, господа! – молчавший до тех пор Хемницер покачал пудреною головой. – Но что скажут их сиятельства обиженные наши князья и графы? "Между лентяем и брюзгой, между тщеславьем и пороком нашёл кто разве ненароком путь добродетели прямой", – рази не ясно, что и брюзга Вяземский, и порок Потёмкин дела сего так не оставят… Нет, друзья, что ни говорите, однако ж выдавать её в свет я не советую…

– А что, Гаврила Романович, пожалуй, в этом совете есть резон, хоть и печальный, – согласился Львов. – Спомни судьбу своей оды "Властителям и судиям"…

Да, Державин не мог позабыть, как его ода, бывшая переложением в стихах одного из религиозных песнопений – 81 псалма, набранная в ноябрьском нумере журнала "Санкт-Петербургский вестник" за 1780-й год, подверглась запрещению. Книжка журнала была остановлена. Конечно, за гневное обличение сильных мира сего, за обвинение их в притеснительстве и мздоимстве: "Не внемлют! – видят и не знают! Покрыты мздою очёса: злодейства землю потрясают, неправда зыблет небеса". Ещё свежи в памяти российских верхов события пугачёвщины, ещё жив страх перед новою крестьянскою войной. Лист с текстом оды был выдран из всех нумеров журнала.

– Ты прав, Иван Иванович, – помедлив, согласился Державин. – Надобно мне припрятать сию рукопись, и подальше…

Прошёл год, и как-то поэт отыскивал в своём бюро казённую бумагу, понадобившуюся Козодавлеву.

– Осип Петрович! – попросил он соседа. – Пособи мне, видишь, какие тут залежи…

– Охотно, Гаврила Романович, охотно. Постой, да что это?

В руках у Козодавлева Державин увидел позабытые им уже листки "Фелицы".

– Да так, пустяшная забава…

– Нет, это ты брось… Ах, право, какая прелесть:

Подай, Фелица, наставленье,
Как пышно и правдиво жить,
Как укрощать страстей волненье
И счастливым на свете быть.
Меня твой голос возбуждает,
Меня твой сын препровождает;
Но им последовать я слаб:
Мятясь житейской суетою,
Сегодня властвую собою,
А завтра прихотям я раб…

– Нет, братец, ты обязан дать мне её на прочтение!

Козодавдев сам пробовал силы в оригинальных сочинениях и переводах; он получил преизрядное образование, учась вместе с Радищевым в Лейпциге.

– Что ты, что ты! – Державин потянул листки к себе.

– Возьму под неотступною клятвою никому постороннему не показывать… – взмолился Козодавлев. – Только тётушке моей Анне Осиповне Бобрищевой-Пушкиной… Ты же знаешь, как она любит поэзию, а особливо твои сочинения!..

Державин, сильно пришепеливая, сказал:

– Ну ладно! Ежели ты, Осип Петрович, обещаешь, что ни одна душа, кроме Анны Осиповны, не узнает, что делать – бери!

Ввечеру того же дня поэт получил листки назад и успокоился. Но через два дня его навестил взволнованный Львов:

– Ода твоя открыто читана в доме Ивана Ивановича Шувалова в присутствии обедавших у него гостей!

3

Дом знаменитого и уже престарелого вельможи и мецената Шувалова находился на углу Невского проспекта и Большой Садовой улицы. Он был выстроен в два этажа по проекту архитектора Кокоринова и почитался одним из красивейших в Питербурхе. Богатая анфилада комнат была вся увешана портретами и картинами известнейших европейских, а также русских мастеров – Никитина, Антропова, Аргунова, Егорова, Левицкого. В главной зале, выходящей окнами на Невский, у дверей за столиком сидели два старика, вечно играя в вист. Один маленький, в чёрном кафтане был француз-камердинер Бернар, другой огромного роста – гайдук-силач, спасший жизнь Шувалову в Швейцарии. Над их головами висела большая картина: швейцарский пейзаж и повисшая над пропастью карета, которую удерживает на своих плечах гигант гайдук. Оба старика жили на пенсии и ежедневно безотлучно дежурили в картинной зале.

В светлой угловой комнате о семи окнах, в большом кресле принимал друзей сам хозяин, седой, сухощавый, в светло-сером кафтане и белом камзоле. Речью и видом он был бодр, добродушен, упредителен, весел; только слаб ногами. Гости уже отобедали и теперь предались удовольствию литературной беседы. Не участвовал в ней лишь чудаковатый старец в цветном польском платье – домашний врач Шувалова Кирилле Каменецкий, автор знаменитого "Травника".

– Иван Иванович! Vous étez président des muses, doyen glorieux de notré littérature et science. – Маленькая женщина с подвижным лицом, большелобая, с вздутыми щеками сыпала французскими словами. – Столько знаменитостей перебывало в сей гостиной! Толь блестящие лица сиживали в этих креслах. Расскажите нам о литературных вечерах, о пиитах, вас навещавших, о незабвенном Ломоносове!

– Да, ваше высокопревосходительство, это будет истинно изрядно и преизрядно! – поддержал княгиню Дашкову тучный Безбородко. Он отдал уже должную дань Бахусу и теперь, надувая толстые щёки и испуская воздух через ноздри, благодушно покоился в креслах.

– Извольте, господа! Извольте! – говорил Шувалов. – Только ведь все знаменитые лица отличались, прости, господи, и знаменитыми странностями…

Он задумался и перекрестился мелким крестом. Это была его давнишняя привычка, которую он приобрёл, живя в век вольнодумства. Речь его была светлая, быстрая, без всяких приголосков.

– Вот-вот! Поведайте-ка, ваше высокопревосходительство, о распрях Ломоносова с покойным Сумароковым. То-то небось потеха была! – Сидевший в уголку неряха в изодранном на локтях платье, краснолицый, багровоносый, но в тщательно напудренном парике с густо напомаженной косой отложил в сторону том Гомера.

Это был известный поэт и переводчик Ермил Иванович Костров, которому Шувалов покровительствовал. По обыкновению своему Костров был уже сильно навеселе.

– Ломоносов с Сумароковым были непримиримыми врагами… – запрокинув красивую седую голову к потолку, где нежились в облаках розовые, порскающие младенческой плотью амуры, продолжал Шувалов. – Чем более в спорах Сумароков злился, тем больнее Ломоносов язвил его. И если оба не совсем были трезвы, – тут вельможа бросил на Кострова строгий взгляд, – то оканчивали ссору запальчивой бранью. Так что я принуждён был высылать их обоих или чаще Сумарокова. Если же Ломоносов занесётся в своих жалобах, я тотчас зову Сумарокова. Тот, услышав голос Ломоносова, или уходил, или, подслушав его жалобы, вбегал с криком: "Не верьте, ваше превосходительство, он всё лжёт! Удивляюсь я, право, как вы даёте у себя место такому пьянице!" – "Сам ты пьяница, неуч, сцены твои краденые!"

Вельможа откинулся на спинку кресла и первый умеренным хохотком сопроводил своё воспоминание о давних и истинно меценатских шутках. Взял черепаховую, в смарагдах табакерку, щёлкнул крышкой, нюхнул щепоть табаку и за сладким чихом добавил, посерьёзнев:

– Но иногда мне удавалось примирить их, и до чего ж они тогда оба были приятны и остроумны!..

– Ах, – сказала Дашкова, открывая в улыбке плохие зубы, – Ломоносов оставил нам высокие образцы парения! Но нет у нас ещё пиитов в том лёгком, изящном роде, в коем толь славно показали себя французские сочинители – господин Вольтер, Дидерот или юный Парни…

Шувалов, не подымаясь с кресел, открыл бюро и вынул связку бумаг. Получив под великим секретом от Козодавлева список державинской "Фелицы" и любя автора, не мог он не вытерпеть, чтобы не прочесть сие первое такого рода на русском языке творение:

– Вот забавная вещица, которая, возможно, опровергнет, княгиня, ваше суждение…

Он читал хорошо. Быстро и легко полилися весёлые, добродушно-насмешливые, а порою язвительные строки. Все внимали молча, только Костров всё порывался вскочить, всплёскивая руками, парик его растрепался, и мука осыпала лицо. Но, видно, изрядный хмель мешал ему утвердиться на ногах, и он снова опускался в кресла.

…А я, проспавши до полудни,
Курю табак и кофе пью;
Преображая в праздник будни,
Кружу в химерах мысль мою:
То плен от Персов похищаю,
То стрелы к Туркам обращаю;
То, возмечтав, что я султан,
Вселенну устрашаю взглядом;
То вдруг, прельщался нарядом,
Скачу к портному по кафтан.

– Браво, браво! – не удержалась Дашкова. – Точная копия светлейшего князя Потёмкина.

– Коего мысли на счёт сей оды мы ещё узнаем… – вставил насмешливо племянник хозяина и главный директор банков Андрей Петрович Шувалов.

Или в пиру я пребогатом,
Где праздник для меня дают.
Где блещет стол сребром и златом,
Где тысячи различных блюд, –
Там славный окорок вестфальской,
Там звенья рыбы астраханской,
Там плов и пироги стоят, –
Шампанским вафли запиваю
И всё на свете забываю
Средь вин сластей и аромат…

Или великолепным цугом
В карете английской, златой,
С собакой, шутом, или другом,
Или с красавицей какой,
Я под качелями гуляю,
В шинки пить мёду заезжаю;
Или, как то наскучит мне,
По склонности моей к премене,
Имея шапку на бекрене,
Лечу на резвом бегуне.

Или музыкой и певцами,
Органом и волынкой вдруг,
Или кулачными бойцами
И пляской веселю мой дух;
Или, о всех делах заботу
Оставя, езжу на охоту
И забавляюсь лаем псов;
Или над невскими брегами
Я тешусь по ночам рогами
И греблей удалых гребцов…
Таков, Фелица, я развратен!
Но на меня весь свет похож…

Назад Дальше