Державин - Михайлов Олег Николаевич 16 стр.


И быль и небыль говорить…

Интерес к "Былям и небылицам", которые были написаны живым разговорным языком, подогревался тем, что читатели узнавали в насмешливых, иронических зарисовках видных вельмож: мужа обер-гофмейстерины Чоглоковой, которого все узнали в Самолюбивом, И. И. Шувалова, выведенного под именем Нерешительного, придворного шпыня Л. А. Нарышкина или, наконец, графа Н. П. Румянцева, который так долго прожил за границей, что сочинения его были уже похожи на плохой перевод с иностранного…

При всей кажущейся бессвязности непритязательных заметок "Были и небылицы" содержали в себе определённую, тяжёлую мораль, что особенно явственно проявилось в ходе полемики, возникшей на страницах журнала.

В "Собеседнике" Дашковой участвовали лучшие писатели той поры, которые, подобно Екатерине II, чаще всего печатались под псевдонимом или анонимно. На первом месте был, безусловно, Державин. Успех его "Фелицы" вызвал поток подражаний, а подчёркнутое одобрение оды самой императрицей развязало руки поэтам и поубавило прыти обиженным вельможам. Только скрипунчик Вяземский продолжал, где и как мог, мстить Державину. На страницах "Собеседника" выступили Фонвизин, Костров, Капнист, Княжнин, Богданович, Козодавлев. Участие царицы создавало видимость свободы – она постаралась усилить это впечатление.

– Я не хочу, чтобы при моём появлении цепенели. Не терплю производить действие медузиной головы, – любила говорить Екатерина II, имея в виду легенду о медузе Горгоне, взгляд которой обращал всех в камень.

Но, печатно предложив свободно критиковать на страницах того же "Собеседника", всё, что публиковалось в журнале, императрица сама ограничила рамки дозволенного уже своею пёстрою смесью: "Всё влекущее за собой гнусность и отвращение, в Былях и Небылицах места иметь не может; из них строго исключается всё, что не в улыбательном духе".

Августейшая Фелица довольно благосклонно отнеслась к "Челобитной", подписанной "российских муз служителем Иваном Нельстецовым", с жалобой на вельмож, которые "высочайшей милостию достигли до знаменитости, не будучи сами умом и знанием весьма знамениты". Мишенью насмешек служил прежде всего тот же обер-прокурор Вяземский, преследовавший Державина. Однако автор "Челобитной", Денис Иванович Фонвизин, пошёл много дальше и предложил под именем Нельстецова "Собеседнику" ядовитые вопросы, обращённые к самой царице.

Напрасно Шувалов и Дашкова отговаривали его посылать вопросы; они предвидели гнев царицы и не ошиблись.

Через несколько дней, приняв Дашкову в Зимнем дворце, Екатерина II встретила её раздражёнными упрёками, приписав авторство обиженному ею Шувалову:

– Это уж слишком! Вот уже сорок лет мы дружим с господином обер-камергером, а потому очень странно шутить так зло!..

Она быстро шла дорожкою висячего сада в Эрмитаже, и маленькая Дашкова семенила позади. Дорожка, устроенная на дерновой поверхности, была обсажена прекрасными белоствольными берёзами, меж которыми весело пестрели полевые цветы…

– Без сомнения, обер-камергер желает мне отплатить за портрет Нерешительного…

– Ваше величество! Автор сих вопросов не Шувалов… – быстрая, но без грации Дашкова опередила царицу и заглянула ей в лицо. – Уверяю вас, в них не обнос и обида, а всего лишь шутливая забиячливость…

Проходя по комнатам, в каждой из которых было воздвигнуто скульптурное изображение аскетически худого большелобого старца с тонким горбатым носом и проваленною ядовитою улыбкой – из терракоты, из фарфора, из бронзы, – Екатерина II приостановилась:

– Ах! Хоть ты одари меня частицей своей мудрости, фернейский волшебник!

"Играешь? Перед кем? Передо мною? Уж мы-то с тобою не знаем друг друга? – по давней своей привычке Дашкова часто думала по-французски. – Разве что репетируешь сей фарс перед копией Вольтера, чтобы насладиться игрою с подлинником?"

– Кто же автор? – не оборачиваясь и не меняя тона, спросила государыня.

– Господин Фонвизин.

– Секретарь Никиты Ивановича Панина? Как это говорят россияне… "Яблоко от яблони падает недолго…"

– "Недалеко", ваше величество…

Никита Панин, бывший наставником при великом князе Павле Петровиче, был в 1783-м году отстранён Екатериною II от руководства Иностранною коллегией. Государыня почитала его – и не без оснований – своим скрытым противником.

В кабинете Екатерина II взяла с налоя листки:

– Извольте, Екатерина Романовна, выслушать четырнадцатый пункт вопросов, помещённый, кстати, два раза. Уж не с тем ли, чтобы можно было один исключить, не нарушая порядка нумеров? "Имея монархиню честного человека, что бы мешало взять всеобщим правилом удостоиваться её милостей одними честными делами, а не отваживаться проискивать их обманом и коварством?" Каков вопросец? А вот ещё: "Отчего в прежние времена шуты, шпыни и балагуры чинов не имели, а ныне имеют и весьма общие?"

"В прежние времена! – Императрица разволновалась так, что у неё вспыхнули кончики ушей. – Да о каких таких временах говорит господин критик? Уж не о царствовании Анны Иоанновны, когда шутами был полон двор, меж тем, как меня один шпынь Нарышкин смешит чтением "Телемахиды" Тредиаковского?.."

"Ну, пожалуй, не один Нарышкин… – Дашкова улыбнулась одними глазами, которые только и были хороши на её некрасивом лице. – Как ценишь ты на своих вечерах вельмож со способностями выделывать различные гримасы! Например, барона Ванжуру, который, двигая кожею лица, спускает до бровей свои волосы, и, как парик, передвигает их направо и налево… Или Безбородку, превосходно изображающего картавого… А не с того ли началось возвышение Потёмкина, что он когда-то рассмешил тебя до слёз, передразнив голоса всех твоих ближних, а затем и твой собственный?.."

– Ваше величество! Перечитайте сии вопросы… Право же, они не так предрассудительны, как кажутся с первого разу…

Екатерина II подошла к большому зеркалу и поглядела на себя, чтобы сгладить неприятное выражение на лице и прибрать черты свои.

– Хорошо, – уже спокойно сказала она. – Сатиру можно напечатать, но лишь вместе с таковыми ответами, которые бы исключили самый повод к ещё большим дерзостям…

И всё же Дашкова видела, что Екатерина II еле сдерживает гнев. Как? Ставить под сомнение успехи её царствования, которым она сама так гордилась? Свободы для дворянства, которые толь отличают её время от правления Анны Иоанновны или Петра Фёдоровича? Легко требовать несбыточного господину критику и как трудно чего-либо добиться!..

– А как вам понравилось новое сочинение нашего славного пиита Державина? – желая придать иное направление мыслям царицы, спросила Дашкова.

– "Благодарность Фелице"? Оно отмечено истинным талантом. – Екатерина II листала второй нумер "Собеседника". – Но пииты стыдливы, словно мимозы:

Когда небесный возгорится
В пиите огнь, он будет петь;
Когда от бремя дел случится
И мне свободный час иметь, –
Я праздности оставлю узы,
Игры, беседы, суеты;
Тогда ко мне приидут Музы,
И лирой возгласишься ты…

– Мне бы, – задумчиво продолжала государыня, – хотелось бы продолжения в духе незабвенной "Фелицы"…

7

Собственно, ту же мысль – продолжить направление "Фелицы", распространить далее восхваление Екатерины II – высказывали Державину читатели. Они настойчиво советовали ему:

Любимец Муз и друг нелицемерный мой,
Российской восхитясь премудрою царицей,
Назвав себя мурзой, её назвав Фелицей,
На верх Парнаса нам путь новый проложил,
Великие дела достойно восхвалил;
Но он к несчастию работает лениво.
Я сам к нему писал стихами так учтиво,
Что кажется, нельзя на то не отвечать,
Но и теперь ещё изволит он молчать.

Наставлявший Державина Осип Петрович Козодавлев, конечно, не понимал независимой натуры поэта, который, восхищаясь Екатериною II, восхищался ею не безоглядно. Честный и прямой, он был скуп на похвалы царице и её ближним. Даже благоволивший ему Безбородко и тот удостоился лишь мимоходом высказанной признательности.

В чём же виделось Державину назначение поэзии, её роль? Об этом поэт говорит в оде "Видение мурзы", вышедшей лишь в 1791-м году:

…Когда
Поэзия не сумасбродство,
Но вышний дар богов, тогда
Сей дар богов лишь к чести
И к поученью их путей
Быть должен обращён, не к лести
И тленной похвале людей.
Владыки света – люди те же;
В них страсти, хоть на них венды,
Яд лести их вредит не реже,
А где поэты не льстецы?

Стихи эти он писал в Нарве. Была ранняя весна 1784-го года, дороги развезло, и от поездки в свои дальние белорусские деревни, которых Державин ни разу не видел, пришлось отказаться. Здесь, на ямском подворье, пришло ему на ум, что вдали от городского рассеяния, в уединении может он многое из задуманного в Питербурхе закончить.

Ночью, чувствуя сильную боль в голове, он едва посволокся с постели. Было темно, от печи, смутно белевшей мелом, несло угаром. Державин открыл заслонку и пофукал на угли. Так и есть: уголь ещё рыжий, недоспелый. Он сорвал брюшину, заменявшую в крестьянском окне стекло. В комнату глянуло чистое небо с живым узором звёзд. Слева от мерцающего Семизвездия, занимая полнеба, горела Телега, дышло которой указывало точно на север. Спомнился Ломоносов:

Открылась бездна звёзд полна;
Звёздам числа нет, бездне – дна…

Величие природы, ощущение незримой, но явственной связи бесконечного мира и человека охватили поэта. Спомнив черновые свои записи, сделанные ещё в 1780-м году, в бытность во дворце у всенощной, в день светлого воскресенья, он прошептал:

– Вот главный источник вдохновения…

Понимая, что в крестьянской избе неловко ему будет заняться сочинительством, оставил он на постоялом дворе повозку с людьми, а сам перебрался в небольшой покойчик к престарелой немке. Здесь Державин ощущал себя отрезанным ото всего – от любимой Екатерины Яковлевны, которую он убедил ненадолго с ним расстаться, от друзей, от интриг Вяземского, от дворцовых самолюбий, от суетной славы. Утрами порану, выпив молока с шарлоткой – запечённым чёрным хлебом с яблоками, садился он марать листки, перечёркивал, исписывал и не успевал заметить, как надвигался вечер, а там и зорю встречал с гусиным пером в кулаке…

Нечто непостижное, великое и всемогущее, именуемое богом, стоит у начала вселенной, у истока всех её тайн. Он сама природа, её породитель, и одновременно её порождение; он творящее начало и последствие творения. До кружения головы вдумывался, вмучивался Державин в эту истину:

Хаоса бытность довременну
Из бездн ты вечности воззвал,
А вечность, прежде век рождённу,
В себе самом ты основал.
Себя собою составляя,
Собою из себя сияя,
Ты свет, откуда свет истёк.
Создавый всё единым словом,
В твореньи простираясь новом,
Ты был, ты есть, ты будешь ввек!

Ты цепь существ к себе вмещаешь,
Её содержишь и живишь,
Конец с началом сопрягаешь
И смертию живот даришь.

Как искры сыплются, стремятся,
Так солнцы от тебя родятся;
Как в мразный ясный день зимой
Пылинки инея сверкают,
Вратятся, зыблются, сияют,
Так звёзды в безднах пред тобой…

Что человек в бесконечных просторах мироздания? Пылинка! Нет, это миллионократно умноженные миры выглядят пылинкою, точкою рядом с богом, создавшим их. Как же определить тогда человека вблизи творящей бездны? Бог – бесконечность, а я, человек, перед ним ничто. Ничто? Но ведь я не отдельное, независимое ото всего сущего начало, не машина, запущенная искусным механиком. Во мне и через меня проходит связь со всем целостным и громадным миром, осознаваемым мною. Я не только превыше косных тел, но и плотских тварей: во мне дух, добро, мысль, вера. Ты создал меня – значит, ты и во мне самом!

Ничто! – Но ты во мне сияешь
Величеством твоих доброт,
Во мне себя изображаешь,
Как солнце в малой капле вод.
Ничто! – Но жизнь я ощущаю,
Несытым некаким летаю,
Всегда пареньем в высоты;
Тебя душа моя быть чает,
Вникает, мыслит, рассуждает:
Я есмь – конечно есть и ты!

Ты есть! – Природы чин вещает,
Гласит моё мне сердце то,
Меня мой разум уверяет:
Ты есть – и я уж не ничто!
Частица целой я вселенной,
Поставлен, мнится мне, в почтенной
Средине естества я той,
Где кончил тварей ты телесных,
Где начал ты духов небесных
И цепь существ связал всех мной.

Державин в волнении бегал по тесной горенке. Словно бы раздвинулись и исчезли стены бедного немецкого домика, и в бесконечности вселенной предстала таинственная, в сдвинутых противуположностях сущность человека:

Я связь миров повсюду сущих,
Я крайня степень вещества,
Я средоточие живущих,
Черта начальна божества.
Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю,
Я царь – я раб, я червь – я бог!

Несколько суток почти без перерыву писал Державин. Воображение его было столь раскалено, что вместо сна приходило тревожное, прерываемое новыми мыслями и образами забытье. Наконец, не дописав последней строфы, он забылся перед зарею. Поэт чувствовал, как погружается в пучину сна, но тотчас же снова какою-то мощною волною был поднят с постели. Была ночь, а по стенам бегал яркий, обжигающий глаза свет. Слёзы ручьями полились у Державина из глаз.

Он кинулся к столу и при свете лампады закончил оду:

Неизъяснимый, непостижный!
Я знаю, что души моей
Воображения бессильны
И тени начертать твоей;
Но если славословить должно,
То слабым смертным невозможно
Тебя ничем иным почтить,
Как им к тебе лишь возвышаться,
В безмерной разности теряться
И благодарны слёзы лить.

Ода "Бог" принесла Державину европейскую известность, была переведена на множество языков, вплоть до японского. Начертанная иероглифами, она висела в одном из дворцовых покоев у микадо; японцев особенно поразила строка: "И цепь существ связал всех мной". Одних французских переводов насчитывалось пятнадцать.

Воротившись в Петербург, Державин получил из Царского Села через графа Безбородко известие об определении его губернатором в Олонец. Указ об этом Екатерины II последовал 20 мая 1784-го года. Получив его, генерал-прокурор Вяземский сказал любимцам своим, завидующим счастию бывшего их сотоварища:

– Скорее па носу моему полезут черви, чем Державин просидит долго губернатором…

Глава пятая
Поэт-губернатор

Я знаю, должность в чём моя.
Под ней сокрывшись, я, как будто не нарочно,
Всё то, что скаредно и гнусно и порочно,
И так и сяк ни в ком не потерплю.
Не в бровь, а в самый глаз я страсти уязвлю.
И буду только тех хвалою прославлять,
Кто будет нравами благими удивлять,
Себе и обществу окажется полезен…
Будь барин, будь слуга, но будет мне любезен.

Державин

1

Определённый в Олонец губернатором, Державин вместе с женою отправился повидать старуху мать, которой было уже за шестьдесят лет. Но им не суждено было застать её в живых: Фёкла Андреевна скончалась за три дня до их приезда. Державин и Катерина Яковлевна и несколько лет спустя без слёз не могли вспоминать о том, как откладывали-откладывали эту поездку, да и прибыли слишком поздно…

Олонецкая губерния вместе с Архангельскою составили новое наместничество, во главе которого Екатериною II был назначен генерал-поручик Тимофей Иванович Тутолмин. Прекрасный собою, большого росту мужчина, он получил образование в царствование Елизаветы Петровны в шляхетском корпусе и, участвуя в Семилетней и первой турецкой войнах, пользовался особливым расположением знаменитого Румянцева. Он командовал Сумским гусарским полком, который до того хорошо был выучен маневрировать, что после замирения с Фридрихом II Румянцев хвастался всегда перед приезжавшими к нему пруссаками, посылая их смотреть ученья этого полка. Однако Тутолмин, умевший довесть своих гусар до желаемого им совершенства, по части сражений был не великий охотник. Полк его дрался отлично; турки узнавали сумцев по жёлтым мантиям и бежали вспять. Тутолмин всегда бывал с полком, но сзади, а не впереди гусар своих. Румянцев ожидал, ожидал, не попривыкнет ли он к бою, не ободрится ли, и наконец сказал:

– Ты знаешь небось, Тимофей Иванович, сколь много я тебя уважаю и сколь мне будет прискорбно расстаться с тобою. Но говорю тебе дружески: не годен ты для войны. Вот тебе всеподданнейшее письмо моё её величеству. Всемилостивейшая государыня соизволит употребить тебя на поприще службы гражданской. Уверяю тебя, мой друг, в непродолжительное время ты достигнешь высоких чинов и приобретёшь полное доверие монархини…

Назад Дальше