– Грушка-чернавка! Бес полуденный! – тихо, но явственно пробормотал недолюбливавший племянницу Суворов и, отскочив от Хвостова, добавил громче: – Расщекоталась, сорока. А того не понимаешь, что нельзя яньку-самохвала защищать.
– Мы все поем Суворова, – примиряюще сказал Державин. – А уж кто лучше, кто хуже – не нам судить. Пусть ужо за то сатирик нас гложет.
– Вот-вот! – добродушно промурчал Хвостов. – Стихи от души, от сердца – сие-то главное…
– Чтите истинных героев, славьте отважных, смелых людей. – Суворов снова начал чудить. – Признаться, я знаю только трёх смельчаков на свете.
– Кого же, ваше сиятельство? – встрепенулся любопытствующий Растопчин.
Фельдмаршал разжал левую руку и принялся загибать пальцы:
– Римлянина Курция, боярина Долгорукова, да старосту моего Антипа. Смотри: первый бросился в пропасть, второй говорил правду самому Петру Великому, а третий один ходил на медведя…
Провожая гостей, Суворов стремглав прошмыгнул мимо зеркала, завешанного холстиной. Он погрозил ненавистному стеклу и хрипловатым баском, чуть подвывая в подражание актёрам, прочёл:
Триумф, победы, труд не скроют времена,
Как молньи быстрые, вкруг мира будут течь.
Полсвета очертил блистающий ваш меч;
И славы гром,
Как шум морей, как гул воздушных споров,
Из дола в дол, с холма на холм,
Из дебри в дебрь, от рода в род,
Прокатится, пройдёт,
Промчится, прозвучит,
И в вечность возвестит,
Кто был Суворов!
В чудачестве с зеркалами, которые он приказывал снимать или занавешивать, таилась своя причина. Суворов любил себя, но не того, каким его создала природа: того, он не признавал, не хотел видеть и знать, но иного, каким он создал себя сам. Таким он видел себя не в стекле, намазанном ртутью.
Он видел себя истинного в зеркале русской поэзии и прежде всего поэзии Державина…
В прихожей стояли готовые к отправке кожаные чемоданы.
– Как, Александр Васильевич? Только-только прилетели в Питер и уже собираетесь дальше мчаться? – жалея его старость и худобу, сказал Державин.
– Мне здесь не год годовать, а только час часовать! – отвечал фельдмаршал и внезапно начал перескакивать через чемоданы.
– Ваше сиятельство, что вы делаете? – воскликнул Растопчин.
– Учусь прыгать!
– Да зачем вам?
– Как зачем? Ведь из Кончанского да в Италию, ой, помилуй бог, как велик прыжок… Поучиться надобно…
3
В ожидании выхода императора в зале Зимнего дворца жужжали, шушукались, перешёптывались разряженные вельможи. Тут были любимцы императора – барон Кутайсов, Растопчин, генерал-лейтенант барон Аракчеев, военный губернатор Питербурха генерал от кавалерии фон дер Палён, отец возлюбленной Павла генерал-прокурор Лопухин, вице-адмирал де Рибас и переживший всех и вся при дворе Александр Андреевич Безбородко.
Державин, морщась (узкий сапог трутил ногу), отвечал на поклоны бояр, почуявших, что он снова входит в силу.
Поэт вернул себе милость царя подношением оды "На новый 1797 год", в которой искренне и с большим поэтическим жаром отметил многие добрые начинания Павла I. Император освободил всех политических узников (в том числе Новикова, Радищева, Косцюшко), ограничил барщину тремя днями в неделю, круто повёл борьбу с казнокрадством и лихоимством чиновников, расцветшими при Екатерине II, отменил тяжкий рекрутский набор.
Он поднял скиптр – и пробежала
Струя с небес во мрак темниц;
Цепь звучно с узников упала
И процвела их бледность лиц;
В объятьях семьи восхищенных
Облобызали возвращённых
Сынов и братьев и мужей;
Плоды трудов, свой хлеб насущный,
Узнал всяк в житнице своей.
В начале 1798-го года Державин сообщал своему старому другу Гасвицкому: "Был государем сначала изо всех избран в милости; но одно слово не показалось, то прогневал: однако по малу сходимся мировою, и уже был у него несколько раз пред очами. Крутовато, братец, очень дело-то идёт, ну, да как быть?.."
Громогласно возглашённое слово "вон!" со стуком ружей и палашей произвело подобие воздействия гальванического тока: все вздрогнули и замерли, меж тем как команда, звучно нарастая, неслась по комнатам всё ближе и ближе, оповещая о прохождении императора. Распахнулись наконец белые золочёные двери, и в образовавшейся анфиладе, между построенными фронтом выликорослыми кавалергардами в шлемах и в латах, показался в императорской мантии Павел I, сопровождаемый царицею Марией Фёдоровной и великими князьями Александром и Константином. За императорской семьёй следовал бывший польский король Станислав Понятовский.
Вельможи двинулись за ними в дворцовую церковь. Молнией разнеслось: ожидается служба в честь первой победы Суворова в Италии.
Читано было донесение фельдмаршала от 11 апреля 1799-го года: "Вчера поутру крепость Брешиа с её замком была атакована. Войска императорско-королевские и вашего императорского величества егерский Багратиона полк, гренадерский батальон Ломоносова и казачий полк Поздеева под жестокими пушечными выстрелами крепостью завладели. В плен досталось: полковник 1, штаб и обер-офицеров 34, рядовых природных французов 1030, да раненых в прежних их делах 200; пушек взято 46, в том числе 15 осадных. С нашей стороны убитых и раненых нет…"
По окончании благодарственного молебства Павел I приказал провозгласить Суворову многолетие.
Могучий, похожий на африканского льва протодиакон густым басом, казалось, всколебал церковь:
– Фельдмаршалу войск российских, победоносцу Суворову Рымникскому многа ле-е-ета…
И мужской хор грозно и звучно подхватил и повторил речитативом его слова, а за ним, на высокой ноте, трогательно и чисто пропел женский, и наконец голоса обоих слились в едином торжественном возгласе:
– Многа ле-ета!..
Белокурый юноша в мундире камергера выбежал из толпы придворных и пал на колени перед Павлом. Слёзы мешали ему говорить. Это был четырнадцатилетний сын Суворова Аркадий.
Император быстро поднял его:
– Похвальна и весьма твоя привязанность к отцу… Поезжай и учись у него… Лучшего примера тебе дать и в лучшие руки отдать не могу…
С этого дня не появлялось номера газеты, русской или немецкой, в коем не упоминалось бы о Суворове. Державин в воображении своём шёл за ним через Адидж, Треббию и По и с нетерпением ожидал его в Париже.
Уже давно, со времён "Водопада" и оды "На взятие Измаила", поэта пленил сумрачный шотландский бард Оссиан, в возвышенных тонах поведавший о древних героях. Державин не знал, что песни Оссиана – искусная стилизация поэта Макферсона, объявившего, что он обнаружил их в горной Шотландии и перевёл с гэльского языка. Суворов также любил макферсоновского Оссиана, перечитывал его в переводе Кострова, и Державин порешил воспеть славные победы в Италии высоким штилем этих поэм.
Се ты, веков явленье чуда!
Сбылось пророчество, сбылось!
Луч, воссиявший из-под спуда,
Герой мой вновь свой лавр вознёс!
Уже вступил он в славны следы,
Что древний витязь проложил;
Уж водит за собой победы
И лики сладкогласных лир.
Каждая новая победная весть отдавалась гулом рукоплесканий в русском обществе. Тон задавал сам император, осыпавший Суворова и его чудо-богатырей дождём наград и милостивейших рескриптов. Державин с жадностию читал донесения Суворова, которые печатались в "Прибавлениях" к газете "Санкт-Петербургские ведомости". Основываясь на точных фактах, живописуя величие Альпийских гор и тысячи препон, вставших на пути русского войска, поэт нарисовал картину швейцарского похода Суворова:
О радость! – Муза, дай мне лиру,
Да вновь Суворова пою!
Как слышен гром за громом миру,
Да слышит всяк так песнь мою!
Побед его пленённый слухом,
Лечу моим за ним я духом
Чрез долы, холмы и леса;
Зрю – близ меня зияют ады,
Над мной шумящи водопады,
Как бы склонились небеса.
В звучных стихах запечатлевается бессмертный подвиг – как пример для подражания будущим поколениям, как символ непобедимости русского солдата. Какое обилие красок! Какая сила изобразительности!
Ведёт в пути непроходимом
По тёмным дебрям, по тропам,
Под заревом, от молньи зримом,
И по бегущим облакам;
День – нощь ему среди туманов,
Нощь – день от громовых пожаров;
Несётся в бездну по вервям,
По камням лезет вверх из бездны;
Мосты ему – дубы зажжены;
Плывёт по скачущим волнам.
Поражает смелость уподоблений и поэтических преувеличений, служащих одной, главной цели – возвеличиванию Суворова и русских богатырей:
Таков и Росс: средь горных споров
На Галла стал ногой Суворов,
И горы треснули под ним.
В русской поэзии немало стихов посвящено Швейцарскому походу Суворова. Но первым это сделал Державин.
Возьми кто летопись вселенной,
Геройские дела читай;
Ценя их истиной священной,
С Суворовым соображай.
Ты зришь: тех слабость, сих пороки
Поколебали дух высокий;
Но он из младости спешил
Ко доблести простерть лишь длани;
Куда ни послан был на брани,
Пришёл, увидел, победил.
4
Вал суворовской славы, прокатившийся по Европе, обогнавший влачившегося в дормезе, на ненавистных ему перинах хворого генералиссимуса, бушевал уже в Питербурхе. Нетерпеливый и порывистый Павел I не находил себе места, по нескольку раз на день спрашивая, когда же наконец приедет Суворов.
Всесильный генерал-губернатор Питербурха, начальник почт и полиции, член Иностранной комиссии граф фон дер Палён на утренних докладах не упускал случая дать мыслям императора иное направление. А после развода и отдачи пароля начальник военно-походной канцелярии граф Ливен докладывал Павлу поступавшие донесения инспекторов, которые обращали внимание на то, что шаг в полках, возвращающихся на постоянные квартиры из-за границы, не соответствует предписанному, что алебарды и офицерские эспантоны порублены и сожжены в Швейцарии, что у многих солдат обрезаны косы, что в боевых столкновениях применялся рассыпной строй, не указанный в уставе, что немало и других нарушений формы, к примеру, штиблеты заменены сапогами. Перед выходом к обеду и ужину, во время одевания, гардеробмейстер, простодушный Кутайсов, передавал императору неблагоприятные для Суворова соображения, нашёптанные Ливеном, Палёном, голштинцами Штейнваром, Каннибахом, Линдерером…
В один из своих докладов в середине марта 1800 года Палён вдруг замялся.
– Мне кажется, сударь, вы чем-то озабочены? – удивился Павел.
Последовал тщательно подготовленный ответ.
– Страшусь, ваше величество! Сумею ли справиться и оправдать доверие монарха в дни приезда и пребывания Суворова в столице!..
– А почему нет, сударь?
– Да слишком высока особа и велики указанные почести!
– Что именно, сударь?
– Так вы сами, ваше величество, будете встречать Суворова?
– А как же!
– И ему будет при вас гвардия отдавать честь?
– Конечно, сударь! Так мною приказано!
– И он поедет при колокольном звоне в Зимний дворец?
– Так.
– И там на молебне ему будет возглашено многолетие, за обедом будут пить его здоровье?
– Конечно, ведь он российских войск победоносец, князь Италийский…
– А за обедом будет викториальная пальба?
– Несомненно, сударь.
– А вечером во всём городе будет иллюминация и на Неве фейерверк?
– Верно.
– Ну, это слишком опасно, ваше величество… – Палён замолчал.
– Почему? – повысил голос Павел. Он подбежал к долговязому генерал-губернатору и, дёргая его за отворот мундира, стал сыпать словами: – Почему же? Отвечай! Немедля!
– Да как же! Будет жить в Зимнем дворце со всеми почестями, приличествующими высочайшим особам, войска и караулы будут отдавать ему честь в присутствии вашего величества, он станет принимать во дворце генералов и вельмож и ходатайствовать за них у вашего величества…
– Ну и что же? – Павел нетерпеливо притопывал ногой.
– А то, ваше величество, что он, ежели захочет, поведёт полки, куда прикажет. На ученье, на манёвры, – Палён наклонился к императору и добавил шёпотом: – Или ещё куда…
Павел задумался.
– Верно, сударь! – сказал он картаво.
Первая брешь в доброжелательном отношении императора к Суворову была пробита. Оставшись один, Павел вспомнил в туманном зеркале детства давний эпизод.
Набегавшись и нашалившись, он, резвый десятилетний мальчик, смирно сидел за обеденными столами. Кроме воспитателя наследника – Никиты Ивановича Панина и бывшего при его особе поручика Порошина, на обед явились известные братья Чернышовы – президент Военной коллегии Захар Григорьевич и президент Адмиралтейс-коллегии Иван Григорьевич. По случаю гостей Павел был наряжен в богатый мундирчик генерал-адмирала флота российского; звание сие он носил с восьми лет. Потрогав тройной ряд золотого шитья по всем швам и рукавам, Павел сказал: "Ну, ежели кто будет генералиссимус, так где же ему вышивать ещё мундир свой – швов не осталось!" Граф Захар Григорьевич отвечал на это: "Генералиссимуса быть не должно, потому что государь отдаёт своё войско в руки другого. А армия – это такая узда, которую всегда в своём кулаке держать надобно!" Сам он тогда только и мог ответить: "А! А!"
– А! А! – пробормотал, задумавшись, Павел. – Так, сударь! Генералиссимус при царствующей особе опасен паки и паки!
Палён торжествовал. С этого дня посыпались приказы, в которых явлена была крутая перемена императора к Суворову. А затем последовали и уточнения к его приезду: въехать в столицу он должен вечером, никаких шпалер гвардии не выставлять, колокольный звон отменить, назначенных покоев в Зимнем дворце не отводить. Направиться ему надлежит в дом его племянника Хвостова.
Старания русских немцев увенчались полным успехом. В Питербурхе готовился заговор против Павла I, искусно сплетённый Палёном и подкреплённый английским золотом. Суворов, явившийся в Питербурх в ореоле европейской славы, был страшен заговорщикам. Одно его присутствие делало невозможным государственный переворот. Хитроумно вызванная немилость императора к Суворову была лишь одним из звеньев в цепи заговора, впрочем, как и опала, постигшая преданных Павлу Растопчина и Аракчеева, битье кнутом в Новочеркасске обвинённого в измене верного телохранителя царя казачьего офицера Грузинова. Палён так умело раздул враждебность Павла к Марии Фёдоровне, что тот накануне переворота повелел забаррикадировать дверь, ведущую из его спальни в покои жены.
Павел I сам шёл навстречу гибели, последовавшей в ночь на 12 марта 1801 года, когда толпа пьяных заговорщиков ворвалась в Михайловский замок и задушила императора офицерским шарфом.
Накануне, в тревожном предчувствии, он послал за Растопчиным и Аракчеевым. Аракчеев был задержан на питербурхской заставе Паленом 11 марта и увидел лицо своего покровителя лишь в гробе. Растопчина известие о гибели Павла настигло при выезде из Москвы в Питербурх.
5
Только немногим более двух недель пролежал Суворов в доме Хвостова, тяжело поражённый внезапной, ничем не объяснимой опалой.
Державин почти каждый день наведывался в дом Хвостова. Изредка наступало просветление, и Суворов беседовал с домашними и даже занимался турецким языком. Но затем вновь терял сознание, бредил, повторяя имена своих сподвижников и громкие названия: Фокшаны, Рымник, Измаил, Алда, Треббия, Нови, Сен-Готар…
Немногие вельможи решались выразить своё расположение опальному генералиссимусу. Правда, болезнь Суворова служила для Павла до некоторой степени смягчающим и извиняющим обстоятельством. В один из дней Державин застал в доме Хвостова генерала Багратиона. Узнав о тяжёлом состоянии Суворова, император прислал его верного сподвижника и любимца с изъявлением своего участия.
Придворный врач Гриф тёр генералиссимусу виски спиртом. Суворов приходил в себя и снова погружался в небытие.
– Князь Пётр? Это ты, князь Пётр?
Суворов приподнялся на постели. Казалось, одни голубые глаза жили на восковом лице. Багратион кивал головой, слёзы мешали ему сказать что-либо.
– Помни, Пётр! Берегите Россию… А война с французами будет, князь Пётр! Помяни моё слово…
Суворов прощался с близкими, позвал к себе и верного Хвостова.
– Наклонись, Митя… Ближе… Вот так…
Хвостов почтительно приготовился слушать дядюшку.
– Прошу тебя, – внятно заговорил полководец. – Брось ты писать стихи… Не твоё это дело! Не позорь ты наш дом…
Когда Хвостов вышел от Суворова, ожидающие бросились к нему:
– Ну как он? Что?
Хвостов скорбно наклонил голову:
– Бредит…
Суворов пожелал видеть Державина и, смеясь, спросил его:
– Ну, какую же ты мне напишешь эпитафию?
– По-моему, – отвечал поэт, – слов много не нужно: тут лежит Суворов!
Полководец оживился:
– Помилуй бог, как хорошо!
Суворов слабел, в забытьи громко стонал, перемежая стоны молитвами и жалея, что он не умер на поле боя в Италии.
7 мая 1800 года Державин писал бывшему адъютанту Суворова оренбургскому губернатору Курису: "К крайнему скорблению всех, вчерась пополудни в 3 часа героя нашего не стало. Он с тою же твёрдостию встретил смерть, как и много раз встречал в сражениях. Кажется, под оружием она его коснуться не смела. Нашла время, когда уже он столь изнемог, что потерял все силы, не говорил и не глядел несколько часов! Что делать? Хищнице сей никто противостоять не может. Только бессильна истребить она славы дел великих, которые навеки останутся в сердцах истинных россиян".
Державин вышел из-за бюро и подошёл к окну, машинально слушая, как, подобно флейтузе, высвистывала в клетке такт военного марша пичужка с розовой грудкой. Давно уже стемнело, и зажглись редкие фонари-коноплянки. Туман усырял улицы и дома – экая слота! Пичужка старалась, повторяя свою нехитрую песенку снова и снова, словно отпевая полководца.
Державин глядел на ущербную луну, бежавшую за тучами, и горькие строки складывались в стихи: