4
Державин давно подумывал о том, что приходит пора расстаться со служебными тяготами и предаться целиком удовольствию литературной работы, хозяйствования, скромным радостям частного человека. Ещё в 1797-году обратился он к Капнисту со стихами, в которых прозвучала жалоба на усталость и разочарование результатами долгой службы:
Покою, мой Капнист! покою,
Которого нельзя купить
Казной серебряной, златою,
И багряницей заменить.
Сокровищами всея вселенной
Не может от души смятенной
И самый царь отгнать забот,
Толпящихся вокруг ворот.
Счастлив тот, у кого на стол
Хоть не роскошный, но опрятный,
Родительские хлеб и соль
Поставлены, и сон приятный
Когда не отнят у кого
Ни страхом, ни стяжаньем подлым:
Кто малым может быть довольным,
Богаче Креза самого.
В том же 1797-м году, на деньги, полученные в приданое Дарьей Алексеевной, Державин приобрёл сельцо Званку, лежащее на левом берегу Волхова, в 55 вёрстах водою от Новгорода.
Имение было небольшим, сильно запущенным, и Дарья Алексеевна приложила немало сил и стараний, дабы привести его в порядок. Берега Волхова от Новгорода низки и ровны, но в районе Званки земля подымалась довольно круто длинным, овальным холмом. Посередине его возвышалась усадьба. Фасад её к реке украсили балконом на столбах и каменною лестницей, перед которою бил фонтан. Снизу, по уступам холма, был устроен покойный всход, высажены цветы. Полюбив эти места, Державин стал проводить в Званке каждое лето, наслаждаясь созерцанием природы и отдаваясь литературному труду. В начале июля в Званку собирались ко дню рождения Державина многочисленные гости.
Стекл заревом горит мой храмовидный дом,
На гору жёлтый всход меж роз осиявая,
Где встречу водомет шумит лучей дождём,
Звучит музыка духовая…
Несмотря на практический ум жены, её расчётливость и немалые хозяйственные способности, а также крупное жалование, Державин часто нуждался. Оба питербурхских дома были заложены, а две драгоценные табакерки, пожалованные Павлом за оды, пришлось продать. Причина таилась в самом характере Державина. Он доверчиво относился к обманывавшим его управляющим, всегда жил хлебосолом, широко, не по средствам – дом был открыт для всех, радушно принимал близких и давал им место под своим кровом, воспитывал дочерей Н. А. Львова, заботился о живших у него трёх сёстрах Бакуниных, помогал детям Капниста, Блудова, Гасвицкого.
Тяга к домашней жизни возрастала вместе с усилением недовольства и разочарования государственной службой, в которой он до сих пор видел главный смысл существования. Одновременно менялся заметно строй и лад его лиры. Поэт не находил вокруг себя живых героев, возбуждающих его музу.
Оставались вечные радости бытия: любовь, природа, картины сельского труда и его плоды, вечный круговорот и обновление жизни.
За пять лет до отставки, в лёгких изящных по стилю стихах, обозначенных "К самому себе", Державин подвёл горький итог своему неукротимому, но, увы, часто бесплодному борению за правду и справедливость:
Что мне, что мне суетиться,
Вьючить бремя должностей,
Если мир за то бранится,
Что иду прямой стезей?
Пусть другие работают, –
Много мудрых есть господ:
И себя не забывают,
И царям сулят доход.
Но я тем коль бесполезен,
Что горяч и в правде чёрт, –
Музам, женщинам любезен
Может пылкий быть Эрот.
Стану ныне с ним водиться,
Сладко есть и пить и спать:
Лучше, лучше мне лениться,
Чем злодеев наживать.
Полно быть в делах горячим,
Буду лишь у правды гость;
Тонким сделаюсь подьячим,
Растворю пошире горсть.
Утром раза три в неделю
С милой Музой порезвлюсь;
Там опять пойду в постелю
И с женою обнимусь.
Стихи эти были навеяны Анакреоном. Весёлый и беспечный греческий поэт, живший за две с лишним тысячи лет до Державина и всё время кочевавший от одного властителя к другому, воспевал умеренную чувственность, товарищеские пирушки и безбурную любовь. Впрочем, от самого Анакреона сохранились лишь небольшие отрывки; он был известен более по подражаниям поздних греческих поэтов. В анакреонтическом духе писали, и с блеском, Ломоносов, Сумароков, Херасков, а позднее – Батюшков, Пушкин, Дельвиг, Вяземский, Языков.
Державина натолкнули на стихи в сём новом для него роде сперва Львов, издавший в 1794-м году переводы произведений теосского (или, как говорили тогда, тииского) певца вместе с греческим текстом, а затем – Эмин, напечатавший книжечку "Подражания древним". Но Державин писал не просто подражания. Сила его гения проявилась как раз в оригинальности и новизне стихов. Впервые в отечественной литературе он смело ввёл в анакреонтические по духу песни национальный и реалистический колорит. Это был уже шаг к новой поэзии.
В привычный для Анакреона и его подражателей круг – Венеры-Киприды, Амура, граций и бога вина Бахуса, в условно декоративный мир укромных гротов, таинственных уголков леса, журчащих ручейков, где порхает Эрот, вторглась сочная русская природа, в пляске закружились крестьянские девушки, появились пожилые поселяне и вельможи, загремели в кустах соловьи, зашуршали под ногами красно-жёлтые листья осени, дружеской свалкой разлеглись в избе, на сене охотники, вышел на нивы пахарь…
Насколько далеко ушёл Державин от традиционных, несколько слащавых и кокетливых анакреонтических пасторалей, видно хотя бы на примере его стихотворения "Русские девушки":
Зрел ли ты, Певец Тииский!
Как в лугу весной бычка
Пляшут девушки Российски
Под свирелью пастушка?
Как, склонясь главами, ходят,
Башмачками в лад стучат,
Тихо руки, взор поводят
И плечами говорят?..
Как сквозь жилки голубые
Льётся розовая кровь,
На ланитах огневые
Ямки врезала любовь?
Именно русские девушки, красота русской пляски привлекают поэта, и он с убеждённостью обращается к Анакреону:
Коль бы видел дев сих красных:
Ты б Гречанок позабыл,
И на крыльях сладострастных
Твой Эрот прикован был.
Стремясь идти в своей любовной лирике "за певцом тииским вслед", Державин, однако, слышит не звон греческих тимпанов и крики вакханок "Эван! Эвое!", но звуки балалайки или тихострунной гитары. Да и сами героини его стихов – "Параше", "Варюше", "Лизе", "Похвала розе", "Любушке" – это обычные, вполне земные девушки: дочери Львова, сёстры Бакунины. Здесь традиционные для греческой мифологии и поэзии XVIII века образы соседствуют с иными, взятыми из русской природы, русской жизни, родного фольклора.
Амур летит за девушкой – "как за сребряной плотвицей линь златой по дну бежит". Стрелок встретил "лебедь белую" под вечер своей жизни с пустым уже колчаном. В растерянности он "стал в пень" и вспомнил народную мудрость: "Ах, беречь было монету белую на чёрный день".
Всё это было ново и смело, невозможно для литературы отошедшего XVIII столетия. Век Екатерины II, отмеченный доходящей до цинизма чувственностию, создал, однако, литературу, замороженную в канонах обязательного словесного целомудрия. Правда, существовала эротическая традиция Баркова, отличавшегося откровенной непристойностию, но она принадлежала к литературе скабрёзной и существовавшей лишь в списках.
Любовная лирика Державина поражает изяществом, живостию разговорной, в блестках юмора речи, богатством инструментовки стиха. Продолжая размышления Ломоносова о богатстве русского языка, он писал в коротеньком предисловии к "Анакреонтическим песням", изданным в Питербурхе в 1804 году: "По любви к отечественному слову желал я показать его изобилие, гибкость, лёгкость, и вообще способность к выражению самых нежнейших чувствований, каковые в других языках едва ли находятся". В доказательство своей мысли он написал десять песенок, не употребив в них ни разу буквы "р". Одну из них положил на музыку и вставил в "Пиковую даму" Чайковский:
Если б милые девицы
Так могли летать, как птицы,
И садились на сучках:
Я желал бы быть сучочком,
Чтобы тысячам девочкам
На моих сидеть ветвях…
Здесь всё неподдельное. Даже в мелочах: как свидетельствует Даль, слово "девочки" обычно употреблялось с таким ударением в той Новгородской губернии, где находилась державинская Званка.
Тропой анакреонтических песен Державин вышел к новым для себя рубежам. Читающая публика восторженно приняла его сборник. Журнал "Северный вестник" оповещал: "Желая известить публику о сём новом произведении лиры г. Державина, что можно сказать об нём нового? Державин есть наш Гораций – это известно; Державин наш Анакреон – и это не новость. Что ж новое? То, что в сей книжке содержится 71 песня, то есть 71 драгоценность, которые современниками и потомками его будут выучены наизусть и дышать будут гением его в отдалённейших временах".
В "Анакреонтических песнях" стареющий художник явился не без отблесков прежнего таланта и с новой для него стихийною тягой к реализму. В ещё большей степени это относится к написанному позднее обширному посланию "Евгению. Жизнь Званская".
Учёный пастырь Евгений Болховитинов был назначен в 1804 году старорусским епископом и новгородским викарием и переселился из Питербурха в Хутынский монастырь, находившийся в 60 вёрстах от Званки. Интересуясь историей литературы, он составил капитальные библиографические труды, биографические словари русских духовных и светских писателей. Познакомившись с Державиным через Д. И. Хвостова, преосвященный Евгений сблизился и подружился с хозяином Званки, не раз бывал у него. В память об одном из таких посещений в 1807 году Державин и написал своё послание.
Это хроника только одного дня, заполненного важными и неважными делами, и подсвеченная коротко печальными воспоминаниями и предчувствиями. Одновременно это подробная картина жизни и быта русской усадьбы в мельчайших деталях, оттенках, подробностях. Отставной министр, опальный сановник и бич вельмож гуляет по саду "между лилей и роз". Затем он рассказывает, как,
…накормя моих пшеницей голубей,
Смотрю над чашей вод, как вьют под небом круги;
На разнопёрых птиц, поющих средь сетей,
На кроющих, как снеюм, луги…
Приходит время завтрака, от дома веет запахом чая или кофе:
Иду за круглый стол: и тут-то раздобар
О снах, молве градской, крестьянской,
О славных подвигах великих тех мужей,
Чьи в рамах по стенам златых блистают лицы…
После завтрака хозяйка принимает дары поселян, гостям показывают полотна, сукна, узорные салфетки и скатерти, кружева и ковры – искусное крестьянское рукоделие. Приходит врач, докладывающий о состоянии маленькой званской больницы, является староста, отчитывающийся "с улыбкой, часто плутоватой". Сам хозяин удаляется в кабинет для писаний:
Оттуда прихожу в святилище я муз,
И с Флакком, Пиндаром, богов восседши в пире,
К царям, к друзьям моим иль к небу возношусь,
Иль славлю сельску жизнь на лире…
Полдень – час обеда. Как не вспомнить гениальную пушкинскую "Осень" (эпиграф к которой поэт взял из "Жизни Званской"): "к привычкам бытия вновь чувствую любовь: чредой слетает сон, чредой находит голод…"
Я озреваю стол, – и вижу разных блюд
Цветник, поставленный узором:
Багряна ветчина, зелены щи с желтком,
Румяно-желт пирог, сыр белый, раки красны,
Что смоль, янтарь-икра, и с голубым пером
Там щука пёстрая: – прекрасны!
После еды – прогулка, катание на лодках, посещение прядильной фабрики и деревенской кузницы. Появляются картины природы, выписанные Державиным с живописной красочностью:
Иль стоя внемлем шум зелёных, чёрных волн,
Как дёрн бугрит соха, злак трав падёт косами,
Серпами злато нив, – и ароматом полн,
Порхает ветр меж нимф рядами.
Иль смотрим, как бежит под чёрной тучей тень
По копнам, по снопам, коврам желто-зелёным,
И сходит солнышко на нижнюю ступень
К холмам и рощам синетёмным.
Восхищаясь природой, женской красотой, воспевая воинскую славу, отдавая дань величию государственных деятелей, Державин одновременно всегда думал и о преходящести всего сущего, о бренности бытия. В старости чувства эти утончились, приняли характер тихой грусти. Поэт со спокойной мудростью ожидает неизбежной смерти:
Что жизнь ничтожная? моя скудельна лира!
Увы! и даже прах смахнёт с моих костей
Сатурн крылами с тленна мира.
Разрушится сей дом, засохнет бор и сад…
Менее чем через полвека после кончины Державина Я. К. Грот, подвижник-исследователь, изучивший, издавший и прокомментировавший державинские труды, посетил Званку и увидел на месте усадьбы лишь груду кирпича. В своих печальных предсказаниях поэт – в который раз! – оказался провидцем. Спасение от забвения, по Державину, в слове. Заканчивая своё послание к Болховитинову, поэт выражает надежду, что тот разбудит потомков словами:
"Здесь бога жил певец, Фелицы".
Глава одиннадцатая
"Река времён"
"Моё время прошло, теперь ваше время. Теперь многие пишут славные стихи, такие гладкие, что относительно версификации уже ничего не остаётся желать. Скоро явится свету второй Державин – это Пушкин, который уже в лицее перещеголял всех писателей…"
Державин
1
В кабинете было тепло. Но он сидел за столом посреди комнаты, натянув белый колпак и запахнувшись в беличий тулуп, обшитый синею шёлковою материей. При виде его старчески бледного, угрюмого лица, склонённого над книгой, можно было подумать, что поэт размышляет о прочитанном. Но он спал. Незаметно для себя впал в дремоту, которая толь часто подкрадывалась к нему. Спала и его любимая собачка Бибишка, пригревшаяся за пазухой и выставившая наружу лишь умненькую беленькую мордочку.
Меж тем юноша, румяный от принесённого в Питер Николой Зимним морозца, спрашивал у седого камердинера:
– Дома ли его высокопревосходительство и принимает ли сегодня?
– Пожалуйте-с, – отвечал Кондратий, указывая на деревянную лестницу.
– Но, голубчик, – умолял юноша, разволновавшийся от того, что увидит сейчас самого Державина, – нельзя ли доложить прежде, что вот приехал Степан Петрович Жихарев, а то, может быть, его высокопревосходительство занят?
Кондратий махнул рукой:
– Ничего-с, пожалуйте… Енерал в кабинете один…
– Так проводи ж, голубчик!
– Ничего-с, извольте идти сами. Прямо по лестнице, а там и дверь в кабинет – первая налево….
Жихарев пошёл или, скорее, поплёлся. Ноги под ним подгибались, руки тряслись, и весь он был сам не свой: его била лихорадка. Остановившись перед стеклянною дверью, занавешенною зелёною тафтой, он не знал, что делать – толкнуть ли дверь или дождаться, что кто-нибудь войдёт. Вдруг в коридоре появилась старшая дочь Львова, воспитывавшаяся вместе с двумя сёстрами у Державина. Очаровательная восемнадцатилетняя Елисавета, ровесница гостя, приостановилась и добродушно спросила:
– Вы, верно, к дядюшке?
Жихарев мог только кивнуть в ответ головой.
– Так войдите, – и Елисавета без церемоний отворила дверь.
Ни сам Державин, ни даже его собачка не проснулись. Жихарев кашлянул. Поэт вздрогнул, зевнул и, поправив колпак, сказал, скрывая смущение:
– Извините, я так зачитался, что не заметил вас. Что вам угодно?
Жихарев объявил, что по приезде из Москвы в Питербурх он решил непременно посетить Державина и выразить искреннее уважение к его имени, а затем назвал себя.
– Так вы часом не родственник ли Степана Данилыча Жихарева? – оживился Державин, тотчас вспомнив давнего своего знакомца по тамбовскому губернаторству.
– Внук…
– Как я рад! А зачем сюда приехали? Не определяться ли в службу? – Державин не давал молодому человеку вставить слова. – Если так, то я могу попросить князя Петра Васильевича Лопухина и даже графа Николая Петровича Румянцева…
– Благодарю, ваше высокопревосходительство, – отвечал Жихарев. – Я уже получил назначение и ни в чём покамест надобности не имею, кроме вашей благосклонности…
Державин принялся расспрашивать юношу, где тот учился, чем занимался и каково состояние его семьи, но вдруг, спохватившись, сказал:
– Да что ж это вы стоите? Садитесь! Вам не жарко? А я, признаться, люблю, когда теплуга…
Жихарев взял стул и подсел к нему.
– А что это у вас под мышкой? Книга?
– Это трагедия моего сочинения "Артабан", которую я желал бы посвятить вам, ежели она того стоит, – робея, отвечал тот.
– Трагедия? Прекрасно! Нам в нашей словесности как раз не хватает произведений в драматическом роде, – воодушевился Державин. – Впрочем, комедии у нас есть, и превосходные. Вспомните Фонвизина или приятеля и родственника моего Капниста. Сей в царствование покойного императора неоднократно читывал у меня при многих посетителях свою "Ябеду", и она едва не погубила автора. В городе заговорили о неслыханной дерзости, с какой выведена в комедии безнравственность и лихоимство губернских чиновников. Капнист испугался, чтоб его не очернили в мнении императора. Спросил, что ему делать. – Державин тонко улыбнулся. – "То же, что Мольер со своим "Тартюфом", – посоветовал Львов. – Испроси позволения посвятить твою комедию самому государю". Капнист последовал совету – и все толки умолкли…
Державин прикрыл глаза, как бы уйдя в себя, в свои воспоминания, затем встрепенулся и с некоторым вызовом, словно приглашая на спор, сказал:
– А вот высокому, трагическому жанру не повезло…
– Но как же "Эдип в Афинах"? – осмелел юноша. – Такой трагедии, какую создал Озеров, у нас никогда не бывало! Стихи бесподобные, мысли прекрасные, чувства бездна… – он умолк, испугавшись хвалить кого-то при Державине.
– Всё это так, но при несравненных красотах у Озерова есть и немалые погрешности…
В сих словах Жихареву послышалось неодобрение, вызванное чувством соперничества. Ходили слухи, будто сам Державин занялся сочинительством трагедий и даже либретто целых опер. В Москве это известие принято было с огорчением. В ответ на то, что Державин пишет нечто в духе итальянского композитора Метастазио, Дмитриев горько пошутил: "Разве вроде безобразия" и затем долго сетовал на то, что величайший лирический поэт на старости занимается сочинениями, совершенно не свойственными его гению.
Да, Державин уже закончил два больших драматических произведения с хорами и речитативами: "Добрыня" и "Пожарский". А затем в течение нескольких лет, удивляя всех плодовитостию, написал ещё трагедии "Ирод и Мириамна", "Евпраксия", "Тёмный", "Атабаллбо, или Разрушение Перуанской империи" и три оперы – "Грозный, или Покорение Казани", "Дурочка умнее умных" и "Рудокопы". Всем им была уготована судьба, предсказанная И. И. Дмитриевым: они были скоро забыты.
Сам Державин, однако, очень гордился своими драматическими сочинениями и теперь пожелал мысленно сравнить их с тем, что пишет нынешняя молодёжь.
– Прочитайте-ка что-нибудь, – попросил он Жихарева.
Молодой человек развернул своего "Артабана" и с чувством продекламировал сцену из 3-го действия, где опальный царедворец Артабан, скитаясь по пустыне, поверяет стихиям свою скорбь и негодование.