Александр III: Забытый император - Михайлов Олег Николаевич 26 стр.


4

Фрейлина покойной императрицы Марии Александровны, дочь великого Тютчева и супруга Ивана Аксакова Анна Федоровна была удостоена аудиенции молодой императрицы. Когда-то, в час восшествия на престол Александра II она подарила Марии Александровне маленькую старинную икону Троицы, которая оставалась в ее киоте и после кончины императрицы была возвращена Анне Федоровне. Теперь через великого князя Сергея Александровича Тютчева послала икону новому государю.

Анна Федоровна не ожидала этой милостивой аудиенции и даже не имела в Петербурге необходимого гардероба, чтобы явиться в полутрауре. Ей пришлось надеть шляпку и платье сестры Дарьи Федоровны, у которой она остановилась, и взять шаль у камер-фрау великой княгини Александры Иосифовны Анны Петровны Макушиной.

Разговор происходил в большом салоне Аничкова дворца. Тютчеву предупреждали, что Мария Федоровна в положении, что она от этого подурнела и чувствует себя не в духе. Анна Федоровна нашла императрицу похудевшей, но вид у нее был не так уж плох. Пользуясь давней близостью отношений, она прямо спросила:

– Ходят слухи, ваше величество, что вы беременны. Так ли это?

– Нет, нет, – улыбнулась Мария Федоровна, – мы не ждем прибавления семейства. Я вполне здорова и чувствую себя хорошо…

– Но не боитесь ли вы, ваше величество, опасностей, которые угрожают вашему супругу и вам?

– О нет! – тотчас же отозвалась царица. – Я благодарю Бога, что ни минуты не теряла бодрости духа. Я до такой степени проникнута чувством, что все мы в руках Божьих.

Тютчевой показалось, что Мария Федоровна боится, как бы ее гостья не затронула темы цареубийства, о котором ей наверняка тяжело было говорить. Поэтому Анна Федоровна тут же перевела разговор на основанный ею в Москве приют для сирот и попросила государыню взять его под свое покровительство.

Молодая императрица продолжала благотворительную деятельность своей покойной свекрови. Супруга Александра II, можно сказать, только и жила этим: она положила начало многим преобразованиям, учредила женские гимназии и женские епархиальные училища, организовала Красный Крест, отказываясь в годы Русско-турецкой войны даже шить себе новые платья и отдавая все свои сбережения вдовам, сиротам, раненым и больным. Теперь Мария Федоровна продолжила эту благородную традицию.

– С большим удовольствием, – сказала царица. – И как только буду в Москве, обязательно навещу ваш приют…

В это время из кабинета императора вышел его двоюродный брат великий князь Алексей Николаевич, красавец и ловелас, правда уже заметно обросший жирком. Узнав, что у государыни Тютчева, он поспешил рассказать о впечатлениях от речи ее мужа.

– Фурор, Анна Федоровна! Фурор! – своим обычным насмешливым тоном восклицал он.

– Я не знаю, произвела ли речь фурор, – сухо отвечала Тютчева. – Я знаю только, что были по достоинству оценены здравые мысли, талантливо выраженные…

Великий князь не дал ей договорить:

– Что бы ни сказал ваш муж, а России придется в конце концов прийти к конституции.

– Какую же конституцию желает ваше высочество? – Теперь уже Анна Федоровна не скрывала насмешливости тона. – Английскую, французскую, германскую, бельгийскую?

– Само собой разумеется, конституцию, соответствующую стране…

– А если страна не желает отнять у государя власть, которую ему доверила, чтобы передать ее в руки партии так называемых либералов? Ведь они совершенно чужды народу! Вопрос такой важности не может быть решен в Петербурге при закрытых дверях. Прежде чем заносить руку на краеугольный камень социального и политического строя России, нужно прежде всего узнать, чего хочет страна. А чтобы страна могла высказать то, чего хочет, нужно, чтобы она была правильно представлена. Но очень сомнительно, чтобы в настоящее время, да и в недалеком будущем, страна была достаточно зрела, чтобы иметь такого рода представительство…

Великий князь Алексей Николаевич, видимо, не ожидал встретить во фрейлине покойной матушки второго Ивана Аксакова и заметно растерялся. Он пробормотал несколько дежурных фраз и поспешил раскланяться. Анна Федоровна, еще не остыв, продолжала свои излияния уже императрице:

– У его высочества есть смутная мысль, что нужно быть либеральным и сделать что-нибудь либеральное для страны. В этом отношении он таков, как большая часть петербургского общества. Увы, оно полагает, что достаточно заимствовать у Запада некоторые либеральные учреждения и применить их в России как непогрешимую панацею для того, чтобы все, словно в сказке, устроилось. Никто из них ни на минуту не останавливается на том простом соображении, что Россия – совершенно своеобразный организм. Она обладает очень определенной индивидуальностью, с присущими ей условиями существования, от которых зависит и закон ее развития…

Здесь Тютчева почувствовала, что утомляет царицу, которая встала, чтобы отпустить ее. Тогда она сказала, почти невольно, так как совершенно не думала об этом:

– Ваше величество, я бы так хотела видеть государя…

– Подождите, – ответила Мария Федоровна. – Я посмотрю, не занят ли он.

Вскоре императрица вернулась со словами:

– Пойдемте ко мне в будуар. Государь придет туда…

Александр Александрович появился в будуаре через несколько минут и с сердечностью пожал Тютчевой руку:

– Я очень рад, что могу лично поблагодарить за образок, который вы мне прислали. Вы не могли доставить мне большего удовольствия. Я был тронут…

Анна Федоровна была сильно взволнована и, можно сказать, изумлена и поражена, слушая государя, а еще более – глядя на него. Она знала Александра Александровича с детства, так как вступила в должность фрейлины к покойной императрице, когда ему было восемь-девять лет. Большая честность и прямота мальчика привлекали к нему общие симпатии. Но в то же время он был крайне застенчив, и эта застенчивость, вероятно, вызывала в нем резкость и угловатость, что часто встречается у тех натур, которые для внешнего проявления требуют тяжелого усилия над собой. Во взгляде, в голосе и в движениях Александра Александровича было нечто неопределенное, неуверенное, и Тютчева подмечала все это еще много лет тому назад.

Теперь, глядя на императора, она с изумлением спрашивала себя, каким же образом произошла эта полнейшая перемена? Откуда появился этот спокойный и величавый вид? Это полное владение собой в движениях, в голосе и во взгляде? Эта твердость и ясность в словах, кратких и отчетливых? Одним словом, это свободное и естественное величие, соединенное с выражением честности и простоты, бывших всегда его отличительными чертами. "Невозможно, – говорила Тютчева себе, – видя его, не испытывать сердечного влечения к нему и не успокоиться, по крайней мере отчасти, в отношении огромной тяжести, упавшей на его богатырские плечи. В нем видна такая сила и мощь, которые дают надежду, что бремя, как бы тяжело оно ни было, будет принято и поднято с простотой чистого сердца и с честным сознанием обязанностей и прав, возлагаемых высокой миссией, к которой он призван Богом. Видя его, понимаешь, что он сознает себя императором, что он принял на себя ответственность и прерогативы власти. Его отцу всегда не хватало именно этого инстинктивного чувства своего положения, веры в свою власть…"

Она сидела возле императора Александра Александровича и почти завороженно слушала его.

– Я читал все статьи вашего мужа за последнее время, – своим мягким и глубоким, грудным голосом говорил царь. – Скажите ему, что я доволен ими. В моем горе мне было большое облегчение услышать честное слово. Он честный и правдивый человек, а главное, он настоящий русский, каких, к несчастью, мало, да и даже эти немногие были за последнее время устранены. Но этого больше не будет!..

– Слава Богу, ваше величество! – воскликнула Тютчева. – Как все мы, русские люди, ждали этого слова…

– Я сочувствую идеям, которые высказывает ваш муж, – продолжал государь. – По правде сказать, его "Русь" – единственная газета, которую можно читать. Что за отвращение вся эта петербургская пресса! Именно гнилая интеллигенция! И они воображают, что теперь подходящий случай, чтобы ставить мне условия! Как бы не так…

– Воображаю, какой шум поднимет либеральная пресса по поводу речи моего мужа, – заметила Тютчева. Император улыбнулся:

– Да, мне доложили об этом заседании. Я знаю все подробности от графа Игнатьева, который там был. Кое-кто нашел неуместным, что он, будучи членом Государственного совета, присутствовал на заседании Славянского комитета. Но я ему сказал, что он хорошо сделал. Мне показали адрес, который мне должен поднести комитет. Я внес в него некоторые изменения. Есть вещи, о которых в настоящее время преждевременно говорить. Да, кроме того, инициатива по этому поводу должна исходить только от меня.

Александр Александрович, конечно, имел в виду идею созвать Земский собор. Тютчева заговорила о том горе и стыде, какие испытывает всякий русский при мысли о страшном преступлении – цареубийстве, ответственность за которое падает на всю страну.

– Нет, – живо возразил государь, – страна тут ни при чем. Это кучка негодных и фанатичных мятежников, введенных в заблуждение ложными теориями. У них нет ничего общего с народом. Теперь нужно позаботиться оградить школы, чтобы яд разрушительных теорий, проникших в высшие классы, не отравил массы простого народа. К сожалению, выяснилось, что Желябов, стоявший во главе заговора, – крестьянин. Мне прислали письмо другого террориста – Кибальчича. Это русский изобретатель, угодивший в преступную шайку, можно сказать, случайно. И в то же время – один из главных виновников злодеяния.

Император поднялся и с трудом, словно каждое слово причиняло ему боль, произнес:

– Главари шайки будут повешены…

5

Итак, судилище свершилось! Пятеро главных цареубийц – Рысаков, Желябов, Перовская, Кибальчич, Михайлов – были приговорены к смертной казни через повешение; шестой – Геси Гельфман – смертная казнь была заменена бессрочной каторгой, так как она находилась на четвертом месяце беременности.

Лев Тихомиров, кутая шею жидким шарфиком (гнилая петербургская весна вызвала у него жестокую простуду), переминался с ноги на ногу в жадной до зрелищ клубящейся толпе на Семеновском плацу. С утра стояла замечательная для апрельского Питера погода. Солнце шпарило с восьми часов утра, заливая лучами огромный Семеновский плац.

Три недели назад от имени партии "Народной воли" Тихомиров обратился к царю с письмом, в котором предлагалось предоставить в России полную свободу печати, полную свободу слова, полную свободу сходок и полную свободу избирательных программ. "Мы обращаемся к Вам, – писал Тихомиров, – отбросивши всякие предубеждения, подавивши то недоверие, которое создала вековая деятельность правительства. Мы забываем, что Вы представитель той власти, которая только обманывала народ, сделала ему столько зла. Обращаемся к Вам, как к гражданину и честному человеку. Надеемся, что чувство личного озлобления не заглушит в Вас сознания своих обязанностей и желания знать истину. Озлобление может быть и у нас. Вы потеряли отца. Мы потеряли не только отцов, но еще братьев, жен, детей, лучших друзей. Но мы готовы заглушить личное чувство, если того требует благо России. Ждем того же и от Вас".

Письмо осталось без ответа. Меж тем Тихомиров наблюдал, как от дома предварительного заключения, где содержались смертники, на Шпалерной, Литейном проспекте, Кирочной, Надеждинской и Николаевской улицах выстраивались войска, усиленные нарядами конных жандармов.

На самом плацу царила необыкновенная тишина. Посреди него находился черный, почти квадратный помост двух аршин вышины, обнесенный небольшими, выкрашенными также черной краской перилами. На помост вели шесть ступеней. В углублении возвышались три позорных столба с цепями и наручниками. Рядом – подставка для казни. По бокам платформы высились два столба с перекладиной и шестью кольцами на ней для веревок. Позади эшафота лежали пять черных деревянных гробов со стружками и парусиновыми саванами. У эшафота, задолго до прибытия палача, скучали четыре арестанта-уголовника в нагольных тулупах – помощники ката.

Ближе к эшафоту расположились конные жандармы и казаки, а на расстоянии двух-трех сажен от виселицы – пехота лейб-гвардии Семеновского полка.

Еще ближе, возле самой виселицы, была установлена небольшая платформа для лиц судебного и полицейского ведомств. Туда же допускались и корреспонденты русских и иностранных газет, а также посольских миссий.

– Боже! Боже! – говорил себе Тихомиров. – Через самое короткое время пятеро молодых, здоровых людей – и среди них женщина – превратятся в трупы! И ты, Сонечка, моя бывшая невеста, моя любовь! Нет, я отказываюсь верить в это! В последний момент – я убежден – казнь будет отменена!..

Между тем в густой толпе на Николаевской улице послышался все усиливающийся гул: едут!

Показались блестящие каски жандармов и казачьи шапки. За конвоем, громыхая то мостовой, появились высокие колесницы, производившие уже одним своим видом тяжелое впечатление. На первой повозке, запряженной парой лошадей, сидели оплетенные ремнями, с привязанными к сиденью руками Желябов и Рысаков. Они были в черных, солдатского сукна арестантских шинелях и таких же шапках без козырьков. На груде у каждого висела черная доска с белой надписью:

ЦАРЕУБИЙЦА

Оба сидели понурив головы, не глядя друг на друга. Девятнадцатилетний Рысаков был чрезвычайно бледен; лицо его дергалось в нервном тике.

Вслед за первой загромыхала по булыжнику вторая колесница.

В ней Тихомиров узнал Кибальчича, Перовскую и Михайлова, причем Перовская находилась между ними. Мужчины были бледны, а Перовская, напротив, держалась бодро. Тихомиров приметил даже легкий румянец на ее щеках. На голове у Сони была черная повязка вроде капора, а на груди, как и у ее подельников, – черная доска.

Позднее Тихомирову рассказали, что когда Перовскую втащили на колесницу, ей так туго скрутили руки, что она попросила:

– Отпустите немного… Мне больно…

– После будет еще больнее! – зло буркнул жандармский офицер.

Но она превозмогла боль и теперь, расширив глаза, глядела на приближающийся черный катафалк.

Михайлов кланялся толпе направо и налево, а затем попытался что-то выкрикнуть. Но тут забили барабаны, заглушившие его голос.

За цареубийцами следовали три кареты с пятью священниками, облаченными в траурные ризы.

Как только осужденных доставили к месту казни, на платформе показались судебные власти и лица прокуратуры. Тихомиров увидел градоначальника генерал-майора Баранова. Он узнал и прокурора судебной палаты Плеве, которого видел на открытом процессе над цареубийцами. Знал он и имя палача – Фролов, тот обычно исполнял экзекуции над революционерами.

Фролов, крепкий мужик в синей поддевке, темноликий, с редкой смоляной бородой, уже влез по деревянной некрашеной лестнице к перекладине и начал прикреплять к пяти крюкам веревки с петлями. Внизу стояли два его помощника в таких же синих поддевках и четыре арестанта в серых фуражках и нагольных тулупах.

Потом Фролов сошел с эшафота и влез в первую колесницу. Отвязав сперва Желябова, потом Рысакова, он передал их помощникам, которые отвели осужденных под руки на эшафот и поставили рядом. Тем же порядком сняли со второй колесницы Кибальчича, Перовскую и Михайлова, сопроводили на эшафот и подвели к трем позорным столбам.

"Сейчас! Сейчас! Плеве зачитает монаршье прощение! – думал Тихомиров. – Или, быть может, помилуют хотя бы Перовскую…"

Тем временем всех пятерых привязали к позорным столбам. Спокойной была (или только казалась) одна Перовская; остальные были смертельно бледны. Особенно выделялась апатичная и безжизненная, точно окаменелая, физиономия Михайлова. Душевная покорность отражалась на лице Кибальчича. Желябов выглядел крайне нервным, шевелил руками и беспрестанно поворачивал голову в сторону Перовской. На спокойном, желтовато-бледном лице Перовской по-прежнему блуждал легкий румянец. Ни один мускул ее лица не дрогнул, но глаза лихорадочно шарили по толпе, словно ища кого-то.

"Не меня ли?.." – спрашивал себя Тихомиров.

Рысаков поворачивался к виселице, и гримаса искривляла его большой рот. Светло-рыжеватые длинные волосы, выбиваясь из-под плоской черной арестантской шапки, ниспадали на его широкое полное лицо.

Раздалась резкая команда:

– На караул!

Баранов оглушительным генеральским басом сказал Плеве:

– Господин прокурор судебной палаты! Все готово к совершению последнего акта земного правосудия!

И так же громко Плеве приказал:

– Господин обер-секретарь! Извольте зачитать приговор.

Все поплыло перед глазами Тихомирова, и словно сквозь сон слышал он отдельные долетавшие слова: "священная особа императора… неслыханное злодеяние… Цареубийцы… К смертной казни через повешение…"

Тотчас вышли барабанщики, построившись лицом к осужденным, между эшафотом и платформой. Барабаны забили мелкой дробью. На эшафот поднялись священники в полном облачении с крестами в руках. Легкая улыбка отразилась на лице Желябова, когда, давая дорогу священникам, палач вынужден был прижаться к Кибальчичу. Осужденные почти одновременно подошли к священникам и поцеловали кресты, после чего были отведены палачами каждый к своей веревке. Когда священник дал поцеловать крест Желябову, тот что-то шепнул ему, поцеловал горячо крест, тряхнул головой и улыбнулся. Осенив осужденных крестным знамением, священники покинули эшафот. Желябов и Михайлов, приблизившись на шаг к Перовской, поцелуями простились с ней.

Фролов скинул поддевку и остался в красной рубахе, искони приличествующей его ремеслу. Что-то сладострастное проступило на его темном бородатом лице, когда он подступился к Кибальчичу. Надев на него саван и наложив вокруг шеи петлю, палач привязал конец веревки к правому столбу виселицы. Потом он занялся Михайловым, Перовской и Желябовым. Уже одетые в саван, Желябов и Перовская методично потряхивали головами, словно желая напоследок что-то сообщить друг другу.

Последним на очереди был Рысаков. Он стоял неподвижно и тупо, без выражения смотрел на Желябова все время, пока палач надевал на его сотоварищей длинный саван висельников. Тихомиров не знал, что, желая спасти свою жизнь, юноша выдал и оговорил всех, кого только мог. Но это не спасло его. Увидев других готовыми к казни, Рысаков пошатнулся, у него подогнулись ноги в коленях, но Фролов ловким движением успел накинуть на него саван и башлык.

Наступил финал всей драмы. Под частую, но громкую дробь барабанов палач подошел к Кибальчичу, подвел его к высокой черной скамейке и помог ему подняться на две ступеньки. Потом Фролов выдернул скамейку, и осужденный повис в воздухе.

Назад Дальше