- Ну уж, дядя, - говорил он и Мари, и Наташе, и Николаю, - нет, да вы подите сюда, взгляните!.. И откуда он только выкопал такое сокровище? Ведь это всю жизнь искать - так не найдешь! Верно, из Сибири, быть может, какой-нибудь лама….
- Ну, на ламу-то он не похож, - заметил Николай, - и не сибиряк - это тоже наверное… Это Москвою пахнет.
- Одним словом, таинственности у нас заводятся! - сказал Сергей и при этом зевнул.
Восторга его как не бывало: изумительный незнакомец прошел в дом, и вот опять стало скучно.
Борис Сергеевич ожидал Прыгунова в своем кабинете. Кондрат Кузьмич вошел, быстрым взглядом оглядел комнату, с видимым удовольствием заметил в правом углу ее образ, набожно перекрестился, а затем стал раскланиваться перед хозяином.
- Садитесь, садитесь, любезнейший Кондрат Кузьмич, - говорил Горбатов, пододвигая ему покойное кресло. - Я думаю, утомились, жарко сегодня?
- Тепленько, государь мой, тепленько! Да я, знаете, люблю такую погоду, - пар костей не ломит, особливо в деревенском чистом воздухе… Ехал: наслаждение просто! Места у вас чудесные. Ну да и палаты! Хорош ваш московский дом, сколько лет проезжал мимо - все на него заглядывался, а уж тут совсем царская резиденция!
- Да, широко! - сказал Борис Сергеевич. - Отец, как женился, так дом этот заново перестроил и всю жизнь, до кончины своей, почти безвыездно здесь прожил с матушкой. Мы родились здесь и выросли. И вот мне Господь привел сюда же вернуться на старость.
- Так-с, так-с! - повторил Прыгунов.
Ему даже как-то неловко становилось среди этой непривычной подавляющей своим величием роскоши. Но он быстро справился с неловкостью, вынул табакерку, нюхнул раз-другой табачку всласть и заговорил:
- По первоначалу обратимся к делу, сударь…
- Что же? Есть успех? Узнали вы что-нибудь наверное?
- Да как вам сказать - и да и нет. И много узнал, а коли с другой стороны посмотреть - так и ничего.
- Как так?
- А изволите ли видеть, я в Петербурге всю старую пыль встряхнул, столбом поднял! Как столб-то этот рассеялся, так и очутился передо мною один человек, старичок такой, соседом он был этой самой особы, которую мы ищем, жил с нею по одной лестнице, дверь об дверь. Ну и узнал все по соседству. И братца вашего покойного видал, даже не раз с ним беседовал, так как, по тому же опять соседству, захаживал к этой Александре Николаевне… И ребеночка нянчил, говорит: такой шустрый, славный был мальчишка. Петрушей звали… Все это верно, как по писаному, изложил мне… Что же, спрашиваю, сталось с Александрой Николаевной и Петрушей? "А приехала, говорит, из Москвы дама, раза три всего навестила Александру Николаевну, а затем забрала и ее и Петрушу, и увезла с собою".
- Какая дама?
- Вот и я тоже спрашиваю его - какая дама? "Не молода, говорит, она была, да и не стара… Теперь-то, значит, старуха, коли жива". Что же, сродственница она была Александре Николаевне, что ли? - спрашиваю я. "Нет, не сродственница, только та уж очень ее уважала". А как звали даму-то? "Дай Бог памяти!" - задумался мой старичок, задумался. Я просто ни жив, ни мертв… "Вспомнил, - говорит, - звали ее Капитолиной Ивановной Мироновой". То есть, сказал он мне это, батюшка Борис Сергеевич, как сказал, так вот, кажется, взял бы я его да и зацеловал от радости!
- А что? Разве вы ее знаете?
- Да помилуйте, как не знать! Капитолины-то Ивановны? Она наша прихожанка, почитай наша соседка… И извольте видеть, дело-то какое: в Петербург махнул, пыль столбом поднял, более двух недель попусту возился, а разгадка-то у меня под боком!.. И многие годы каждое воскресенье просвирку после обедни подношу я этой разгадке!
- Ну, так что же, что же ваша Капитолина Ивановна? - в нетерпении спрашивал Борис Сергеевич.
- Само собою, я сейчас в Москву и прямо к ней… Только вот тут-то и осекся. Завел разговор обиняком про Петербург. Рассказываю, говорю, мол, двадцать лет из своего прихода не выезжал, а тут, по неожиданному делу, в Петербург попал… А вы, мол, Капитолина Ивановна, в Петербурге-то бывали? "Бывала, - говорил, - да давно, давнее вашего, лет более тридцати тому назад ездила". И пустилась в россказни. Я слушаю да мимо ушей пускаю, а перебить-то ее не смею: старуха она строгая и обидчивая, иной раз не знаешь, как ей и потрафить. Наконец остановилась. А по какому случаю, спрашиваю, вы в Петербург ездили? "По своим делам", - говорит. "А вот что я хотел спросить у вас, матушка Капитолина Ивановна, не знавали ли вы в Петербурге Александры Николаевны Степановой?" Спрашиваю, а сам гляжу, гляжу на нее. Вздрогнула моя старуха, покраснела даже. Ну, одним словом, себя кругом мне выдала. "Нет, говорит, Кондрат Кузьмич, не знавала я такую". Не знали? А с кем это вы, сударыня, из Петербурга в Москву тогда поехали, еще мальчик маленький, Петрушей звали, с вами был? Доконал я ее совсем - сидит, молчит, слова прибрать не может, да вдруг как рассердится моя старуха! "Что же это ты, сударь, меня допрашивать пришел, что ли?" И стала она мне отчитывать: "Знала не знала, а говорить с вами об этом не буду, хотите гостем быть - сидите, чайку вот напьемся, а допросов чтобы не было… Да и напрасно… Слова ведь не скажу, не ваше это совсем дело!.." Ну, я ее, само собою, всячески стал урезонивать. Вы, говорю, не обижайтесь, Капитолина Ивановна, я не за худым чем пришел к вам, может, я с собою счастье несу этому мальчику, Петруше-то. "Не нужно, говорит ему вашего счастья… Да и нет его уже на свете, Петруши. Умер он, все умерли!.."
- Умерли! - тоскливо произнес Борис Сергеевич.
- Да-с! Как она сказала мне, что все умерли, так я уж и знал, что если кто и умер, так уж Петруша-то жив, наверное. Только, видите ли, по ее рассуждению ему не надо счастья, которое я с собою принес… Провести тоже меня вздумала Капитолина Ивановна! Так ведь я ее не первый год знаю… Одно слово: ручаюсь вам головой, сударь мой, - жив этот самый Петруша, только я промахнулся, не так к ней подъехал и попортил дело. Мне она теперь ни за что в мире не скажет - такой уж у нее характер… Вот я зачем к вам и предъявляюсь: коли желаете добыть Петрушу, так надо вам со мною в Москву ехать. Чего я не добился - вы, может, добьетесь.
- Хорошо! - сказал Борис Сергеевич. - Я и так в Москву собирался… Написали бы прямо, что надо мне самому ехать - я бы теперь уже там был… А так мы с вами, Кондрат Кузьмич, только время потеряли!..
- В таком деле, я вам докладывал, неделя-другая - невелика потеря… Уж извините, да и не знал ведь я, что вы в Москву собираетесь…
- Во всяком случае, вы хорошо сделали, что приехали, - поспешно сказал Борис Сергеевич, заметив, что несколько смутил Прыгунова, - вместе отправимся, веселье в дороге будет… Итак, решено, сегодня вы отдохнете здесь у меня, погуляете, а завтра и в путь! Так, что ли? Ладно?
- Да уж на что же ладнее! - отозвался Прыгунов.
Хозяин провел его в назначенную ему комнату, где он умылся и пообчистился, и затем за завтраком представил его домашним.
Сергей не прочь был для общего удовольствия немножко потешиться над этим странным гостем, но Кондрат Кузьмич сразу осадил его своей серьезностью и чувством собственного достоинства. Он нисколько не потерялся в этом обществе и оставался самим собою, то и дело прибегал к своей круглой табакерке, очень спокойно и с тактом поддерживал беседу.
После завтрака Борис Сергеевич пошел показывать ему парк, и к вечеру Прыгунов, очень довольный и Горбатовским, и оказанным ему приемом, говорил, что давно не проводил такого прекрасного дня.
Он говорил правду. Раздеваясь и ложась спать в царской, как он выражался про себя, комнате, он думал:
"Какая благодарь-то бывает на свете! Вот как живут люди - рай земной, да и только! Да и люди-то хорошие!.."
Ему нравился и хозяин, и молодые люди, и красивые дамы, и дети милые, нравилась даже и Катерина Михайловна, хотя она во весь день удостоила его всего двумя-тремя фразами.
"Важная и почтенная дама! - думал он про нее. - Счастливые люди - сто лет им жить, так и то умирать не надо - счастливые люди!.."
И очень бы изумился Кондрат Кузьмич, если бы ему сказали, что во всем этом доме самый счастливый человек, пожалуй, он, даже несмотря на тяжелую ношу постыдного и несправедливого обвинения, тяготевшего над ним. У него было спокойно на сердце, в прошедшем он не видел ни мучительных упреков совести, ни сознания неисправимых ошибок. А будущее являлось тихим бледным закатом будничного, трудового дня…
На следующее утро, ко всеобщему изумлению, Борис Сергеевич уехал с Прыгуновым. Он обещал вернуться недели через две, самое позднее через три. Он уезжал с большою тяжестью на сердце, и, прощаясь с Наташей, шепнул ей:
- Я был бы счастлив, если бы знал, что, вернувшись, найду тебя иною, чем оставляю, такой, какою увидел тебя в первый раз в Знаменском.
Она ничего ему не ответила, только крепко-крепко поцеловала.
В городе они застали Груню, привезенную еще накануне из Горбатовского, и взяли ее с собою. Отныне и она поручена была заботам того же Кондрата Кузьмича.
XXVIII. НАД БЕЗДНОЙ
По отъезде Бориса Сергеевича почти все в доме заметили большую пустоту и даже испытали тоскливое чувство. Бывают такие люди - они не шумят, не распоряжаются, не вмешиваются во все и во вся, не навязываются своими советами и предложениями; напротив, их почти не видно и не слышно, а между тем они наполняют весь дом своим присутствием. Такие люди приносят с собою что-то тихое, успокаивающее, примиряющее, и особенно, если в доме неладно, они являются благодетелями, в них все бессознательно ищут поддержку и находят ее. И все это делается так, само собою, никто даже не замечает этого, не вдумывается, откуда происходит такое целящее и устроящее жизненный порядок свойство человека. И когда этот человек далек, когда в нем нет нужды и когда без него идет все гладко, о нем, конечно, забывают, а вспоминая случайно, не ценят того невидимого, но великого добра, которое приносило его присутствие.
К числу подобных людей принадлежал и Борис Сергеевич. Пока он был тут, гроза, собиравшаяся в семье Горбатовых, все еще медлила разразиться - присутствие его отстраняло ее.
Но вот он уехал, и особенно Наташа почувствовала себя одинокой, без поддержки, предоставленной своим собственным силам, которые, она чувствовала, были слабы. С каждой минутой отсутствие дяди тяготило ее больше и больше.
Остальные на следующий же день уже стали не замечать образовавшейся по отъезде хозяина пустоты. Катерина Михайловна даже почувствовала себя гораздо лучше. Теперь она делалась полной хозяйкой, и ей казалось, что уже настало время исполнения ее заветных мечтаний…
Прошло несколько дней. От Бориса Сергеевича уже было получено письмо, заключавшее в себе некоторые распоряжения по дому и извещавшее, что его приезд несколько откладывается, так как ему придется съездить в Петербург. Письмо это было адресовано Сергею, пришло во время завтрака, его читали громко.
- В таком случае, верно, я увижусь с дядей в Петербурге, - сказал Николай.
- Это каким образом? - спросила Катерина Михайловна.
- Я думаю на днях ехать.
- Как! В Петербург? Зачем? - изумились все.
Только Наташа опустила глаза и ничего не сказала.
- Вот фантазия! - даже обиженным тоном произнесла Мари. - Вечно выдумает что-нибудь ни с чем не сообразное.
Николай пожал плечами.
- Отчего же несообразное? Если бы не было нужно, если бы не было дела, так не поехал бы.
- Да какие дела, я наверно знаю, что нет никаких и не может быть!.. Приехал на все лето и вдруг, ни с того ни с сего, уезжает, и, главное, когда же - жара ужасная… Еще вчера я от тетушки получила письмо, пишет, что в Петербурге просто задыхаются.
- А тем не менее я все же поеду, - сказал Николай таким тоном, после которого, как Мари давно уже и хорошо знала, что возражать ему и спорить было бесполезно.
Вдруг Мари как будто сообразила что-то, на апатичном лице ее промелькнуло даже волнение, ее губы нервно дрогнули.
- Впрочем, хорошо, пожалуй, и лучше, что ты едешь… уезжай! - сказала она.
Николай с изумлением взглянул на нее.
- Да, уезжай, - повторила она уже почти шепотом, наклоняясь к нему, - только ведь никуда ты от себя не уедешь… никуда!..
Он даже вздрогнул.
- Что это значит? - спросил он.
- Ничего, - ответила она и погрузилась в свою обычную неподвижность…
Николай весь день не мог забыть странной фразы жены и невольно смущался ею. Обмануться было нельзя. Это вовсе не было случайной фразой. Мари, очевидно, знала, что такое говорит и зачем говорит - иначе она не сказала бы шепотом… да и лицо у нее было, когда она говорила, совсем особенное - прежде у нее никогда не бывало такого лица! Только в это самое последнее время Николай стал замечать у нее новое и каждый раз смущавшее его выражение. Теперь он невольно сопоставлял и обдумывал поведение Мари с ним с тех пор, как он приехал в Знаменское.
"Она другая, совсем другая!" - решил он.
Он думал, что уже давно изучил ее. Да и изучать-то особенно было нечего. Она уже несколько лет как бы не существовала для него, являлась обычным, неизбежным обстоятельством, против которого возмущаться нельзя, которого отстранить невозможно, как какой-нибудь физический недостаток - сломанную руку или ногу, или потерянный глаз, или горб.
С некоторого времени, однако, ее существование, тут, рядом, возле, с ее правами не только на внешнюю сторону его жизни, но и на частицу внутренней, вдруг стало тяготить его, раздражать. Привычка и равнодушное, спокойное отношение к этому неизбежному злу вдруг каким-то образом порвались. И хотя он продолжал хорошо понимать, что "эта сломанная рука", что этот "горб" неизбежны, но не мог победить в себе тоски, негодования, все чаще и чаще возбуждаемых ими.
Было несколько дней в Знаменском, когда, несмотря на обуревавшие его чувства, ему тоскливо хотелось вернуться к Мари, найти в ней что-нибудь ему нужное, милое и заветное. Он искал, искал в ней всего этого, конечно, не находил и возмущался еще больше, и тосковал еще сильнее, задыхался в ее присутствии.
В самые последние дни, со времени знаменского пожара, в нем появилось относительно Мари еще новое чувство. Он не мог определить его, не знал, как оно называется, знал только одно, что оно растет в нем с каждым днем и начинает его окончательно замучивать. Это чувство был страх.
Да, он теперь боялся Мари, боялся ее прав, о которых она почему-то, что прежде с нею случалось очень редко, стала напоминать ему. Боялся он и еще чего-то, и вот, наконец, после ее фразы, сказанной за завтраком, он понял, чего боялся…
Наступил вечер, все отпили чай в большой столовой. Дети уже ушли спать. Выплывшая из-за деревьев луна озарила широкие цветники перед домом своим матовым светом, положила длинные тени от всех предметов. Вечер был тихий и теплый. Николай хотел было пройти в свою спальню, но вспомнил, что там ведь столкнется с Мари, что там она царит и, может быть, снова встретит его какой-нибудь фразой, каким-нибудь словом, о смысле которых он не посмеет даже и спросить ее…
"Нет, ни за что, ни за что!"
Ему хотелось уйти как можно дальше от этого дома, от этой спальни, от Мари. Ему захотелось всю ночь пробродить в этом теплом полусумраке…
Он вышел в сад и направился к озеру, не замечая тихой неги, окружавшей его, которая, казалось, так и ластилась, так и нашептывала что-то сладкое и заветное… Нет, в нем не было теперь места сладким грезам, каким он, бывало, любил предаваться в такие тихие, летние ночи. В нем клокотала буря, кипело сердце. Он страдал глубоко и не смел даже назвать себе своего страдания. И опять над ним звучали слова Мари:
"Никуда не уедешь от себя, никуда".
"Да, это правда! Правда! Никуда не уедешь!.."
"Но как же она поняла это, и что она поняла? Что? Как? Откуда могла она понять?.. И разве она понять может… и разве ей нужно понимать это!.. Какое ей дело, что я для нее значу?.."
В нем поднималась злоба.
"Да и нечего совсем понимать ей, нечего! Нет… нет!.." - повторял он в тоске и отчаянии.
Но в то же время перед ним мелькнула недавняя картина: он открывает глаза, в первую минуту не понимая, где он и что с ним такое, только голова как бы налита свинцом и страшная слабость во всем теле, а кругом мрак. И вот из этого мрака все яснеет и яснеет чудное, милое лицо Наташи. Так близко… тут, сейчас!.. В ее глазах он видит, ясно видит, испуг, мученье… любовь!.. А рядом с этим лицом другое… лицо жены… Но она только как будто промелькнула, и он ее не видит. Он продолжает глядеть на Наташу, одна она перед ним, одна в целом мире!..
Да, любовь, любовь! Она не уйдет, не скроется теперь… он все прочел в ее взгляде, все понял!..
Этот миг прошел - он совсем очнулся, приехал доктор и Наташа опять далека, и по-прежнему веет от нее холодом, и по-прежнему она избегает глядеть на него, а если глядит, то уже ничего не говорят ему ее глаза, ее взгляды скользят мимо…
Но ведь это был не сон, не бред - это была она в ту минуту, это она глядела!.. И он знал теперь, знал наверно то, что приводило его в такой ужас, то, что поднимало вместе с тем в груди его неизъяснимое, невыносимое блаженство…
"Скорее отсюда, скорее! - повторил он. - Завтра же уехать, уехать!.. А потом что?.. Как жить? Как жить?.."
Он только чувствовал одно, что нельзя, нельзя жить после этого мига, после этого взгляда.
Он провел холодной, дрожащей рукой по своему разгоряченному лбу и огляделся. Он снова был теперь на дорожке к цветникам, и в двух шагах от него из-за кустов сквозили посеребренные лунным светом белые колонки беседки.
Это была сквозная красивая беседка в греческом стиле. Посередине ее, на высоком мраморном пьедестале, белелась статуя. Давно-давно была построена эта беседка. И многое она видела. В ней часто, рука об руку, сиживали в такие же светлые летние вечера любимец императора Павла - Сергей Борисович Горбатов со своей дорогой Татьяной Владимировной. Сиживал в ней и старый карлик Моська, рассказывая маленьким мальчикам, Борису и Владимиру, удивительные истории про житье-бытье в Петербурге в царствование императрицы Елизаветы, про ужасы французской революции в Париже, про тихую жизнь гатчинского двора…
И в этой же самой беседке, когда Николая не было еще на свете, раздавались страстные слова и поцелуи его матери, в то время как уже несколько прискучившийся ею ее возлюбленный, граф Щапский, осторожно отстранял ее, боясь, что кто-нибудь их увидит…
Но ничего этого не знал Николай, вряд ли он когда-нибудь и был в этой беседке, разве в первые годы детства, в то время, о котором в нем не сохранилось даже и туманных воспоминаний.