Пытка Наташи росла. Ей надо было сказать ему все, и в то же время она чувствовала, что не в силах сделать этого… Как она скажет? Как произнесет дорогое, страшное имя… Нет, она не может, не может!..
- Отпусти меня… Я уеду к дяде Ивану Петровичу в Москву… Отпусти меня! - ухватилась она за мелькнувшую мысль.
- Зачем?.. Ведь я же говорю… уедем заграницу…
- Боже мой! - воскликнула она, заломив руки. - Совсем не то… я не могу, отпусти, оставь меня!
Он замолчал, отстранился и взглянул на нее странно блеснувшими глазами.
- Не то!.. Значит… может быть, ты любишь кого-нибудь?
В его голосе что-то как будто оборвалось.
Наташа молчала, опустив голову.
Он глядел на нее сначала с изумлением, он ждал ее ответа. Но она молчит, молчит…
Он то краснел, то бледнел. Он схватил ее холодную руку. Она ее вырвала и зарыдала.
- О, Боже мой!.. - расслышал он сквозь ее рыдания.
Он простоял несколько мгновений неподвижно, не говоря ни слова и только продолжая глядеть на нее широко раскрытыми глазами. Потом схватился за голову и выбежал из спальни.
XVI. СУДЬЯ
Еще ни разу в жизни не находился Сергей в таком положении, еще ни разу в жизни у него не было так смутно и так мучительно на душе. Он знал, что такое значит горе. После смерти первой жены он испытал его. Но ведь это было ясное, определенное горе - умерла жена, близкая женщина, с которой он провел несколько лет. Он к ней привык. Ему очень часто, особенно после кутежа и утомительных приключений, бывало с нею хорошо и тихо…
Он никогда не думал, что лишится ее, что останется один, что не будет уже вокруг него всей этой привычной, душистой атмосферы кокетливой и хорошенькой женщины. Она умерла так внезапно, так быстро. Он был поражен и, естественно, страдал, плакал и метался.
Но затем с каждым днем горе забывалось и скоро от него не осталось и следа в сердце Сергея. Иной раз вспоминалось об этой утрате, маленькая какая-нибудь сцена из прошлого наводила мгновенно как будто бы облачко грусти, но это облачко тотчас же пропадало.
"Охо-хо! Грехи наши тяжкие!.." - скажет, бывало, Сергей и этим любимым своим восклицанием покончит и с тоской, и с воспоминаниями…
Тут же совсем не то - никто не умер. А тоска так и давит, и на душе так скверно, скверно, что хоть иди да и топись!..
Он никогда в жизни не думал о нравственных вопросах, о морали. Никто ни в детстве, ни потом не заставлял его задумываться над такими вопросами; никакая, наконец, книга не остановила на них его мысли уже потому, что никогда он и не читал книг.
Правда, у него была одна книга, составлявшая исключение, эту книгу он любил, постоянно имел при себе и давным-давно выучил ее наизусть. Это было "Горе от ума". Почему он так любил эту книгу - он и сам не знал, но нередко в минуты скуки декламировал грибоедовские строки, и это, очевидно, доставляло ему удовольствие. Ему просто нравились эти звуки, эти рифмы, эти словечки. Но он даже никогда не задумывался над смыслом "Горя от ума", над выведенными в нем лицами…
…Как поглядишь, да посравнишь…
Век нынешний, и век минувший…
с глубокомысленным видом декламирует он, хотя слова эти не имеют никакого отношения к его мыслям, они просто приходят невольно на ум, и только…
Когда перед Сергеем передавали различные скандалы и сплетни, судили и рядили о делах ближних, кричали о безнравственности такого-то или такой-то, он никогда не принимал участия в подобных разговорах, и если уже непременно должен был сказать что-нибудь, то говорил:
"Какое же кому до этого дело? И чего судить - ведь никому ни жарко, ни холодно от этого суда!.. Так ли оно было? А если и так - почему же это безнравственно?.. Просто так вышло!.."
Он пожимал плечами, ему становилось скучно, и он уходил от этих перетолков и пересудов. Сам он никогда никого не осуждал. Люди у него делились на тех, с которыми скучно, и тех, с которыми не скучно. Были еще близкие - брат, дети, наконец, в последние годы, Наташа. С ними не было ни скучно, ни весело, а хорошо. Хорошо, да и то не всегда, с детьми, например, было всегда хорошо, когда они только не слишком приставали. Но с Наташей иногда делалось жутко, с нею нельзя было быть совсем нараспашку, не стесняясь, точно так же и с братом Николаем.
При этом Сергей иной раз заставал себя на том, что он почему-то очень жалеет и Наташу, и брата. Иногда это чувство жалости становилось настолько сильно, что он замечал его, он всегда очень изумлялся - чего же их жалеть? Но он все же жалел их.
И вот теперь, вырвавшись из спальни и очутившись у себя, на своей любимой кушетке, он среди поднявшейся в нем бури, думая о жене, о том, что сейчас произошло, невольно думал и о брате. Он вдруг заметил, что и прежде всегда думал о них вместе. Он только теперь в первый раз почти совсем ясно понимал свои отношения к брату и к жене.
Они особенные люди. Они совсем, совсем не такие оба, как он. Перед ним мелькнули некоторые минуты его семейной жизни… Наташа, прекрасная, ласковая, но холодная, какая-то далекая, как будто чужая… Ему стало ясно, что она делалась для него ближе, понятнее и роднее только тогда, когда он глядел на нее не как на жену, а как на друга… Ему припоминались вся его скука, все глупости, которые он делал со времени своей второй женитьбы…
Ему представился брат, и он поразился, как это до сих пор не замечал, что Николай и Наташа так подходят друг к другу, что если их трудно понять, так они-то уж, наверно, должны хорошо понимать друг друга.
Он вдруг вздрогнул всем телом, и кровь ударила ему в голову:
"Значит, что же? Значит, она… его, его любит?"
И ему стало ясно, что они, встретясь и сблизившись, должны были непременно так кончить, что иначе не могло быть. Он вспомнил первое время женитьбы брата, эти смешные уроки с Мари, ее жалобы, его уныние. До сих пор он никогда не вглядывался в братнину семейную жизнь, а теперь ему вспомнились многие сцены, многие обстоятельства - и он ясно понял, что брат никогда не был счастлив с женою.
"Проклятая, проклятая судьба!" - почти громко крикнул он. - Но что же теперь делать? Что же такое будет? Как же Мари? Что если она узнает? А вдруг она уже знает? Ведь вот же Наташа почти сама сказала мне, может быть, и он сказал уже ей… Вот почему он уехал. Но ведь мы опять через две, три недели будем вместе. Ну, что же?.. Ну, уезжать или им, или нам - все равно это ни к чему не приведет… Ведь вот она уже теперь так истомилась…
Тут он представил ее себе такою, какой видел за несколько минут перед тем в спальне, потрясенной, плачущей, трепещущей. И новое, мучительное, ядовитое чувство охватило его. Никогда еще, ни разу в жизни не испытывал он ничего подобного. Наташа вдруг представилась ему как бы в новом свете, он как будто только теперь понял всю ее женственную прелесть, все, чего до сих пор не замечал в ней или, вернее, чему не придавал значения, на что глядел иными глазами. Наташа, чистая, возвышенная, почти всегда сдержанная, казавшаяся ему даже холодной, была от него далека. Он не мог до нее возвыситься, а она не могла снизойти к нему - и они не понимали друг друга. Она, как прекрасная статуя или картина, иногда заставляла его любоваться собою, но не возбуждала в нем горячей страсти. Теперь же это не она, не прежняя Наташа! Картина вышла из рамы, статуя сошла с пьедестала и превратилась в живую, слабую женщину, в такую, каких он понимал, каких он знал, какие возбуждали и могли возбудить в нем страсть. Она не святая, не недоступная, она сама поддалась страсти, показала свою слабость. И на этом далеком от него солнце оказались пятна, да и еще какие!..
Наташа, его жена, нарушила долг свой! Если бы еще недавно, еще вчера кто-нибудь сказал ему, что это возможно - он не поверил бы и засмеялся. Она - и нарушение долга!.. Она - и любит другого!.. Это было несовместимо, это была нелепость… Но теперь он не мог сомневаться…
В нем сразу поднялось неизведанное им чувство ревности и вместе с этим так же быстро и внезапно поднялась страсть к этой новой Наташе, земной, слабой и ему понятной. Когда она представлялась ему его достоянием, его собственностью, которая никуда и никогда не уйдет от него, он сознавал всю ценность этой собственности, но она ему была как-то не нужна, нечего было дорожить ею, беречь, охранять - и так не уйдет. А теперь она ускользает, он теряет ее…
И вот она стала соблазнять его, как никогда еще не соблазняла ни одна женщина. И он, в порыве своего нового чувства, нашел в себе даже такие мысли, о каких не имел до сих пор понятия.
"Как же она смеет! - говорил он себе. - Ведь она моя жена… Моя!.. Я не отдам ее… Она должна… Должна любить меня и никого больше… А он-то, этот любимый брат!.. Какая измена!.. Но ведь я не отдам ее… Не отдам… Она должна, должна любить меня!.."
Страсть и ревность охватывали его все сильнее и сильнее. Кажется, если бы Николай очутился тут, перед ним, он бы задушил его своими могучими руками. Он Николая ставил так же высоко, как и Наташу, теперь Николай, так же как и она, упал на землю. Но если земная Наташа возбуждала в нем страсть - Николай сделался ему противен.
В то же время ему безумно захотелось услышать из уст Наташи окончательное признание. Почти себя не помня, он кинулся опять в спальню, распахнул дверь - и остановился.
Наташа без движения лежала на постели, вокруг нее хлопотали горничные, тут же находился совсем встревоженный Борис Сергеевич с какой-то склянкой в руках. Сергей стоял не шевелясь, бессмысленно глядя на все, что вокруг него делалось.
Прошло несколько мгновений. Наташа наконец глубоко вздохнула, открыла глаза, что-то прошептала. Борис Сергеевич подошел к Сергею и тихо сказал ему:
- Ее надо теперь оставить… Прошу тебя - уйди, и я сейчас приду к тебе…
Сергей, сам не понимая, что с ним делается, молча и послушно вышел из спальни.
Через несколько минут Борис Сергеевич вошел в кабинет племянника. Между тем порыв бешенства и страсти успел уж как-то застыть в сердце Сергея. Этот нежданный, никогда не изведанный порыв сразу утомил его, и теперь оставалась только глухая тоска и тяжелое бездумье. Все как-то заволокло туманом, и Сергей только время от времени машинально повторял себе:
"Что же такое будет?!"
- Что она? Что с нею? - выговорил он, поднимая глаза на входившего дядю.
Борис Сергеевич был бледен и сильно взволнован. Он тяжело опустился в кресло, не зная, как заговорить и о чем говорить.
- Я случайно вошел к Наташе и застал ее в ужасном положении, почти в истерическом припадке, да ведь ты ее так и оставил. Ну, а потом она потеряла сознание.
- Она вам ничего не сказала?
- Я знаю, что вы объяснились… - чувствуя крайнюю тяжесть, проговорил Борис Сергеевич. - Ах, да что тут, я давно уже все понимаю.
- Давно?.. И вы молчали! - воскликнул Сергей.
Старик печально пожал плечами.
- Что же было говорить? Теперь вот, как это ни невыносимо, а я должен спросить тебя: что ты намерен делать?
У Сергея снова кровь бросилась в голову.
- Так вы знаете, что она, эта женщина, которую все считали святою… меня опозорила? - глухим голосом прошептал он.
Борис Сергеевич вздрогнул, глаза его блеснули.
- Остановись! - перебил он. - Я не судья между вами, но если ты уж так говоришь, то я спрошу тебя, а ты-то разве был ей годным мужем? Ты ее не позорил? Не позоришь ее и теперь ежечасно с этой Лили?..
Сергей опустил голову и молчал. -
- Но нет, говорить не о чем… не о чем!.. - продолжал Борис Сергеевич. - В таких делах нельзя говорить, нельзя осуждать… Это несчастье, страшное несчастье… Мне жаль и ее, и тебя, и всех… Но помочь тут никто не может. Скажи мне одно, что ты намерен делать?
Сергей поднял на него затуманившиеся, ничего не выражавшие глаза и мрачно выговорил:
- Ничего! Я не знаю, что буду делать, и прошу вас об одном: никогда не касайтесь этого.
Он опустил голову, закрыл руками лицо, и Борис Сергеевич ничего больше не мог от него добиться.
XVII. МАРИ
Мало-помалу приближалось время переезда семьи Горбатовых в Петербург. Дни шли за днями, и в огромном доме все имело вид полного благополучия. Разразившаяся и бывшая в полном разгаре гроза оставалась незримой для постороннего взгляда. Даже Наташа, после объяснения с мужем и после своего обморока, не разболелась, напротив, она теперь как бы набралась сил, совсем совладала с собою, казалась спокойной, и Володя уже не заставал маму Наташу с красными от слез глазами. Она не избегала его, искала даже встреч со своим милым, умным и странным мальчиком. Она более чем когда-либо стала интересоваться и остальными детьми, их занятиями, присутствовала в классной при уроках француза, англичанки и Лили.
С Борисом Сергеевичем она встречалась часто и беседовала подолгу. Но ни разу ни она, ни он даже и близко не подходили в своих разговорах к тяжелой теме.
Сергея почти не было видно в доме, а, возвращаясь, он избегал встреч с женой и разговоров с нею. Когда же неизбежно приходилось сталкиваться, говорил сдержанно и не глядя на нее.
Она его не узнавала. Он был как-то совсем другим человеком. Что он думал, что решил - она не знала и старалась не задумываться над этим, вообще старалась как можно меньше думать. Ее сердце ныло, ныло - и только. Но эти мучительные столкновения с мужем для нее были все же менее мучительны, чем столкновения с Мари, которая между тем, по-видимому, нисколько ее не избегала. Она только, как казалось Наташе, глядела на нее по-новому, пристальным, будто испытующим, но не гневным, а, скорее, грустным взглядом.
Сергей, очевидно, искал и находил себе развлечения вне дома, Наташа имела поддержку в горячей привязанности Бориса Сергеевича, Катерина Михайловна ни в ком не нуждалась, а Мари была совсем одинока. Между тем за это время она пережила многое, быть может, даже пережила больше и глубже, чем другие. В ее внутреннем мире произошла нежданная и полная перемена, хотя она ее и не сознавала. Она давно отгадала своим женским чутьем роковую для нее тайну, долго сомневалась и колебалась, сама себе не верила, старалась отгонять от себя навязчивые и страшные мысли. Но когда наконец окончательно убедилась, то вдруг будто проснулась ото сна, будто вся переродилась.
До последнего времени, как мы уже знаем, Мари удовлетворялась апатичной, полусонной жизнью, вызываемой ее темпераментом, ее ленивым, никогда еще как следует не пробужденным умом. Она ничего не желала и не искала, находя, что все у нее есть. Правда, не было счастья, наслажденья жизнью, но она давно знала или, по крайней мере, уверяла себя, что такого счастья, такого наслажденья не бывает, что оно приходит только в юности, на короткое время, а затем начинаются будни. Но ведь и будни - недурная вещь, и она была ими довольна. Она никогда себя не анализировала и вообще о себе не думала и не знала, что в ней таится. Если бы ее спросили: любит ли она и как любит своего мужа - она ответила бы, что любит, как только может любить, и удивилась бы такому вопросу.
Она не вглядывалась в него, не изучала его и давно уже позабыла прежние странные его требования, смешные уроки и тому подобное. Это были юные фантазии - и только. Теперь же юность прошла, наступил благоразумный, зрелый возраст. Конечно, он сам если и вспоминает свои прежние фантазии, то смеется над ними. Она даже не замечала, как мало-помалу, уже в течение нескольких лет, между ними разорвалась внутренняя связь. Если он был недоволен ею, то она была им довольна, она считала его лучшим человеком и никогда, даже во сне, не вздумала предпочесть ему кого-либо. А мысль, что он полюбит другую, что этот установившийся, спокойный и будничный строй жизни может нарушиться, никогда не приходила ей в голову. И вот все это перевернулось, налетела гроза. Мари замкнулась в себе, и в первый раз у нее открылись глаза на многие вещи, в первый раз она стала себя анализировать, и себя и его. Только теперь она с ужасом заметила, как много изменилась с первого года их семейная жизнь, только теперь она поняла иногда прорывавшиеся у него фразы. Его раздражение, его холодность - все это она приписывала настроению духа, дурному характеру, нервности. Теперь она видела, что это было совсем другое. Она пробовала было обсуждать - кто же виноват, но не могла этого. Чего тут решать - несчастье разразилось, и ничем не поможешь! Это несчастье разбудило ее душу, ее сердце и, сама того не замечая, она была уже не прежняя Мари. Она была способна теперь любить Николая так, как он желал когда-то. Она чувствовала вместе с тем бесконечный прилив нежности к своему мальчику, одним словом, она уже не спала, а жила. Зачем только эта жизнь началась так поздно, когда может дать только одни страдания…
Но тут сказалось в ней то, чего трудно было ожидать. Поняв свое несчастье, она не вознегодовала, не озлобилась, она только почувствовала себя страшно одинокой и беспомощной, ей захотелось чьего-либо участия. Но кругом нее не было никого. Вместе с этой беспомощностью, с этой одинокостью в ней пробудилось и другое чувство. Это чувство было то самолюбие, которое не позволяет человеку унижаться, которое заставляет его держать высоко голову, скрывать ото всех свою боль, свои раны. И Мари тут показала всю свою неведомо откуда взявшуюся большую силу. Она держала себя с таким тактом, с таким достоинством и даже кротостью, что никто не мог бы заподозрить ее гнетущей тоски, ее тяжелого горя. Никто не знал, что, оставаясь одна, в ночной тишине, она уже не спала прежним безмятежным сном. Теперь нередко сон этот прерывался, и в уединении спальни лились тихие слезы.
Она терпеливо дожидалась переезда в Петербург. Перед нею не было никакой надежды, но в Петербурге находилось таинственное близкое ей существо, которому она могла поверить свое горе.
Наконец день отъезда наступил. К огромному крыльцу дома стали подъезжать великолепные ноевы ковчеги, то есть гигантские кареты, запряженные шестерками, кареты, в которых можно было не только обедать, пить чай, играть в карты, но и спать самым удобным образом. Да так обыкновенно и делалось: на ночь эти кареты превращались в кровать.
Вся семья разместилась. Дети торжествовали. Эти долгие переезды, со всеми дорожными маленькими приключениями, со сменой впечатлений, были для них настоящим праздником и долго потом вспоминались как волшебные сны.
И особенно дороги были эти переезды Володе. Горячее воображение его работало неустанно, нервная впечатлительность все воспринимала с удвоенной силой. Он жил во время этих переездов лихорадочной жизнью.
Вот Горбатовы в Петербурге.
Мари, хоть и очень утомленная дорогой, даже не захотела отдыхать. Она обыкновенно после такого переезда отдыхала несколько дней и долго жаловалась на усталость.
Теперь же она, ни на что не обращая внимания, не прикоснувшись к своим вещам, приказала заложить экипаж и поехала к тетке своей, старой графине Натасовой.
Старушка Натасова жила на Сергиевской, в своем небольшом, но прекрасно, совсем по-старинному устроенном доме. Она вела все ту же однообразную, привычную ей жизнь, посещала знакомых, показывалась украшенная старинными бриллиантами на официальных балах и раутах, принимала у себя раз в неделю избранный кружок, одним словом, поддерживала старые связи и отношения. Влияния в обществе она не имела, но петербургский "beau monde" признавал ее "своею" по всем правам и никогда не отказывал ей в знаках внешнего почтения.