Светлым строем на серых лошадях надвинулась пятая сотня. Впереди песенников ерзгая гудел бубен и со звоном потрясался увешанный мохрами и лентами пестрый бунчук. Стройно пели казаки:
Из-за леса копий и мечей – эей!
Едет сотня казаков-усачей…
Эей, говори!.. Едет сотня казаков-усачей!Попереду есаул молодой,
Ведет сотню казаков за собой!..
Эей, говори!.. Ведет сотню казаков за собой…
Замирала вдали веселая песня и слышен был только гул бубна да звонкий присвист лихого запевалы.
* * *
От усталости, от бессонной ночи, а более того от непривычного волнения и тоски у Надежды Петровны ноги подкашивались. Сухими печальными глазами смотрела она, как золотыми искрами блеснули и рассыпались, теряясь в строю сотен трубачи, заметила, как умолкли далекие песни и от головной сотни вперед, вправо и влево прямо по полям побежали походные заставы и скрылись в лесу дозоры.
Звенели, громыхая по каменной мостовой пушки казачьих батарей. Они только вытягивались из города, а полк Тихона Ивановича уже скрывался в таинственном, зеленом сумраке, пронизанного солнцем громадного Лабунского леса.
И уже ни одного казака не стало видно на вившемся к лесу шоссе и только над лесом, кое-где, курила высокая редкая пыль, приближавшаяся к австрийской границе, а Надежда Петровна, полковые дамы и дети все стояли на окраине плаца, все ждали чего-то…
* * *
– Пойдемте, Надежда Петровна.
Жена командира полка берет под руку Надежду Петровну, и они идут молча к городку и входят в тень его садов и бульваров. Гимназисты шумной толпой, делясь впечатлениями виденного, входят во двор гимназии. В местечке пусто и неуютно, как в квартире, откуда только что вынесли покойника. По дворам валяется солома, бумаги, битое стекло. Казармы пусты. В открытые двери конюшен видны пустые станки, с поваленными, брошенными жердями вальков.
В шесть часов вечера за офицерскими семьями приехал автобус, и жены и дети казачьих офицеров покинули обжитые квартиры и поехали, бросая имущество, мыкать горе и ждать результатов и конца войны.
В эту неделю все переменилось на железных дорогах и во всей России. Двор станции Травники был запружен подводами. Поезда пришлось ожидать шесть часов. Обычное расписание было нарушено, шли воинские поезда. Надежде Петровне пришлось добираться до своего хутора кружным путем, и вместо полутора суток, она провела в дороге целую неделю.
Навстречу шли, тянулись, длинными составами стояли на станциях бесконечные поезда красных товарных вагонов. На платформах – повозки с поднятыми оглоблями и дышлами, орудия, ящики. На станциях толпы запасных. В вагонах серые толпы солдат, песня, медный зов сигнала, бряцание котелков, пахучие кухни, скатанные шинели, молодые и старые лица. Вся Россия поднялась навстречу врагу.
Дон был неузнаваем. Куда девался мир его полей? На церковных колокольнях мотались красные флаги мобилизации. На станциях кишело казаками.
Никто не выехал за Надеждой Петровной на станцию, и она с трудом раздобыла подводу, чтобы доехать к себе. На хуторе – безлюдье. Работник Павел ушел по призыву, Николай Финогенович уехал в окружную станицу – он попадал в полк третьей очереди. Только дети, подростки и старики оставались на хуторе. Бабы уехали, кто провожать мужей, кто в степь исполнять мужскую работу.
Одна бродила по своему куреню Надежда Петровна и только под вечер, когда бабы вернулись с полей, к ней забежала дочь Колмыкова.
– Вот как, мамаша, обернулось-то! Весь Дон поднялся. Полков чисто несосветимая сила идет на железную дорогу. Но вы, мамаша, ни о чем не сумлевайтесь… Вот и вам по-настоящему в жалмерках гулять довелось… Ну да ничего. Батяня о вас наказывал, чтобы вам всем миром помогли пшеничку убрать. Пособим вам, и вы нас своим советом не оставите.
Домашние заботы, тяжелая непривычная работа захватила Надежду Петровну, и за ними она стала позабывать войну.
VIII
Туркестанский стрелковый полк, в котором служил Дмитрий Петрович Тегиляев, спускался с гор в пустыню и подходил к большому селению Зайцевскому. Он шел походом без малого на полторы тысячи верст.
Рота за ротой, в серых рубахах с малиновыми погонами, в лихо надвинутых на бровь фуражках, с винтовками, круто подобранными на плече – развратный способ таскать винтовки на ремне тогда еще не привился русской пехоте, – широким, бодрым, вымаханным далекими переходами шагом, шли туркестанцы по пыльной лессовой дороге среди песчаного плоскогорья, усеянного черными камнями и жидкими пучками сероватой верблюжьей травы. Только, может быть, во Французском иностранном легионе, в Африке, где также велики переходы, можно видеть такой же машистый широкий, свободный шаг, таких подтянутых, стройных, тренированных большими походами солдат.
Штабс-капитан Тегиляев, знаменитый охотник на тигров и кабанов, с весны принял первую роту. Высокий, как и его сестры, но не такой полнотелый, как он, подтянутый, выправленный, юношески стройный, со скатанной шинелью через плечо, он шел, легко ступая рядом со своим младшим офицером, подпоручиком Песковским. За ними широким строем шли стрелки. Вороты рубах были расстегнуты, вещевые мешки сняты. Их везли сзади на обывательских подводах. Роты шли налегке. Сорок два градуса Реомюра и яркое азиатское солнце пустыни, что палит с восхода до заката с безданного синего неба, – не шутка! Выступили утром до света, и к девяти часам сделали двадцать верст. До пяти отдыхали в горном ущелье у колодцев с горьковатой водой, варили обед, пили по азиатскому обычаю без конца чай, а сейчас, к закату, заканчивали тридцативерстный переход.
Вброд, широким строем перешли головной арык, заросший кустами джигды, камышами и тонкими плетнями дикого винограда. За арыком пошли сжатые поля ячменя и пшеницы, а за ними уже маячили высокие раины и густые яблочные сады Зайцевского. Пряный дух яблок, столь характерный запах осенью семиреченских селений, потянул навстречу. Дорога входила на прямой широкий проспект, обсаженной деревьями улицы селения.
– Барабанщик, ударь!.. Взять ногу! Песенникам петь! – скомандовал Дмитрий Петрович.
По старинному пехотному обычаю, свято хранимому Туркестанскими, Сибирскими и Кавказскими полками, барабанщик забил "козу", – рота подтянулась, круче подобрала ружья, шаг стал крепче, дружней. Запевала выбежал перед строй.
Широкая тенистая аллея тополей и акаций без конца тянулась по взгорью между садов и больших глинобитных хат, крытых где железом, где камышом. Белые, тесовые, тополевые ворота были распахнуты настежь, у колодцев стояли женщины с бадейками и шайками, с плетеными корзинами, полными сочных семиреченских яблок-ранет, кистями винограда и большими ломтями сероватого ситного хлеба. Усердное приношение жителей родным "солдатикам". На поворотах мелом было написано: "командир 2-го батальона", "пулеметная команда", "7-й роты 1-й и 2-й взводы", каждому было указано свое место. Квартирьеры без амуниции и ружей в пропотелых рубахах ожидали свои части. Кое-кто потянулся было из рядов за яблоками и виноградом, но высокий фельдфебель Шпигальский окрикнул:
– Куда полезли!.. Чего не видали?.. Дождись своей квартеры…
Барабанщик перестал бить и – точно дожидался этого – раздался мягкий, чарующий встречающих баб баритон. Ефрейтор Затырин завел песню:
Вдоль да по речке,
Вдоль да по Казанке,
Сизый селезень плывет.
Вся рота дружно сотней голосов с уханьем, с присвистом подхватила:
Ай да люли-люли!
Ай да люли-люли!.
Сизый селезень плывет!..
Стрелки подняли головы и с веселой, лукавой усмешкой посматривали на семиреченских баб-поселёнок и казачек. Тут, там раздались шутки. Хор одушевленно гремел:
Сашенька, Машенька,
Душенька Парашенька.
Сизый селезень плывет…
Лише, шире, свободнее становился шаг. Точно плыли в низкой пыли серые ряды стрелков, и задорнее, ярче, веселее гремела песня:
Три деревни, два села,
Восемь девок – один я,
Куда девки – туда я…
Девки в лес -
Я за ними,
Девки сели,
А я с ними -
Разговариваем…
Розовая пыль золотым туманом стояла над селением. Ротные квартирьеры Левицкий и Курош подбежали к роте.
– Сюда, ваше высокоблагородие…
– Р-рота… стой!..
Вихрем, в один прием, по-гвардейски сорванные слетели с плеч винтовки.
– По квартирам марш!
Дмитрий Петрович, сняв фуражку и платком вытирая запотелый лоб, вошел на чистый двор. Старик крестьянин встретил его.
– Пожалуйте, ваше благородие. На прошлой неделе своих сынов проводили – будьте во имя их, ради Христа, гостями дорогими.
Сняв ременную амуницию, шашку и револьвер, Дмитрий Петрович сел на белые, чистые ступени деревянного крыльца.
Песковский присел рядом. Закурили папиросы. Сизый дымок завился в прозрачном воздухе. Кругом по дворам гомонили солдаты. Дребезжа черпаком и ведерком, роняя на землю горячие угли, проехала походная кухня. Ротная двуколка завернула во двор. Усталая лошадь тихо заржала, предвкушая отдых. Денщики доставали из повозки походные койки. Хозяйка на заднем крыльце разливала самовар. Тонкий смолистый запах сухого саксаула потянул ладанным духом и смешался с крепким и терпким запахом яблок, горою наваленных под навесом. В пролет ворот был виден за улицей пологий скат широкой долины, громадные скирды хлеба и за ними, казалось, совсем близко высокие массивы снеговых гор.
– Триста верст отмахали за эти две недели, – сказал Песковский, – а все никак не уйдем от своих гор. Еще тысячу надо пройти, а у меня подметки уже никуда.
– Отдай Равинеру. Он тебе за ночь новые набьет, – пуская дым колечками, сказал Дмитрий Петрович.
– Я сказал Бурашкину, спать ляжем, чтобы снес.
– Ты сейчас дай. А то – подъем в четыре часа. Смотри босым идти не пришлось бы.
– Очень уже все это непонятно солдату, Дмитрий Петрович.
– Что непонятно?..
– Тысячу верст похода сломать на своих на двоих, потом недели две по железной дороге тянуть будут… Для чего? Вот мне ефрейтор Курослепов на большом привале и говорит: для чего нам воевать?.. Неужели и сюда Герман со своей войною доберется?
– Ты его за пустые разговоры на час в боевую поставил бы – вот это дело было бы! Еще и ефрейтор. Я от Курослепова такого не ожидал.
– Дмитрий Петрович, ты, ради Бога, чего худого не подумай. Просто так это к слову пришлось. Мысль естественная у простого человека.
– Просто так!.. Естественная!… – передразнил Дмитрий Петрович. – Не солдатская это мысль. Кто-нибудь внушил ее Курослепову.
– Не думаю. Да ведь Суворов учит, что каждый воин должен понимать свой маневр.
– Не к тому он это, Гриша, учит… Совсем не к тому. Слыхал и я… И не солдаты… А наш брат офицер говорили – пока дойдем, да доедем и война кончится… "Понимал свой маневр"… Беда, Григорий, если каждый солдат станет обсуждать все "как" и "почему"?.. Что?.. Почему?.. Куда его ведут?.. Почему воевать, когда нашему краю никто не угрожает? Общее дело забудем. Это беда – хуже войны. Беда, если каждый гражданин со своей обывательской горки станет судить государя и правительство… Как полагаешь, им-то, чай, с горы виднее, чем нам.
– Но, Дмитрий Петрович… Нас, офицеров, и так упрекают в обывательщине, в равнодушии к государственным и мировым вопросам.
– Государственные, мировые вопросы!.. Ах, шут ты гороховый!..
Дмитрий Петрович замолчал и долго смотрел, как золотым туманом, ровно пологом, задергивалась пустыня и как где-то далеко, далеко в лиловые горы садилось солнце. Он докурил папиросу, бросил смятый изжеванный окурок во двор и сказал тихо, точно про себя:
– Обывательщина!.. Кто говорит-то это, милый Григорий Николаевич?.. Враг России говорит это, чтобы смутить "малых сих". Надо ему свернуть, набекрень сдвинуть наши мозги. Посеять сомнения в решительный час битвы и сорвать победу… Философия это.
– Немцы?.. Немцы?.. Я немцев никого не видал и не знаю.
– Немцы что!.. Русский солдат всегда немцев бивал… Есть враг много пострашнее немцев… Диавол.
Песковский с удивлением посмотрел на своего ротного. Уже не спятил ли он от жары да усталости. Дмитрий Петрович ясными, серыми глазами, не мигая, смотрел на заходящее солнце. Красные угольки горели в темных зрачках. Сухое бритое лицо ударило в бронзу.
– Да… Диавол… Мировые вопросы… Обывательщина… Не нам с тобою мировыми вопросами заниматься. Наше дело маленькое… Мировые вопросы решат и без нас. Мудрость жизни, счастье народа в доверии своему правительству и в том, чтобы каждый по совести делал свое дело, не озираясь на соседа… А так, если яйца начнут курицу учить, – что будет… Толку не будет.
С соседнего двора все раздражающее и сильнее стал доходить запах горячих щей. Шумнее там был солдатский говор. Вдруг раздалась короткая команда и полтораста голосов дружно запели в унисон:
– Очи всех на Тя, Господи, уповают…
– Пойдем, Григорий. Ужин готов. Похлебаем со стрелками солдатских щей… Так-то, брат, лучше будет… А мировые вопросы ефрейторским умом решать?.. Никуда это не годится.
И, смягчая жесткость слов, крепким пожатием руки Песковского выше локтя, Дмитрий Петрович поднял его и повел со двора.
IX
Шура и Женя верно отметили, что Володя на 180 градусов переменил свой взгляд на войну. Сделал это он, конечно, не сам, не своим умом дошел до этого, но получил на это указания партии.
В тот самый июньский вечер, когда первый раз в их доме заговорили о возможности войны, Володя поехал к Драчу. Он всегда останавливался у него, когда были у него сомнения, когда хотел он уйти от семьи и посвятить всего себя партийной работе.
Ехал он, полный самого крепкого миролюбия и ненависти к войне. Как социалист и демократ, он долгом своим почитал быть антимилитаристом, пацифистом, ярым ненавистником войны. Война – пережиток дикого Средневековья, феодальных привычек, царизма, никак недостойный социализма. Бросать народ, то есть рабочих – пролетариат на убой в угоду Вильгельмам и Николаям – никак не отвечало марксизму. Он знал, что и партия, в лице петербургских ее представителей, разделяла эти взгляды. Уже были брошены ее агенты, составлены "пятерки", посланы агитаторы по заводам, чтобы в нужную минуту забастовками сорвать войну, по деревням поехала молодежь – препятствовать, когда будет надо мобилизации.
Володя застал Драча дома в хмуром, мрачном, молчаливом настроении. Пиво и хлеб с колбасой ожидали Володю. Со страстью, с пылом молодости Володя заговорил о военных слухах, о подготовке к войне, о священной обязанности каждого социалиста помешать этой империалистической войне, начатой "царизмом". Драч прищурился как-то презрительно и сказал:
– Ничего ты, браток, в этом деле не понимаешь. Совсем не оттуда ветер дует.
– Скажи, если что знаешь.
– Скажу, когда надо будет.
Как ни допытывал Володя Драча – больше ничего он не мог от него добиться.
– Ты вот что – не спеши домой. Поживи у меня – тогда все доподлинно узнаешь. Ждем гонца от самого.
– От кого?
– От самого… От Ленина, – едва слышно сказал Драч.
Володя остался у Драча, В грязной, неприбранной квартире было уныло и скучно. Держать прислугу Драчу не позволяли убеждения, да, может быть, и средств на это не было, сам же он считал ниже себя стелить постель и вытирать пыль – это все "усложняло жизнь" по его мнению, и в двух комнатках в большом и грязном доме, заселенном рабочими, на Тележной улице было грязно и летом душно и неприютно. До одури играли в шашки, до тошноты пили пиво, трескали огурцы и ели вареную колбасу, часами валялись на жестких вонючих постелях. Иногда спорили на отвлеченные темы, читали вместе Маркса, и Володя удивлялся малому развитию Драча. Володя знал, что это ничего неделание и была – политика.
– Мы, как пожарные, – говорил Драч, – может, месяц проспим, ничегошеньки не делая, зато уже, как пожар, – здравствуйте – пожалуйста – явимся на работу, как стеклышко.
Как-то пришел к ним Малинин и показал телеграмму: "Приостановите закупку шерсти. Точка. Шлем оптовика с ценами. Точка. Карасев".
Володя ничего не понял, Драч и Малинин ему объяснили, что надо прекратить работу, препятствующую войне, и ожидать кого-то с инструкциями из Центра.
На петербургских заводах были волнения. Рабочие предъявляли экономические требования, устраивали забастовки. На Шлиссельбургском тракте были повалены фонарные столбы, остановлены вагоны железной дороги, строили неумело баррикады. Гвардейская кавалерия была вызвана из Красносельского лагеря для подавления рабочих волнений. В городе было неспокойно. Это беспокойство усиливалось еще тем, что в Петербург ожидался французский президент Пуанкаре и нельзя было показать ему столицу в смятенном виде.
Все это приказано было прекратить и идти "в ногу" с правительством. Никак этого понять не мог Володя. Наконец было назначено собрание на квартире Малинина.