Ненависть - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 17 стр.


* * *

Были приняты чрезвычайные меры предосторожности. На улице и на дворе дежурили ответственные члены партии, чтобы вовремя предупредить об опасности. На собрание были допущены только самые верные члены партии.

Малинин был раздражен и озабочен. Его обидело и задело, что Центр не ему поручил разработать директиву партии, а прислал постороннего человека. Володя давно подметил, что в партии при всем кажущемся равенстве ее членов, строго соблюдалась какая-то иерархия и Малинину было оскорбительно уступать свое место, хотя бы н временно, кому-то другому.

Говорили, что у приезжего, строго законспирированного, был какой-то особенный "мандат", не внушающий никаких сомнений, и письмо от самого Ленина.

Заседание было назначено на восемь часов, но приезжий явился только к десяти.

Это было человек неопределенного возраста, неопределенной национальности, какой-то подлинно "интернациональный" человек. Скорее всего – болгарин. У него было чисто выбритое лицо серовато-оливкового цвета, с сизыми тенями на верхней губе и щеках. Он был хорошо, по-заграничному одет, у него были темные, но не рабочие руки, которые он все время зябко потирал, хотя и на воздухе и в комнате было жарко даже до духоты.

Все встали при его входе, хотя этого, например, для Малинина никогда не делали. Он неловко, крайне небрежно, поклонился и жестом предложил садиться у стола. Тяжелый, сумрачный, пронзительный взгляд его обвел всех присутствующих и, как показалось Володе, несколько дольше остановился на нем и на Драче.

Наступило напряженное молчание ожидания. Приезжий, он никому не был назван ни по имени, ни по партийной кличке, сидел, уставившись глазами в одну точку, и точно сам ожидал какого-то доклада. В комнате со тщательно занавешенными одеялами окнами было очень душно и до тошноты накурено. Сизые струи табачного дыма стояли полосами под потолком. Пахло согревшимся пивом и нечистым потом. Плотный Балабонин платком вытирал лоб и лицо. Коротнев в ожидании подался на стуле всем корпусом вперед. У Драча на лице было восхищение, рот был открыт, и он ждал от приезжего точно какого-то чуда.

Наконец, заговорил Малинин. Слегка заикаясь, он начал:

– Наши партийцы – апостолы новой веры… Марксизм – Евангелие нашего века. Мы ждем, товарищ, от вас откровенного слова и поучения.

Тот все молчал.

– Вы приехали к нам с новыми инструкциями. Я получил телеграмму, которая меня и моих товарищей повергла в большое смущение, пришлось перестраивать всю работу и менять все директивы, при настоящем настроении рабочих и вообще пролетариата – это очень не просто. В центре, по-видимому, не отдают себе отчета в тех настроениях, которые удалось установить в рабочей массе.

– В Центре все знают… Там смотрят широко и надолго.

Голос незнакомца звучал глухо. Он говорил чисто по-русски, но с легким акцентом, как могут говорить иностранцы, хорошо знающие русский язык, или русские, очень долго жившие заграницей.

Все ждали, что он скажет дальше, но он опять замолчал и, казалось, и не думал продолжать.

– По нашим сведениям, – сказал Малинин, – война неизбежна. Император Вильгельм решил ее начать, император Николай еще колеблется, но ожидаемый приезд президента французской республики должен положить конец его колебаниям. На днях должна быть объявлена мобилизация. Начатые нами беспорядки могут ей серьезно помешать.

– Мешать не надо… напротив. В общем и целом постановлено, что война нужна… Она ускорит осуществление задач Третьего интернационала. Надо только вовремя повернуть ее к поражению. Требование: не мешать, а помогать правительству.

– Вот как, – сказал Малинин. – Будить патриотизм?..

– Да.

– Не опасная это будет игра?..

– В рабочих патриотизма нет.

– Но крестьяне?

– У них патриотизм местный. На этом в свое время и сыграем.

Приезжий помолчал и сказал негромко, но веско:

– Нам нужна ненависть… Ненависть всех ко всем… Вот в чем наша религия, та новая религия, о которой вы сказали. Неудачи войны… Войны необычайно кровопролитной и жестокой – об этом постараются сами капиталистические державы – возбудит ненависть солдат к офицерам и генералам. Армия поколеблется… В обществе ненависть к правительству, презрение к государю… Поняли? Вот когда… Ненависть к самой России!

– Ненависть к России? Трудненько будет. Я сам из крестьян. Я знаю, как свое село любит каждый крестьянин.

– Свое село… Да, может быть… Это не существенно. Но Россию? Да об этом вам беспокоиться не приходится. Это за нас сделает интеллигенция. Кружки писателей и поэтов охотно пойдут клеветать на Россию, на власть, на крестьян и на офицеров и генералов. О государе и говорить не приходится. Его сотрем в порошок, окружим такой ненавистью, что сами же "верноподданные" ему изменят и отдадут на смерть и поругание. Они Бога своего отдали, так что им государь!

– Вот еще Бог… О, это все не так просто. В России, если начинать бунт, – первое надо Бога упразднить… убить всякую веру… А как это сделаешь?..

– Мысль не новая и не ваша.

– Я за это и не стою. Для меня она новая и ясная.

– Это еще Бакунин сказал. Это вы у Достоевского читали. Мысль студента Шатова. Старо! Теперь в русском народе Бог не тот.

– Бог у него всегда один. Бог и Николай Чудотворец.

– Когда начнутся поражения… голод… отступления… когда немец железной пятой станет на горло, и молебны не помогут, когда "поэты" станут богохульствовать под рукоплескания интеллигентной толпы, и Бог поколеблется в народных умах. Бог и с Ним Николай Чудотворец.

– Может быть… Но… Все это потребует новых средств. Мы потратились на забастовки. Партийная касса пуста.

– Деньги будут.

– Откуда?.. – в громадном волнении спросил Балабонин.

– А вам не все равно.

Приезжий поднялся. Он все сказал, что надо. Он приехал не для того, чтобы отвечать на вопросы. Он считал их праздными и ненужными.

– Войне быть. Правительству не мешать организовывать войну. Усвоили?..

Он никому не подал руки, как-то неопределенно ответил на поклоны собравшихся и, ткнув пальцем на Володю, Гуммеля и Драча, сказал:

– Прошу выйти со мною в соседнюю комнату.

В кабинете Малинина было темно, и окно было открыто. Гуммель хотел внести лампу, но приезжий остановил его.

– Закройте только окно, чтобы – неслышно.

Он стал в глубине комнаты. Володя, Драч и Гуммель против него в позах учеников перед учителем.

– Владимир Жильцов?..

– Я.

– Вы будете… будете… Леонид Гранитов. Поняли?.. Усвоили?..

Володя молча поклонился.

– Товарищ Драч?..

– Я.

– Вам менять фамилию не надо. Прошлое безупречно.

– Чистое пролетарское происхождение, – заторопился Драч.

Приезжий даже не посмотрел на него. Он перевел тяжелый взгляд черных глаз на Гуммеля.

– Товарищ Гуммель?..

– Я.

– Так и будет. Вы поедете со мною заграницу в Центр.

Он поклонился на этот раз определенно и с видом человека, осчастливившего других, пожаловавшего маршальские жезлы, пошел из комнаты.

И странное дело. Когда выходили Драч и Володя, и подлинно оба чувствовали себя точно именинниками, точно были они офицерами, вот только что пожалованными офицерскими чинами. Они шли вместе на Тележную в вонючую квартиру Драча. Летний дождь лил. По домовым желобам вода шумела, сливаясь в кадки. Пустынны были улицы. Мутными желтыми кругами расплывались в дождевых полосах уличные фонари. Они ничего не замечали. Праздничные голоса пели в сердце Володи. Когда они вошли на совершенно пустую Полтавскую, где были сенные магазины, Драч остановился, толкнул в бок Володю и весело захохотал.

– А, – воскликнул он, – в Центр!.. Заграницу!.. Елки-палки!.. Вот это я понимаю. А знаешь за что?..

– Не знаю.

– Фортуна, черт тебя совсем подери!.. За Далеких!..

– Ну, – как-то недовольно промычал Володя.

– Вот тебе и ну! Елки-палки!.. Здравствуйте пожалуйста. Право, надо по нем панихиду нам отслужить. Вот, где это обернулось-то! Там ценят!.. Там это вот как понимают… Которые люди решительные и которые так просто – дворянская слизь… Далеких – это не болтология. Ты посмотри, кто на верхушке? Болтуны?.. А что?.. Здравствуйте пожалуйста – товарищ Джугашвили – Сталин – Тифлисское казначейство грабил, думаешь, мало людей накрошил… А что?.. Там кровушку любят… Слыхал – ненависть!.. Понял: ненависть! Это тебе не "люби ближнего своего"… Это, елки-палки, ненавидь, не бойся!.. Дерзай!.. Кровь, что вонючая вода. Товарищ Финкельштейн Валлах-Литвинов – жох, елки-палки, – деньги заграницей обменивал, в тюрьме французской сидел, не сладкая, поди, малина. Поди и били его там. Зато теперь!.. О-оо!!. Вот и мы с тобой за Далеких куда попали, на верхушку! Так и впредь будем! Понял, товарищ Гранитов?.. Не фунт изюма. Елки-палки. Тот Сталин… сталь, и ты не хуже – гранит!.. Ночуешь у меня?..

– Да.

– А то бы к девочкам?.. а?.. На радостях-то?.. В генералы пожалованы!.!. Заграницу!..

– Уклонюсь пока. Надо с мыслями собраться, да завтра хочу к своим съездить.

– Ты бы к своим-то по малости.

– Неужели ты думаешь, – с негодованием сказал Володя, – меня дома свернут?..

– Свернуть не свернут, а все – все эти папы, да мамы, сестры, да братья, а там еще любимая какая девушка подвернется – кислая это материя для стопроцентного коммуниста. Девочки куда проще, пошел, как стакан свежей воды выпил, и гуляй дальше.

– Ты меня, Драч, в этом не учи, без тебя знаю, а характер мой и нервы из стали… Недаром я теперь и навсегда – Гранитов, – с превеликой гордостью сказал Володя.

– Ну, как знаешь. Вот тебе ключ от квартиры, а я по-своему отпраздную свое повышение… По-пролетарски.

На другой день Володя поехал в Пулково, а через два дня опять покинул родительский дом, чтобы уже никогда в него не вернуться.

Х

Этот сдвиг на сто восемьдесят градусов наблюдал и Борис Николаевич Антонский. Летом свободный от уроков, взвинченный, взволнованный газетными известиями и статьями, слухами и толками о войне, он зачастил в Петербург, чтобы наблюдать за жизнью столицы.

В знойный июльский день он видел, как в царской коляске, запряженной парой великолепных серых рысаков, со всех сторон окруженный казаками в красных мундирах, в высоких киверах с косыми белыми султанами, с пиками у бедра, ехал по Невскому проспекту французский президент в черном цилиндре. Он очень запомнил всю эту картину. Как в клетке из живых людей, неслась коляска и гулко щелкали копыта казачьих лошадей по камням и по свежеполитому торцу. Борис Николаевич видел молодое, розовое, безусое лицо офицера, ехавшего на могучей рыжей лошади с открытою пастью у заднего колеса коляски и видел, как напряженно, остро тот посматривал вперед, на народ и на президента. Точно опасался чего-то. К коляске выбегали какие-то люди, точно нарочно одетые какими-то "пейзанами", может быть, дворники, может быть, агенты охранной полиции. Жидкое "ура" провожало президента. И во всем этом была какая-то неуверенность в чувствах и настроениях народа, быть может, даже боязнь за самую жизнь президента. Столица переживала полосу беспорядков и забастовок на заводах, как говорили, поднятых немецкими агентами. Как далеко это было от того энтузиазма, какой был в дни "Кронштадта", когда впервые по Петербургу на законном основании гремела Марсельеза. Борис Николаевич понимал, что казаки эти были не почетный эскорт гостя императора Николая II, но надежная его охрана.

Душным вечером Борис Николаевич стоял в толпе в Александровском парке, у Народного дома и смотрел, как оттуда выходили гости – французские морские офицеры и матросы с корабля, на котором прибыл в Петербург Пуанкаре. Французы с трудом пробивались через стеснившую их толпу. Полиция была бессильна и как-то нерешительна. Толпа была определенно враждебна французам. Из нее раздавались крики и угрозы. У некоторых контр-метров были сорваны погоны, у матросов были разорваны куртки. Как будто бы народный энтузиазм перешел какие-то границы… И было ясно – взвинченный газетными статьями уличных листков "народе" не хотел войны…

Каково же было удивление Антонского, когда он попал в те же петербургские народные толпы в день объявления манифеста о войне.

Антонский на трамвае подъехал к Невскому. Он еще не читал утренних газет и ничего не знал. Трамвай остановился, и было видно, что надолго. Дальше нельзя было ехать: весь Невский от домов до домов был запружен народной толпой.

Антонский вышел из вагона. Быстрого взгляда было достаточно, чтобы убедиться, что это был и точно подлинный народ. Не дворники, которых могла согнать полиция, не члены "Союза русского народа" или "Союза Михаила Архангела", но настоящие рабочие – городской пролетариат. Черные картузы, заломленные на затылок, испитые, худощавые, прокопченные дымом мастерских лица, пестрые рубахи, рабочие блузы – путиловцы, обуховцы, рабочие Судостроительной верфи, Торнтоновской мануфактуры, те, кто в 1905 году шел с Гапоном, те, кто всегда протестовал, никогда не был доволен, кто всегда волновался и был армией левых партий. Это они всего несколько дней тому назад теснили и мяли французских моряков, выказывая свое неодобрение правительственной политике.

Толпа остановилась. Ее голова вливалась на Аничков мост, более узкий, чем Невский проспект, и, сдавившись у входа, задержалась.

Яркое солнце заливало мост. Над толпой высились Клодтовские статуи, стоявшие у моста, – чугунные вздыбленные кони и юноши, их обуздывавшие. И там в солнечных блесках, на фоне голубого неба разблистались колеблемые ветром золотые церковные хоругви. На мост чинно и торжественно, как подобает церковной процессии, подымалось золоторизное духовенство.

Невольно Антонский вспомнил всю Гапоновскую историю и как такой же крестный ход был встречен у Зимнего дворца залпами гвардейской пехоты и атаками конницы. Волнение охватило его. Он стал пробираться в первые ряды процессии. Ему стало интересно узнать, с какими лозунгами, с какими изъявлениями шла эта громадная толпа подлинного городского пролетариата?

Он увидал громадный портрет государя-императора в золотой раме, взятый, вероятно, из какого-нибудь присутственного места, торжественно несомый здоровыми молодцами. Портрет колебался и точно плыл над толпой. Как будто государь вел народ за собою.

Толпа шла в молчаливом сосредоточенном порядке. Едва перешли мост и снова разлились во всю ширину проспекта, как впереди дружно, согласно и молитвенно стройно запели: "Спаси Господи люди Твоя и благослови достояние Твое".

Вся толпа, десятки тысяч людей, подхватила знакомый напев:

– Побе-еды благоверному государю нашему императору Николаю Александровичу на сопротивныя даруяй…

Мощный хор гудел и переливался по Невскому. Сверкая отраженными лучами, слепя глаза открывались окна домов и магазинов, в них были люди, махали платками, шалями, шарфами.

Прижатые к панелям остановились извозчики. Трамваи застыли на рельсах – их обтекала толпа.

У Мойки снова задержались. Дальше Невский был узок, и, когда выходили на громадную площадь у Зимнего дворца, отставшие бегом догоняли голову колонны и толпа заливала всю площадь.

В порывах жаркого ветра в синем небе трепетал над дворцом золотисто-желтый императорский штандарт с черным двуглавым орлом. В широкий пролет между дворцом и садом показался голубой простор Невы и новый Дворцовый мост. Перед Антонским высились коричнево-малиновые стройные громады Зимнего дворца. Ни караула, ни войск перед ним не было. Только часовые стояли неподвижно у белых с черными полосами будок.

Толпа залила всю площадь.

И тогда на балконе второго этажа, над салтыковским подъездом блеснула стеклами внезапно отворившаяся дверь, и на балкон вышел государь-император с императрицей.

Мгновенно тысячи голов обнажились. Толпа рухнула на колени.

Громадный хор запел:

– Боже, царя храни!..

* * *

Антонский шел в людских толпах к вокзалу. Народ расходился, разливаясь по улицам, разрываясь на клочья, как сбитая ветром грозовая туча. Одни обгоняли Антонского, другие шли рядом с ним, не обращая на него никакого внимания. Антонский слышал взволнованные голоса.

– То бастовали… беспорядки делали… безобразничали… А теперь.

– Да, бастовали. Как нам не бастовать?.. Из чего мы работаем?.. Из чего каторжную жизню ведем?.. Чтобы только хлебушко наработать… А ежели с детями?.. Капиталист – он себе наживает… Во дворцах живет… А наш брат рабочий?.. Ранняя могила – вот евоный дворец.

– Пьянствовали бы поменьше, так и себе чего ни на есть наработали бы.

– Наработаешь?.. Рабочему человеку без этого, чтобы выпить ни-и-как, господин, нельзя. Ты не кори рабочего, трудящего человека, ты его пожалей.

– Хотели, господин, на свое повернуть. Коли царь не смотрит, думали – без его обойдемся.

– Ну и опять люди смущали. Добивайтесь, говорили, своих правов. Должны быть у вас свои права. В борьбе, говорили, обретешь ты право свое.

– А теперь на коленях?

– Ну и что ж – на коленях. Вот гляди – коленки прорвал, на каменьях стоял. Не жалко. Потому теперь враг… Враг на нас нападает… Враг! Немец, одним словом… Отпор ему надоть дать. То было дело наше, как бы сказать, семейное, а нонче всея Рассеи касаемо!.. Рассеи!.. Понял это? Под Вильгельмову палку не пойдем… Это, брат, никак невозможно… Немыслимо даже это.

Они обогнали наконец Антонского.

"А ведь это?.. – думал Антонский, – Володи?.. да, Володи сделали эти Овидиевы метаморфозы. Кругом повернули мышление этих людей. От забастовок протеста и красных тряпок к иконам, царским портретам и париотическим манифестациям. Значит, им, социалистам, нужно это. Им, а не кому другому оказалась нужна война. Им, социалистам… И всегда так и было. Во веки веков. Французскую революцию делал не народ, не толпа сен-антуанского предместья – а вот эти маленькие интеллигентские кружки, общества, философы, энциклопедисты, масонские ложи, писатели, поэты… Да и тут не обошлось без всего этого. Они подготовили все это. Они дали возможность крутить народными мозгами куда хочешь… А мы проглядели. Мы сами восхищались снобирующими купцами, жертвующими на революцию, благотворительными дамами, устраивающими свои салоны, где создается государство в государстве. Вот и Володя там роль играет. А кто над ним? При всей своей русской болтливости они умеют хранить тайны своей партии. А мы?.. Распустились мы очень. Теперь, поди, довольны. Весь народ с нами. Посмотрим во что все это выльется?.."

Антонский поехал в Пулково. Ему хотелось поделиться своими мыслями с Матвеем Трофимовичем. Ему эти мысли казались глубокими и правильными.

Назад Дальше