Кольцо императрицы - Михаил Волконский 12 стр.


Это был третий уже высокопоставленный жених, мечтавший о руке принцессы Елисаветы. Официально, при дворе, хотели выдать ее за брата принца Антона, герцога Люнебургского, метившего попасть в герцоги Курляндские. Но Елиса-вета Петровна прямо отклонила этот брак. Жена придворного живописца, француженка Каравак, сватала ее за французского принца Конти. Французский посол Шетарди, под видом доброжелательства к цесаревне Елисавете, хотел впутаться во внутренние русские дела. У него можно было взять взаймы денег, но допускать его участие в делах, конечно, было нельзя. Шведы, объявившие войну России и разбитые уже нашими войсками под Вильманстрандом, прямо объявляли в особо изданном манифесте, что идут на защиту (?) потомства Петра Великого, то есть великой княжны Елисаветы.

И все заботились о ней, всем мешала она. Мешала она, конечно, распоряжаться вполне иноземным людям, захватившим правление в государстве, созданном и возвеличенном ее отцом.

Здесь, в построенной им столице, во дворце, где, как чувствовала Елисавета, было ее место, полными хозяевами были заика-принц Антон, его жена, слабохарактерная женщина, ее любимица фрейлина Менгден, саксонец граф Линар, Остерман, Левенвольд – чужие, не русские люди, пришлые, не знавшие и не любившие ни России, ни русского народа.

Каково было ей видеть и чувствовать, что ей, русской великой княжне, в своем русском царстве не только приходится зависеть от всех этих чужих людей, не только чуть ли не вымаливать у них себе пропитание и кров, но быть унижаемой ими и сносить их оскорбительно-покровительственный тон?

При Бироне Елисавете жилось лучше. Тот понимал, что нельзя относиться свысока к дочери Петра Великого, что нельзя лишать ее того, что подобает ей, как русской великой княжне. При нем при дворе с Елисаветой обходились с должным почетом и аккуратно выплачивали положенное ей содержание.

А теперь? Теперь она окружена шпионами и соглядатаями, живет у себя в дому, точно в темнице; только слава почти одна, что не заточена она, а на самом деле ее жизнь, пожалуй, хуже заточения. Денег не дают. Мало того, до того уже осмелились, что открыто позволяют себе унижать ее. Вот пример этого: за обедом при дворе по случаю дня рождения императора принц Антон и его брат были посажены за стол обер-гофмаршалом, а она – простым гофмаршалом. Пожалуй, придет время, что ее станут сажать ниже фрейлины Юлианы, когда та выйдет замуж за графа Линара.

И кто же, кто против нее? Остерман, всем обязанный ее отцу, поднятый им из ничего, из простых писцов. Он, этот хитрый старик, думает, что хорошо рассчитал свои силы, что принц Антон, который на все смотрит его глазами и все слушает его ушами, – надежная защита ему! Он думает, что Елисавета, тихо и скромно живущая в своем тереме, на милости чужеземного двора, так навсегда и остается покорной своему положению и помирится с ним! Или он затеял окончательно разделаться с нею, устранить ее совсем, смести и уничтожить?

Вот хоть бы теперь! Персидское посольство принято теперь во дворце правительницей, представлялось принцу Антону, но персов не допускают представляться ей, Елисавете, несмотря на привезенные для нее подарки. Посланник выразил желание передать великой княжне подарки лично, но ему не позволили сделать это. Подарки привезли к ней гофмаршал Миних, брат фельдмаршала, и генерал Апраксин. Но тут Елисавета не выдержала.

– Скажите графу Остерману, – произнесла она, обращаясь к ним, – напрасно он мечтает, что всех может обманывать. Я знаю, что он старается унизить меня при всяком удобном случае. По его совету принимают против меня меры, о которых великая княгиня и не подумала бы. Он забывает, кто – я, и кто – он, забывает, чем он обязан моему отцу, который из писцов сделал его тем, что он теперь, но я никогда не забуду, что получила от Бога и на что имею право по своему происхождению.

Это было первый раз, что Елисавета Петровна высказалась весьма резко и определенно, пригрозив самому влиятельному, хитрому старому Остерману!

IV

"Тебя собираются не принимать", – сказала Соня князю Ивану, и у него захватило дух при воспоминании от этих слов. "Тебя!" Соня в первый раз сказала ему "ты", и это казалось таким счастьем и блаженством, что в нем тонуло все нехорошее и досадное.

А нехорошего и досадного было много. Косой видел, что положение Сони дома таково, что жить ей там с каждым днем тяжелее и тяжелее, что необходимо вырвать ее оттуда. Но как? Что мог он сделать?

Жил он у Левушки, милого, доброго человека, но это его житье было, конечно, временное, и не мог же он остаться у Торусского навсегда. Пока еще имелись у него деньги, вырученные им в Москве от продажи отцовских вещей; трат больших не было, но все-таки деньги убывали, и неоткуда было рассчитывать получить новые, когда выйдут эти. Можно было надеяться, что удастся получить службу, но все-таки это казалось гадательным. Да и много ли могла дать эта служба?

Князь Иван ходил по комнате, рассчитывал и раздумывал, но ничего утешительного не выходило у него. Положим даже, ему дадут место с хорошим жалованьем, на которое можно будет жить даже с семейством; но ведь нужно обзавестись и устроиться прилично, а на это потребна сразу сумма, и не маленькая. Будь он один, еще было бы с полгоря, и, право, он ни минуты не задумался бы, как ему жить; жил бы, как жилось – вот и все. Но теперь ему приходилось думать за двоих.

И вдруг князь остановился как бы в недоумении, спрашивая себя, как же это все могло случиться, как, когда и почему?

Он приехал в Петербург, чтобы устроить свои дела, но вместо этого, напротив, только запутал их, и запутал так, что как будто и выхода не было.

Во время своего пребывания в Петербурге он отказался от условий, предложенных ему французским посланником, затем подал прошение Остерману, чтобы его пристроили к иностранным делам. Вот и все. Даже не попытался найти знакомых отца. Вероятно же, кто-нибудь из влиятельных лиц помнил Кирилла Косого!

А между тем он увлекся девушкой, и увлечение было и с ее стороны. Они объяснились, были несчастливы порознь и считали, что найдут счастье, когда будут вместе. И под влиянием этой мысли князь Иван впервые подумал о том, имел ли он право поступать так, увлечься необдуманно, точно закрывши глаза, броситься в воду. Но, подумав это, он сейчас же, с улыбкой, нашел себе и ответ, и оправдание: разве он виноват был в этом? Ведь оно все равно случилось бы даже и против его воли, потому что чувству не прикажешь, оно не разбирает того, что рассчитывает разум, и в этом-то вся и прелесть, что оно не разбирает: так вот, возьмет, да и охватит всего, целиком, а потом и разделывайся с ним, а когда именно охватит, когда случится это – и заметить нельзя.

Князь Иван, перебирая в воспоминаниях свои отношения к Сонюшке, не мог найти и определенно сказать, когда именно зародилось его чувство к ней. Как бы то ни было, но отношения создались удивительно теплые, точно они весь свой век знали друг друга и точно с тех самых пор, как князь Иван помнил себя, он помнил и Сонюшку. Образ ее был до того близок ему и до того ясен в его духе, что как только он подумал о ней, все прояснилось и стало мало-помалу хорошо. Ведь если все это было независимо от его воли, значит он неизбежно должен был встретиться с нею, и они должны были прийти друг к другу, а раз они сошлись, то нечего беспокоиться за будущее: оно устроится так же легко и просто, как и то, что они сошлись, узнали и полюбили друг друга.

Успокоившись на этом, князь Иван увидел, что само беспокойство его было наносным и внешним, а внутри души он как-то безотчетно верил в то, что все будет хорошо и счастливо, потому что все счастье заключалось в Сонюшке и ее любви к нему, а это у него было – значит, будет и остальное.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая. Письма к графу Линару

I

Князь Иван ходил в отчаянии по своей комнате. Он придумать не мог, что ему делать, что начать и как выйти из ужасного положения, в которое попал, благодаря собственной же неосторожности.

И случилось это как раз в то время, когда, казалось, судьба улыбнулась ему. Все могло, может быть, успокоиться, и вдруг тут же, сразу было испорчено все!

Прошение, поданное им Остерману, не осталось без последствий. В образованных, ловких молодых людях слишком нуждались тогда, чтобы пренебрегать услугами такого человека, как Косой. К тому же он и не особенно напирал на денежное вознаграждение в надежде, что оно придет само собою. Он просил, чтобы ему дали только, для начала, хоть какое-нибудь поручение.

Оказалось, о нем навели справки у нашего посла в Париже Кантемира, который более чем кто-нибудь мог дать сведения о Косых, живших так долго во Франции. Кантемир прислал вполне благоприятный отзыв. Прекрасный французский язык князя Ивана, его манеры, уменье держаться и бархатный лиловый кафтан окончательно решили дело.

Остерман призвал князя к себе и сказал, что попробует дать ему поручение в Саксонию. Это поручение состояло просто в том, чтобы отвезти письма и депеши к находившемуся там в то время графу Динару, уехавшему недавно из Петербурга по делам на родину.

В первую минуту это не понравилось князю Ивану, но потом он, подумав, решил, что это совершенно не то, что служба интересам французского посланника маркиза Шетарди. Тут он был на службе у русского правительства и исполнял его поручение, и только. Пусть это правительство было враждебно великой княжне, за которую он, князь Косой, готов был отдать свою жизнь; но своим отказом он нисколько не мог помочь ей, а только повредить самому себе. К тому же он был слишком незначительный, маленький человек, чтобы раздумывать в данном случае о высшей политике и государственных соображениях, и принял поручение.

Нужно было собраться вдруг, в один вечер, а назавтра ехать на казенных переменных лошадях без устали, вплоть до места назначения. Это, разумеется, не пугало князя Ивана; он не хотел только уехать, не повидавшись с Сонюшкой.

Вечером он улучил минуту и заехал к Соголевым. Не было ли их действительно дома, или не приняли его, но древний лакей с чулком заявил ему, что господа уехали, и князю Ивану не удалось видеть Соню. Он сказал лакею, что заезжал проститься пред отъездом, что уезжает за границу ненадолго, по казенному делу, но этого, конечно, было мало. Нужно было дать знать Соне, именно ей.

На Левушку, писавшего стихи Соголевой, уничтоженные Антипкой, нельзя было рассчитывать, как на лицо, которое могло бы передать Соне письмо. Но князь все-таки написал, не зная хорошенько, каким путем оно будет доставлено к ней. Однако дело устроилось довольно просто. По намеку Косого, крепостной Торусских Степушка, приставленный для услуг к князю Ивану, взялся доставить письмо и в тот же вечер ухитрился побывать у Соголевых, вернулся оттуда и сказал, что все исполнено при посредстве знакомой ему Дуни. Косой не расспрашивал подробно, кто такая эта Дуня, вероятно, решив, что это – одна из дворовых Соголевых, и подарил Степушке рубль, потребовав от него полнейшего молчания. Степушка, осчастливленный рублем, обещал не выдать.

Все шло хорошо до самого утра, когда Косому нужно было уже выезжать совсем. Самый важный чиновник в канцелярии сказал накануне Косому, что он должен будет, собравшись окончательно в дорогу и сев уже на казенную тройку, заехать на другой день утром в канцелярию за письмами, которые назначено ему везти. Но, когда князь Иван выходил от главного чиновника, его поймал на дороге экзекутор, на обязанности которого была выдача писем Косому, и сказал ему, что завтра хотел бы прийти на службу попозже, что выдача писем сопряжена с длинными формальностями и что не лучше ли будет, если они "негласно" исполнят эти формальности теперь, и письма он, экзекутор, выдаст теперь же, чтобы завтра князю Косому быть уже совершенно спокойным и ехать. Экзекутор сказал, кроме того, что это делается почти всегда так; и что про это и начальство знает, но говорит только для формы, чтобы депеши выдавались курьеру в самый день его отъезда. Как бы то ни было, князь Иван получил письма накануне и привез их домой.

Вся беда и произошла от этого.

Князь Иван вышел на минуту только из комнаты, чтобы отнести жене камердинера Петра Ивановича зашить подпоровшуюся замшевую сумку, в которой нужно было везти прямо на груди, под камзолом, письма, надев ее на шею. Когда же он вернулся с зашитою уже сумкой к себе в комнату, – руки у него опустились, и он с ужасом остановился у двери.

Казачок Антипка стоял у стола и держал в руках одно из писем, самое, кажется, важное, с подписью адреса рукою правительницы и запечатанное ее перстнем.

– Я, барин, один тут ярлык сломал, – довольно безучастно заявил он Косому.

Князь Иван уже издали видел, что то, что Антипка называл ярлыком, то есть печать, было сломано под его "нежными" пальцами!

Антипка, видимо, сначала мало обеспокоенный тем, что он сделал, заволновался лишь тогда, когда поглядел на полное ужаса, вдруг побледневшее лицо Косого. Должно быть, лицо князя было очень страшно, потому что Антипка вдруг разинул рот, остановился, широко открыл глаза, а потом заговорил прерывающимся голосом:

– Я, ей-Богу, только вот тронул… посмотреть хотел, а он и разломился – чуть-чуть тронул, так вот двумя пальцами. Кабы я знал, что не надо, я бы ни за что… Онадысь барин заругался, что я у него писану бумажку кинул, так теперь я уж ни одной… Все, что есть, подбираю, а тут, думаю, ярлык, дай посмотрю, и совсем легонько тронул, а он, накось, и сломался…

Князю Ивану не было легче от того, легонько или нет Антипка сломал печать. Но она была сломана, и несчастье казалось ужасным и непоправимым.

В первую минуту князь Иван не мог просто опомниться, не знал, что ему делать; он выгнал Антипку вон, боясь за себя, что не сдержится и сорвет свой гнев на нем, но и потом, когда немножко опомнился, отдышался, намочил голову и попробовал сесть, все-таки ничего не мог сообразить и найти в себе даже признака надежды, что дело можно поправить.

После того, как Антипка вышел из комнаты, Степушка зашел сюда, видимо, уже осведомленный о том, что случилось. Антипка, с воплем прибежав в людскую, покаялся в своем проступке. Степушка увидел князя Ивана сидевшим беспомощно на стуле с прижатой к голове рукою, посмотрел на него, а затем на письмо, лежавшее со сломанной печатью на столе, и проговорил сквозь зубы:

– Иш, дела-то! Избаловали мальчишку – удержу на него нет, а дело-то какое!.. – и он покачал головой.

Косой долго глядел на него, как бы с трудом узнавая, потом пригляделся.

– Лев Александрович встали уже? – спросил он.

– Никак нет. Петр Иванович три раза будить ходили – не просыпаются. Вчера вернулись поздно и приказали беспременно себя разбудить, чтобы к вашему отъезду, только это никак невозможно выходит – и признака жизни не подают.

Князь Иван замотал головою и махнул рукой Степушке. Тот вышел. Помочь он ничем не мог. Князь Иван заходил по комнате.

Одно оставалось – ехать сейчас хоть к самому Остерману и рассказать, как было дело, вернув ему письма. Пусть будет, что будет, но другого выхода найти нельзя.

Больше всего жаль было Косому не себя в эту минуту, даже не Сонюшки, для которой он, погибший теперь человек, ничего уже не мог ни сделать, ни даже увидеть ее когда-нибудь, если его сошлют, – за распечатанное письмо правительницы весьма легко и просто могли сослать. Нет, больше ему жаль было несчастного чиновника-экзекутора, который, понадеясь на него, дал ему письма. Положим, он даже сам уговорил князя Ивана взять эти письма, но все-таки за что же он будет отвечать?

Мелькнула было у князя Ивана мысль поехать отыскать чиновника и посоветоваться с ним, но он сейчас же отогнал эту мысль, как невозможную.

И зачем он брал письма в неуказанное время, зачем привез их домой, зачем положил на стол, зачем вышел из комнаты!..

И князь Иван, вспоминая, как он за четверть часа пред тем был счастлив и доволен и как хорошо было тогда, и только растравляя себя этим, ходил по комнате, изредка останавливаясь у стола и, как бы боясь прикоснуться к распечатанному письму, быстро поворачивался и отходил прочь, чтобы снова вернуться.

Ему казалось, что он проходил так очень долго и, наконец, остановился. Остановился он опять у стола, взяв письмо, близко поднес его к лицу и стал рассматривать печать. Слом был непоправим. Ни закрепить, ни соединить разломившийся сургуч нельзя было. Но Косой заинтересовался не этим. Письмо было запечатано не именной печатью правительницы, но перстневой, с изображением государственного двуглавого орла.

II

Князь Иван долго, пристально всматривался в оттиснутый на сургуче сломанной печати рисунок. Потом он вдруг, как бы спохватившись, кинул письмо на стол, расстегнул обеими руками камзол, достал свою шейную цепочку с крестом, на которой у него тоже висело полученное от великой княжны кольцо, и начал разглядывать его.

Через несколько времени Косой вздохнул свободно. Когда он стал разглядывать сломанную печать, вдруг вспомнил, что где-то видел точь-в-точь такого орла, хотя никогда не держал в руках печати правительницы. Он стал припоминать и почти наудачу, с замиранием сердца достал кольцо великой княжны. На этом кольце был действительно вырезан орел, такой же, какой был на печати.

Князь Иван был спасен. Ему оставалось только вновь запечатать письмо, и никто не мог бы догадаться, что печать на нем когда-нибудь была сломана.

Не было ничего удивительного, что у великой княжны на кольце был вырезан государственный орел. Она имела на это полное право, но непостижимым казалось князю Ивану стечение обстоятельств, сплетшихся вокруг него.

Нужно же было этому кольцу попасть именно в его руки и сравнительно так незадолго пред тем, как оно ему должно было понадобиться по такому странному поводу, и спасти его от смертельной или почти смертельной опасности! В те минуты, которые переживал теперь князь Иван, ему казалось это чудесным проявлением Промысла. Но причина была бы слишком ничтожна, если бы кольцо пришло в его руки лишь для того, чтобы исправить сделанную Антипкой оплошность и тем вывести из неприятного положения князя Ивана. Косой чувствовал, что он тут – простое орудие судьбы, маленькое звено в большой цепи и что не должен он действовать по своей воле и по своему разуму, а подчиниться воле высшей, чудесно сложившей обстоятельства.

Он держал в руках распечатанное письмо правительницы, письмо, которое он имел полную возможность прочесть, а затем и передать, если это нужно было, великой княжне то, что касалось ее. О ней должна была идти речь в этих письмах, конечно, только о ней.

Не раздумывая долго, Косой подошел к двери, запер ее на ключ и, вернувшись к столу, смело развернул письмо.

Из него выпала другая, вложенная в него записка.

Письмо было на французском языке, с помарками, сделанными, видимо, постороннею рукой.

Назад Дальше