Потом всех поразило его лицо. На первый взгляд могло показаться, что Афоня даже поправился. Но прошла неделя, и лицо стало одутловатым, кожа почти прозрачной, за ней угадывалась водянистость. И тогда поняли.
Затаенная тревога не обошла никого. Первой пришла бабушка Стукова. Афоня растерялся перед столь знатной гостьей, рукой прошелся по единственной табуретке.
- Ты не суетись, - попросила Стукова. - Митьку-то моего знал, которого прошлой осенью забрали?
- Как же, Дарья Зиновьевна! Еще играл с ним годов-то десять назад.
- Ну вот… Бумага теперь от него осталась одна на всю мою жизнь.
Строга была Стукова, очень похожа на своего мужа - мужчину степенности железной и суровой. Говорила сухо: ни слезинки, ни слабости в голосе.
- Четвертый, значит? - тихо спросил Афоня.
- Четвертый.
- Ох-ох-ох! - только и вымолвил Афоня.
- Ладно, - сказала Стукова. - Давай-ка, помянем его.
И вытащила из продовольственной сумки кастрюльку. Объяснила:
- Куриный… Нам со стариком еще по курице осталось.
- Что ты, бог с тобой, Дарья Зиновьевна! Сытый я сегодня, как мизгирь. Не могу, - прикладывая руку к животу, клялся Афоня. - Коли хочешь уважить - оставь. Сейчас не могу.
Стукова согласилась.
Наутро Афоня отнес еду садыковским ребятишкам.
Впервые в жизни Афоня обманывал. Понимал, сколь дорого стоит нынешнее отношение людей к нему, все относил на их доброту душевную и обманывал. Не из-за себя обманывал и не ради себя. Просто не лез ему кусок хлеба, когда знал, что в это время Петрусь лежит один в комнате под своим пальтишком и трет ручками пустой живот, чтобы унять боль.
Не сговариваясь, купавинские бабы забегали теперь к Афоне почти каждый день - то с двумя-тремя картофелинами, то с миской похлебки.
Сам Афоня еще до февраля заметил, что стало труднее ходить. Но забот прибавлялось, и к усталости привык, как и привык обходиться без завтрака, а потом и без ужина.
Больше всего любил он весну. Не только своими непостижимыми тайнами манила она, но и чудодейственной силой, в которой проявлялась всякая изначальность жизни. Разве не чудо, что сухой еще с осени, заледеневший в зиму сучок, ломающийся от ребячьей руки, оживает вдруг под солнышком, проклевывается почками, а потом выбрасывает лакированные листы? За две недели из неказистой, неприметной среди других травинки вдруг появляется ромашка - любовная гадальщица!
Все маленькое становится весной большим, все слабое - сильным, обыкновенное - красивым.
А в нынешнюю весну, которая уже стояла на пороге, Афоня впервые ощутил в сердце не радость, а грусть. Понял Афоня, что нынешняя зима принесла столько урону, что и весна не все вернет.
Но все в нем протестовало против этого. Не мог он допустить, чтобы осталась без радости его любимая мелкота. Должна, как положено в жизни, придти к ребятишкам весна: солнечная и щедрая, с березовым соком и цветением трав, с крупяшками и саранками, с грибами и ягодами. Знал и то, что без его помощи не все могут встретить ее. Вот и ушли после этого от Афони все заботы, кроме одной: сохранить ребятишек. Запасы свои он истратил, и не мог упрекнуть себя в нерачительности. Теперь наступило самое трудное: собственные силы убывали, а надеяться было не на кого. Оставался один выход: отдавать свое.
И он стал отдавать.
А купавинские бабы! Нет, не знали они своей души! Чего греха таить, в доброе время могли они из-за пустяка вцепиться друг дружке в волосы, коли отчаивались в ругани отстоять свой интерес. Скупость почти все почитали за добродетель, памятуя, что простота хуже воровства. Но не ведали они, что в душе их живет первозданная доброта. Она-то нынешней весной и заставляла их постоянно помнить о маленькой караулке возле магазина, в которую на их глазах стучала тихая беда.
В начале марта Ольга-продавщица, бессильная постичь Афонин недуг, перед закрытием магазина старательно смела хлебные крошки в кулек и сама отнесла Афоне, которого застала на топчане.
- Афоня, скажи ты, ради христа, что у тебя болит? - обращалась к нему, как к маленькому.
- Душа болит, родимая.
Плюнула на все, решила идти к Завьялову. И Александр Павлович ненароком заглянул к Афоне на огонек. Но не успел и слова сказать, как хозяин опередил его:
- Вот ведь чудеса, Александр Павлович! Ей-богу, завтра собирался к тебе в кабинет прибыть.
- Что за важное дело? - довольный бодростью Афони спросил Завьялов.
- А помнишь разговор-то наш при свиданьице?
- О чем это ты?
- В прошлом году в березовой роще.
- Ну-ну?
- Сказывал ты тогда про текущий момент. И разное… Ну, могилки-то подправили, видел я. Хорошо это. А еще про молодняк, детишек то есть. Шибко ослабели ребятишки.
- Понимаю, - потускнел Завьялов. Заговорил после молчания: - Могу сказать то, что никому бы не сказал, да и тебе - не для передачи… Только сейчас, перед тем, как зайти к тебе, был я в магазине. Я строго-настрого запретил Ольге выдавать хлеб вперед больше чем за день. И вот почему: если сегодня Купавиной выдать хлеб вперед за два дня, то завтра в магазин нечего будет везти. И так через день уже выдаем овсяный да пеклеванный.
- Выходит, край приходит? - спросил напрямик Афоня.
- Не край, а трудно, Афоня, - ответил Завьялов. - Теперь мы уже знаем, что это последняя такая весна. А как ее переживем, я и сам не представляю.
- Сказывал ты тогда, что детишек непременно надо сохранить.
- И сейчас говорю.
- А как?
- Не знаю. - Завьялов наклонил голову. - Не знаю. Но надо…
Надолго замолкли.
- Сам-то как? - спросил, наконец, Александр Павлович.
- А я что? Я живу.
- Прихварываешь, говорят, а к фельдшерам не идешь.
- А зачем к ним? - улыбнулся Афоня. - У них пилюли хоть и не по карточкам, да я их не ем.
- Ты со мной не шути, не надо, Афоня, - не принял его тона Завьялов. - Ты каждую ночь сидишь у магазина на завалинке, иной раз холодно, ветер. У тебя же есть вот эта будка, у нее окошечко - прямо на магазин. Вот и сиди в ней, присматривай… И еще - распорядился я в ОРСе, привезут тебе картошки мешок.
Афоня не ответил. Завьялов почувствовал себя неловко.
- В эту зиму мы многим помогали по силе возможности. Так что все это законно.
- Спасибо, Александр Павлович, - тихо сказал Афоня. - Большое тебе спасибо!
А у самого сильно заколотилось сердце. Сразу увидел и садыковских ребятишек, и Степановых девчонок, и Петруся, и еще других…
- Знаем, что ни огорода у тебя, ни приварка домашнего, - слышался голос Завьялова.
…У тех, кто видел Афоню в последующие дни, посветлело на душе: опять хлопотал, суетился он у своей караулки, появлялся то в одном, то в другом конце Купавиной.
И вдруг заметили как-то, что Афонины валенки, знакомые всем с незапамятных времен, обсоюзенные и неодинажды подшитые, разрезаны сзади по голенищам.
Пригляделись: у Афони был отек.
Всполошившись, бабы потащили в сторожку разную еду. Но пришел апрель, а их старания не помогли. Афоня, ничего не замечая, как и прежде глядел из-под ладони на теплеющее солнышко, в размышлении скреб затылок под старенькой шапчонкой и шел по станции приветливый со всеми, только очень озабоченный.
Афоня все понимал сам.
Видел он и дорогое ему сочувствие людей, с благодарностью в душе принимал помощь купавинцев и счастливым считал себя потому, что лучшие годы жизни провел с ними в дружбе и не без радостей.
И объяснять ему встревоженным купавинцам было нечего. Да и не смог бы он этого сделать.
Как сказать вдруг всем, что он любит их? Потому и обманывает их дорогостоящую заботу, что любит, и любовь эта вовсе не простая. И пришла она не в тот день, когда он с узелком в руке - со сменой белья - явился в строительный еще тогда ОРС и спросил для себя работы, любой, только не очень тяжелой, потому как он давно на инвалидном положении. И его участливо выслушали, долго думали, как помочь человеку - легкой работы на Купавиной не знали, а отпустить приезжего человека ни с чем казалось неловко. Тогда-то вспомнили про магазин, к которому для порядка полагается и сторож. Тут же придумали Афоне и жилье, положили жалование, а через неделю нашли где-то берданку и к ней девять патронов.
Так начал он свою жизнь на новом месте, в Купавиной, не ожидая от нее ни особых милостей, ни особых перемен в судьбе, заботясь лишь о том, чтобы, как полагается, исполнять дело.
Сейчас Афоня и не смог бы припомнить, с кем он познакомился впервые, с кем - потом. Казалось - со всеми сразу. В ту пору купавинцы-то отличались от него немногим, сами только-только осваивались на новом месте. Единственное, что роднило их, так знакомые деревни, из которых они перебрались сюда, да работа с утра до ночи.
Но трудовая, с мозолистыми руками Купавина была только половиной населения. С первых же дней стройки ее улицу заняла другая половина - беспечная, веселая, шумливая, а часто и драчливая. Через этих-то маленьких купавинцев и началось родство с остальными, хотя и шло оно каким-то обратным порядком.
- Ты чей? - спрашивал Афоня мальчишку, вертевшегося возле его сторожки.
- Ялунина я - Санька.
- Какого Ялунина?
- Бригадира.
Так и получилось, что Афоня узнавал бригадира Ялунина, хоть и не видел его еще. Потом рабочего Полыхаева, который оказался на Купавиной самого высокого роста. А потом, когда через какое-то время пришлось разговориться с Ялуниным, то вышло, что знакомые они старые: Саньку-то его Афоня знал давно.
Да и взрослые-то купавинцы сводили знакомство с Афоней почти тем же порядком. Завязывался пустяшный разговор, и собеседник, заметив любопытствующий взгляд Афони, вдруг решал нужным сообщить:
- Да ты знать нас должен - Полыхаевы мы. Мой Васька у тебя частенько в гостях пасется…
Так и становились близкими людьми, чуть не родней. Да, он любил их, купавинцев!
Но как пришла эта любовь, объяснить бы не смог.
И вот эта весна…
В тот день у него как будто перестали болеть ноги, дышалось легко и не кружилась голова. Утро принесло с собой ту ясность, которая стирает полукраски: среди белого снега чернели пятна проталин, небо залила ровная голубизна, и дома, деревья, телеграфные столбы с нитками проводов казались нарисованными.
Весна раньше всех приходила в березовую рощу, и Афоня всегда встречал ее здесь. И на этот раз роща встретила его приветливо, как старого друга. Он же глядел на знакомые березы и невольно дивился их стойкой красоте. Но радость новой жизни не заглушила в памяти недавние тяжелые дни: там, где к прошлогодним могильным холмам вдвое больше прибавилось новых, березы стояли грустные и задумчивые.
В их тиши и присел на пенек Афоня, снял шапку, пригладил волосы.
- Прибавилось народу-то…
И не удивился, как в прошлом году.
Пригревало солнце, манило прилечь, но Афоня понимал, что это обман и поддаваться ему нельзя. Он поднялся с пенька, потихоньку прошел всю рощу, вышел на дальнюю опушку и увидел, как по красногорской ветке паровоз вперед тендером вытягивает платформы с большими свежими ящиками.
И сразу подумал о купавинских ребятишках. Конечно, железная дорога роднее для них, но не все же станут машинистами да путейскими рабочими. Непременно потянет их и к неизвестным машинам. Но все это потом.
А пока надо не пропустить березовку. Доведется ли самому привести сюда ребятню?
Может, и нет. Ногам-то вон как тесно в голенищах…
Значит, приведет сюда малышню Васька Полыхаев. Сильный парень Васька Полыхаев. И хорошо, что сила досталась доброму человеку.
Нынешняя весна приходила к Афоне, как откровение. Давно уверовал он в то, что у каждого человека свой жизненный круг. И - коли пришла пора - Афоня со спокойной ясностью в душе мог сказать себе, что собственный круг завершает в полном согласии с собой.
12.
Снег уже согнало, и земля лежала размокшая, тяжелая. К вечеру немного приморозило, дневную грязь схватило.
Афоня собирался в очередной поход. Три свертка приготовленные лежали на топчане. Но прежде, чем уложить их в старую брезентовую сумку, еще раз проверил - все ли сделал так, как надо. И почувствовал, что устал. Присев на топчан, привалился к стене и на минуту закрыл глаза. Боль в пояснице постепенно унялась и шевелиться не хотелось. Мысли путались. Удивляясь себе, долго соображал, как лучше сегодня идти, чтобы не делать лишнего конца.
- Нехорошо… - мысленно упрекнул себя за слабость.
Никуда не денешься, понимал, что сдает. Последнее время, когда ночами находила короткая дремота, сразу начинали одолевать сны, а, может, и видения. Потому что и не спал вроде: чувствовал, что сидит на завалине магазина, держит в руках берданку, слышит, как маневрирует где-то близко паровоз, и в то же время видит себя у кого-то в гостях до войны, будто сидит за столом, уставленным разной едой и не может выбрать, чем закусить поднесенную рюмочку. И пить не охота, и отказываться неловко.
Стряхнул дремоту и сразу почуял боль в пояснице.
- Вот, окаянная! - проворчал про себя.
Вышел из сторожки, поплотнее притворил дверь. Постоял, подышал вечерним воздухом и, опираясь на палку, двинулся в сторону бараков. Ноги слушались плохо, сгибались в коленках, как резиновые. Поэтому, завидев оградку, останавливался, наваливался на нее, пережидал ломоту в коленях. Ходьба отнимала все внимание, но стоило остановиться и сразу подступала дремота, а вместе с ней приходили новые думы, воспоминания. Вот и теперь подумал, что годы берут свое, и уже не всякую яминку одолеешь, да что яминка!
И встала на миг перед глазами родная Рязанщина…
Рано кончилось Афонино детство. С японской не вернулся отец. Пришлось после первого класса уйти из школы. Нанялся в подпаски, но едва продержали лето, потому что плохо бегал Афоня - определили плоскостопие. Летами кое-как перебивались с матерью огородишком да случайной работой, а зимы почти каждый год заставляли надевать нищенскую суму.
В солдаты Афоню не забрили по той же причине - изъян в ногах. В германскую нужда придавила совсем, не спасла от голода и революция, после которой захлестнули Рязанщину гражданская война и мятежи.
Как выжил - не ведал. А когда пришел в себя, оглянулся и увидел, что молодость-то давным-давно прошла. Кое-как подправил избенку, прибрал усадьбу. Вывернулись с матерью на телушку, через год стали с коровой. Полегчало…
А для жениха посчитал себя перестарком. Так и остался один.
…Голодная зима тридцатого года сразу отняла достаток. Когда начал падать скот, Афонина мать и слышать не хотела о том, чтобы нарушить корову: держалась за молоко. Но ушли сено и солома, скормили незаметно крышу с конюшни, пропустили время, не прирезали корову. Пала. Не нужна стала и конюшня, сиротливо глядевшая в небо голыми стропилами. Афоня начал разбирать ее на дрова, потому что мать, не поднимавшаяся с постели, все время мерзла. Истерзавшая себя укорами за нехозяйственность, она умерла вскоре после нового года.
Тихо стало в избе.
Умирали соседи, но особливо жалко было ребятишек: они уходили из жизни беспомощно.
Лег в те поры Афоня на холодную кровать в пустой избе и решил умереть.
Сколько дней лежал - не знает.
Но вот прилетел на порог открытой двери скворец. Громко чвыркнул, ударил крепким клювом по зерну, застрявшему в щели.
И увидел его Афоня.
Весну увидел. Й захотелось ему жить. Поднялся, по стене добрался до двери, вылез из избы.
Лежал на крылечке, пригретом солнцем, и смотрел в небо. А там, в высокой бездне, как молодые барашки, гонялись друг за дружкой белые облачка. В огороде на высоком шесте в старом скворешнике хлопотали скворцы, выкидывая старые перья: обихаживали дом для жилья. С огорода тянуло проснувшейся землей.
На срубе колодца сиротливо стояла деревянная бадья. Долго смотрел на нее, потом поднялся, шатаясь, дошел до нее, опустил в колодец. Едва вытащил наверх, расплескал почти половину. Глотнул воды…
А потом отвязал бадью от веревки, вышел с ней на деревенскую улицу. Опираясь на палку, двинулся на пашню. Идти становилось все труднее, лапти облепила жирная земля.
И тут силы оставили совсем. Долго лежал на земле, пока холод не проник до костей, не схватил железным кольцом поясницу. Пополз, потеряв всякое представление о времени. Тащил за собой бадью. Наконец наткнулся на сусличью норку…
Вылил воду в нору и затих. Голова кружилась так, что глаза застилала белая пелена, в которой растворялись и бадья, и сусличья нора… Но увидел все-таки, как из норы едва-едва, без всякой боязни, выполз суслик. Выполз и лег прямо против Афони. Суслик был хилым до крайности, видно, голод не пощадил и его, сил хватило только на то, чтобы спастись от воды.