Гравюра эта представляла собой дородного человека с остроконечной бородкой, стоящего на коленях перед плахой, вокруг ряды господ в высоких шляпах, а в небесах – витающие аллегорические фигуры.
– Сие есть казнь, справедливее сказать – убийство несчастного короля Карла, совершенное британской нацией. Из-за сего исторического казуса мы, Брюсы, и покинули родину. Вам, русским, которые так любят своего государя, это, наверное, представляется диким…
Киприановы стали откланиваться, а Брюс разговорился и пришел теперь в отличное настроение. Направляясь к двери, чтобы проводить посетителей, он еще раз обратился к гравюре.
– Может быть, изволите спросить – ну, и как же англичане? Как обошлись они без монарха? Да по чести сказать, без монарха они не обошлись. Был там протектор Кромвель, но вчерашний плебей на троне, как известно, хуже всякого тирана. И британская нация поспешила королей законных пригласить обратно! Хе-хе…
Выпроводив Киприановых, генерал-фельдцейхмейстер еще раз оглянулся на дверь и, удостоверившись, что в башенке никого больше нет, разбежался и перепрыгнул через стул, хлопнув себя по ляжке и воскликнув:
– О-ля-ля!
Покачал головой – все-таки сорок пять лет дают себя знать. Теперь уж без одышки такой прыжок не обходится, хотя как человек военный генерал-фельдцейхмейстер следил за своей выправкой. Отдышавшись, привел себя в порядок перед зеркалом, поправил фитили в свечах и, потерев удовлетворенно руки, отомкнул потайной шкафчик.
Там у него среди вещей архиважнейших хранилась запотевшая от старости стеклянная банка с заспиртованным монстром. Это был купленный Брюсом за безумные деньги во время путешествия по Германии гомункулюс – якобы искусственный человечек, изготовленный великим химиком Парацельсом.
Брюс, нахмурившись, пытался сначала оттереть мутное стекло, но вскоре это ему надоело, он взял сильную лупу, придвинул свечи и принялся старательно разглядывать жалкую синюю плоть зародыша в банке.
Внезапно он вздрогнул, ему послышался стук в дверь. Кто бы это мог быть? Слуги и подчиненные знали – в кабинет Брюса без вызова хозяина даже и стучать нельзя. Но стук повторился.
Брюс вскочил в намерении строго наказать ослушника, сунул банку в железный шкафчик, распахнул дверь. В башенку вступил, кланяясь, странный человечек маленького роста, с худым и язвительно улыбающимся лицом. Все в его одежде – и паричок, и кафтанчик, и панталончики – было респектабельным, будто только что из версальского салона.
– Миль пардон, вотр экселянс, же озе де детрюир вотр солитюд… – заговорил он на отличном французском языке, что означало: "Тысячу извинений, ваше превосходительство, я осмелился нарушить ваше уединение…"
Все же ясно было, что он не француз, а Брюс французского языка не любил, он и на языке своих дедов – английском – объяснялся через переводчика.
– Что вам угодно? – спросил Брюс по-русски.
Посетитель достал из кармашка камзола лорнет, рассмотрел не торопясь кабинет и его хозяина, затем лорнет сложил и вдруг подскочил с курбетом, сделав наивежливейший поклон, как это делают учителя танцев и цирковые мимы. И суровый Брюс поневоле улыбнулся, вспомнив, как сам четверть часа тому назад по-мальчишески прыгал на этом самом месте.
– Что ж, пожалуйте… – пригласил он любезно.
А посетителю, видно, только это и было надобно. Он тотчас уселся на атласный пуф и, вновь достав лорнет, продолжал рассматривать хозяина, который запирал шкафчик.
– Якушка, или ты меня не узнаешь? – спросил он с комическим сожалением.
Брюс резко повернулся, даже ключи уронил. Что за притча? Со времен далекой юности никто не смел так называть его – "Якушка"!
– Вельяминов я, – сказал посетитель, привстал и шаркнул ножкой, как бы представляясь. – Помнишь великое посольство, Амстердам, австерии, наши дебоши?
Да, да, да! Вельяминов! Брюс помнит – был такой у них в потешном полку, ну уж действительно всех потешал. Затем Петру Алексеевичу не угодил, тот велел ему шутить, наверное, и по сей час где-нибудь шутит. Лет десять тому назад говорили, что он в комнатных шалунах у царевны Натальи Алексеевны. Царевна умерла, стало быть, пенсию пришел выхлопатывать.
– Говори, что тебе надо! – резко сказал Брюс, он не любил ходатаев по личному делу.
– Ах, Якушка! – вновь сожалительно произнес шут. – Много ты стал ныне знать, скелеты у тебя тут, уродцы в банках… Знайка-то по дорожке бежит, а незнайка в постельке лежит. Не бойся, однако, фельдцейхмейстер, я у тебя ни денег, ни почестей просить не буду.
Брюсу на мгновение стало стыдно – действительно, зачем его, старого теперь уже человека, обижать? И пострадали-то они с ним когда-то за одно и то же – за отвращение к пьянству. Всемогущий князь-кесарь Ромодановский его, Брюса, каленым железом мучил, заставляя пить водку. Тот еле от него убежал, добрался до Петра Алексеевича, который был в Амстердаме, царь оттуда даже писал своему возлюбленному князю-кесарю: "Зверь! Долго ль тебе людей жечь!" А спустя малое время он же, Петр Алексеевич, этому Вельяминову, который привез диплом Парижского университета, за отказ от заздравной чарки повелел всю жизнь быть шутом.
– Так что тебе, камрад? – спросил Брюс уже мягче.
Вельяминов просил его, генерал-фельдцейхмейстера, быть сватом. Ведь, к примеру, и его царское величество соглашается сватать даже совсем простых людей – матросов, корабельщиков, купцов.
– Кого же сватать?
– От Василья Киприанова-младшего надобно сватать Степаниду, дочь Канунникова, вице-президента Ратуши.
– Киприанова! – изумился Брюс. – Да они только ушли от меня! И ни словечка ведь, хитрецы! Тебя предпочли подослать!
– Нет, нет! – уверял Вельяминов. – Они тут ни при чем. Это я, сам, жалеючи их, придумал…
Но генерал-фельдцейхмейстер вскочил, не в силах сдержать нарастающий гнев. Это уж слишком! Теперь и его, Брюса, хотят сделать шутом! Сватать Киприанова? Никогда! Всяк сверчок, в конце концов, знай свой шесток. Ах, эти интриганы, а с виду божьи агнцы. Недаром, видать, обер-фискал к ним прицепился!
Шут тоже вскочил, стал бегать за расхаживающим по комнате Брюсом, объяснять. Ведь любовь! Ну, положим, сам-то он, Брюс, мог жениться из политесу, но ведь должна же быть на свете настоящая любовь? Отец девицы распален чрезвычайно, о Киприанове и думать не хочет, теперь лишь сватовство такого человека, как Брюс, может спасти любовь…
Но генерал-фельдцейхмейстер только фыркал, останавливался перед зеркалом, чтобы выщипнуть седой волосок, и не переставал повторять: "Ах хитрецы, ах проныры!"
Так и ушел от него шут несолоно хлебавши.
А в родительскую субботу последний день провели Киприановы в своей поварне позади полатки. Переезжали они со всеми домочадцами в новопостроенный шаболовский дом, а в бывшей поварне отныне должна разместиться расширяемая гражданская типография. Настоянием генерал-фельдцейхмейстера директор Федор Поликарпов повинен был выдать Киприанову одну штанбу и даже мастеров отпустить.
В последний раз накрыли большой стол в поварне, уставили его горшками да плошками, в печи запекался целый индейский петух. За столом владычествовал не кто иной, как Варлам, который, придя из баньки, обмотал себе голову огромным полотенцем, словно турецкий салтан, и разглагольствовал вовсю. Варлам был в духе – еще бы, накануне объявлен был сговор: Василий Онуфриевич Киприанов женился на Марьяне.
– Ах, государи мои, – говорила гостья-полуполковница в промежутке между скоромной лапшой и кулебякой с угрями, – сон мне привиделся блазновитый – аспид, сиречь змея крылатая, нос у нее птичий и два хобота! Бяшенька, ты у нас книжник, объяснил бы, к чему сие?
Солдат Федька захохотал, не дав Бяше и рта раскрыть:
– Сразу за двоих замуж выйдешь!
– Чур тебе! – обиделась почтенная дама. – Возраст у меня не тот, чтобы плезиры таковые учинять, и звание не позволяет. А вы вот люди ученые и над мною, мценской простолюдинкой, смеетесь. И ты, Бяшенька, вижу, смеешься. А объяснили бы вы лучше мне, грешнице, правда ли, на торжке бают, будто ваш генерал – как его? – фицель-мицель часовщика своего на куски разрезал и закопал под Сухаревой башней, а на святки будто бы он его снова вырыл, плакун-травой помазал и живой водою окропил. И часовщик тот будто ныне жив-здоров и всю гишторию сию в кабаке на Сретенке за малую мзду желающим рассказывает.
И опять ей отвечал библиотекарский солдат Федька:
– Хочешь, лучше я объясню, почему у нас с тобой зубы болят? Оттого, что мы их часто языком треплем…
Полуполковница опять обиделась, и баба Марьяна принялась ее утешать инбирным пивком.
– О людское недомыслие! – воскликнул Киприанов. – Сей часовщик, кстати, известный безбожник, за оскорбление святых образов был взят в Преображенский приказ. На святки же действительно по милосердному ходатайству его превосходительства был освобожден… Где же тут плакун-трава?
– А я скажу, – вступил в разговор Варлам, от инбирного пива лицо его багровело. – В новом доме на Шаболовке мы не позволим сажать с собою за стол разных солдат либо подмастерьев. На нас покоится чин государев…
Обиженный Федька встал, горестно заявляя:
– Спать лучше пойду – кто спит, тот никому не вредит.
Киприанов также вскочил, напряженный от возмущения тем, что кто-то хозяйничает в его доме, искал слов, не находил.
– Мужички, мужички! – урезонивала их баба Марьяна. – Ну что вы? Варлам, куда уж тебе за шляхетством тянуться?
Варлам со звоном положил на стол нож. Назревала ссора. Баба Марьяна, однако, нашла, чем отвлечь внимание.
– Ну, что там у Канунниковых? – спросила она полуполковницу.
– Ах, мать моя! – всплеснула та руками. – Приданое готовят на целый миллиён! Одних шуб невестиных четыре – кунья, енотовая, белья и сомовья.
– Как, как?
– Сомовья, батюшка.
– Соболья, ох, уморила!
Все засмеялись, и, воспользовавшись этим, Киприанов пригласил Федьку не чиниться, снова сесть за стол. Но тот теперь артачился:
– Срамно мне, убогому, с богатыми в пиру сидеть. На них платья цветные, а на мне одна дыра.
Но баба Марьяна мир снова водворила, Федьку на место усадила. Спросила полуполковницу:
– Значит, за Щенятьева, за сынка этого боярского, ваша Степанида идет?
Все боялись смотреть на Бяшу, который сидел, опустив взгляд, в беседу не вступал. Баба Марьяна продолжала расспрашивать:
– А кто у них сват, кто в посаженных? Ты уж, милая, поведай нам, уважь нашу простоту.
Полуполковница обстоятельно рассказала, что сватом был сам губернатор, господин Салтыков. Такому свату разве откажешь?
– Эх, Онуфрич! – не выдержала баба Марьяна. – Говорила я тебе: проси быть сватом господина генерал-фельдцейхмейстера. Перед таким сватом и Салтыков бы не устоял. И была бы Степанида наша, а то досталась долдону этому Прошке…
– Эх, Марьяна! – в тон ей начал Киприанов, но не договорил и махнул рукой.
Все ели молча, не глядя друг на друга, а полуполковница разливалась соловьем. Обручения, сговора, посиделок – никакой этой старины не будет. Сразу венчание, после чего Канунниковы и с молодым зятем переезжают в Санктпитер бурх, им уж там разные царские льготы обнаружены…
– Да, да, знаю, – подтвердил Киприанов. – Канунников объявил мне сие, когда вручал достоверную запись, что все мои недоимки прощены.
– Ого-го! – вскричал Варлам, даже турецкая чалма у него развязалась. – И ты молчишь? Сие Канунников тебе устроил? Вот уж поистине царский дар!
За дверью кто-то топал ногами, отряхая снег, потом постучал трижды, символизируя троицу, – чтобы бесы не проникли.
– Аминь! – сказал Варлам, позволяя войти.
Это был Максюта в клубах морозного пара. С холоду его попотчевали пивком, а баба Марьяна спешила наложить ему закусок.
– Ну, отпустили тебя, рекрут? – спросил Киприанов.
– Три дня гулять, потом в Питер потопаем – ать-два! Там и муницию выдадут, а то, пока по дебрям будем добираться, все казенная одежка в лоскут обратится.
– И как это начальство не боится, что ты сбежишь? – съехидничал Варлам.
Максюта заголил рукав и показал бледно-синий крест, наколотый на руке выше локтя, – знак, что человек поверстан и принадлежит уже царю.
– Каб не эта солдатчина, женился б ты, Максюта, – пригорюнилась баба Марьяна, которая в своем счастье готова была всех переженить.
– Солдатские жены – пушки заряжены! – захохотал Федька, который успел оправиться после давешней конфузии.
– Лучше дядю Саттерупа на русачке женим! – предложил Максюта. – А то, как только я в сраженье пойду, сразу замиренье настанет и пленных отпустят. Пусть уж в свои свейские края с русскою женою поедет.
– Не отдам дядю Саттерупа, не отдам! – закричал малыш Авсеня, который сидел у шведа на коленях. – А кто со мной станет в пятнашки играть?
Они хохотали, перебрасывались шутками, а Киприанов нагнулся к сыну, сидевшему задумчиво:
– Не кручинься, Васка, соколенок мой. Бог с ними, с Канунниковыми. Найдешь ты себе суженую по душе.
Бяша хотел ему что-то ответить, но, пока он собирался это сделать, отец встал и вышел, а вернулся с листом Брюсова календаря.
– Прочтем-ка, други, что на год минувший звезды через Календарь сей Неисходимый нам предсказывали. Вот он, 1716 год, – под знаком Меркурия, бога торговли, и под Венус – сиречь любви и веселия. "Когда злые люди содружество учинят, то внимай делам их и внемли себе от злых советов их, ибо они токмо ищут от чуждыя мошны насыщатися… Великим господам и сенаторам також-де не все по желанию их возможет быти, но многие противности возмогут являтися". Гляньте-ка, братцы, планиды-то нам не так уж ложно прорицали!
– Пойдем, есть дело! – шепнул Максюта Бяше через плечо бабы Марьяны.
Та посторонилась, ворча:
– Идите уж, тайная канцелярия, посекретничайте напоследок!
Они вышли в подклеть, но там все было загромождено вещами, готовыми к переезду. Перешли в запертую книжную лавку.
– Холодно у тебя тут, Васка! – ежился Максюта. – Уж год прошел, как я тебе советовал печь поставить…
Он состроил плаксивую гримаску и произнес словами из песенки:
– "Терплю болезни лютые, любовь мою тая…" Слушай, Васка, ну что ж ты надумал про Степаниду? Зело время поздает!
Бяша молчал, не зная, что ответить. Татьян Татьяныч уж прибегал к нему утром от Стеши. Степанида сидела под замком, но велела передать, что готова на все.
Максюта сорвал с головы колпак и в сердцах шлепнул его об земь.
– Эх, какой же ты нетударь-несюдарь! Мне бы да твою удачу, только бодливой корове бог рог не дает!
Окоченевший в казенным опорках и рогожном армячке – таким его выпустили из тюрьмы, чтобы сдать в рекруты, – Максюта прошелся дробью, отбивая трепака. Потом остановился.
– Ну, слушай же, сие в последний раз. Я только что был у нее, и послание самое доверительное. Сегодня – родительская суббота. Стеша отпросилась на Пятницкое кладбище, мать помянуть. На исходе обедни, у Иоанна Предтечи. Слыхал, байбак?
Но Бяша молчал, потупившись. И Максюта, не выдержав, крикнул, сжал кулаки так, что ногти впились чуть не до крови:
– Если ты не пойдешь… Я не знаю, что с тобой сделаю, если ты не пойдешь!
На Пятницком кладбище и у Бяши была мать погребена, это кладбище приходское для Кадашей, а Канунниковы сами из этой слободы.
Бяша пришел и бродил между могилками, где в тусклом снежном свете рано угасающего дня была видны там и тут мерцающие огоньки – это догорали на холмиках поминальные свечки. Летом здесь заросль сплошная, буйство листвы – кленов, ясеней. Сейчас сквозь голые ветви кустарника снежная пустыня кладбища с тенями крестов кажется особенно печальной.
Могила матери ухожена – ни одного из установленных шести поминальных дней в году они с отцом не пропускали, и крест деревянный, по-старинному восьмиконечный, отец сам выстрогал. Хотелось вздохнуть глубоко, из самого донца души: "Мама, мама, зачем же я такой получился у тебя безудальный?" Где-то она лежит там, внизу, под спудом промерзшей, как камень, земли… Как Устя пела свои каличьи стихиры: "И место темное, и черви лютые, и пропасть подземельная!"
Печально ударил колокол Иоанна Предтечи; сквозь решетку ограды было видно, как в сумерках тянулись в церковь прихожане. Бяша подошел к паперти. Там под железным козырьком была страшная икона, Бяша маленький очень ее боялся. Когда они с матерью проходили на базар, всегда старался отворачиваться, хотя мать заставляла креститься. Святой был изображен там с усекновенною главою в собственных руках, и зловещая кровь стекала киноварью. Сейчас под иконой сидел блаженненький – лохматый, зверовидный, приковав себя на цепь к подножию храма. Это был все тот же Петечка Мырник; он, видимо, для вящего спокойствия сменил свое выгодное место у Василия Блаженного. Петечка ныл, привычно позвякивая железом: "Девы и вдовицы, со отроковицы, сюды притецыте, молитву сотворите…" Он, видимо, узнал Бяшу – страшно сверкнул на него глазом из-под нечесаных волос, в глазу том мгновенно отразились цветные огоньки лампад из церковного раствора. "Спросить у него про Устю?" – подумал Бяша, превозмогая страх, но не решился.
Степаниду сопровождала Карла Карловна, немка, никому другому, по-видимому, Авдей Лукич теперь не доверял. Канунниковский тарантас отъехал на другую сторону Пятницкой улицы, Карла Карловна, воспользовавшись тем, что в православной церкви она впервые оказалась без господ, спешила разглядеть поражавшие ее иконы, а Стеше предоставила свободу.
На немку все косились, но она, не обращая ни на кого внимания, вытягивала черепашью шею, держала лорнет, рассматривая образа. Икона Троицы, где вписаны были три лица в одном лике, ее удивила. "О, чудесно! Вундербар!" Завидев образ с житием, где мученик был изображен сразу во отрочестве, во подвигах и во казнях и везде рядом сам с собой, Карла Карловна решительно затрясла головой: "Унмеглих! Невероятно!"
Степанида нашла Бяшу в притворе за большим медным седьмисвещником, сиявшим огнями. Она привалилась к нему, закрыв глаза, обдав запахом неведомых духов, даже легонько простонала.