Жизнь и дела Василия Киприанова, царского библиотекариуса: Сцены из московской жизни 1716 года - Александр Говоров 6 стр.


– А есть у тебя книга, – спросила она, не дослушав, – про которую ты мог бы сказать – вот прочту ее и стану блаженным?

Еще один вопрос, на который нипочем не ответить! Пусть бы она лучше спросила, кто такой Квинт Курций, книга которого лежит у Бяши на видном месте, или в какой стране света находится Америка.

– А ты знаешь такую книгу? – спросил он в свою очередь.

– Знаю, – спокойно ответила Устя.

– Как же она зовется?

– Голубиная книга.

Бяша даже присвистнул и, сняв очки, стал их протирать рукавом. Голубиная книга! Как не знать! Это же деды на базарах, калики перехожие, поют такую стихиру, в ней глупости несуразные вроде сказок про Еруслана и Бову.

– Такой книги нет, – сказал Бяша как можно более категорично.

– Нет, есть. – Устя отошла с таким видом, словно поняла, что и говорить-то здесь не о чем.

– Да нет же! – чуть не закричал Бяша. – Книгу, которая на типографском стане не выдрукована, нельзя считать книгой! Даже рукописная книга бессильна, потому что одинока, что же сказать о книге словесной, раз нет у нее ни страниц, ни обложки?

Но сам чувствовал, что говорит неубедительно.

А Устя, расхрабрившись, открывала крышки переплетов, заглядывала в титульные листы, рассматривала фронтисписы, где красовались дебелые богини или важные господа в кудрявых париках. Вдруг она прыснула в рукав и лукаво посмотрела на Бяшу.

– Что случилось?

– Книга тут странная… Про курицу какую-то, а нарисованы мужики с перьями на шапках.

– Да это не курица, это и есть "Квинта Курция, римского историка, достославное сочинение о делах, содеянных Александра, царя Македонского". А ты разве читаешь?

– Разбираем помаленьку.

И вдруг она застенчиво и мило улыбнулась Бяше, и Бяшино сердце упало куда-то в сладкую бездну. Ах, какая же она славная – с глазами широко расставленными и ясными, смотрящими без боязни! Во множестве книг, Бяша знает, утверждалось, что благовоспитанной девице в присутствии даже близких мужчин взор свой скромно потуплять подобает. А что за потупленным тем взором на уме – до того никому и дела нет. Насмотрелся Бяша на своих, на слободских, да на торжковых красавиц. И насурмлены-то они, и нарумянены, и всякое у них словечко не просто, а с подходцем. Совсем другая эта Устя! Вот если бы Максюта…

А Максюта легок на помине, тут как тут. Удивился, что чистота в лавке, долго вытирал сапоги об Устину тряпку. Приятелю подал руку лодочкой, а Устю принялся выпроваживать:

– Ступай, русалочка, иди себе на поварню. У нас дела.

Но Устя заупрямилась и не пошла, будто уж зело много забот ей с протиранием книг.

Тогда Максюта придвинулся к самому Бяшиному уху и зашептал, весь горя страстями:

– Намедни Стеша велела к ней прийти… Просит какую-нито новую песенку принести, сказывает – скучно. Конечно, день да ночь, все в одной светелке, зимой ведь на качели не выйдешь… Васка, голубчик, сделай милость, перепиши красивенько, я новую песенку у одного прапорщика выучил – прелесть!

Оглядываясь то на распахнутый раствор, из-за которого все не шли люди, охочие до книг, то на склонившуюся за прилавком Устю, он вынул из-под полы маленькую балалаечку-бруньку. Заверил Бяшу:

– Я буду шепотом петь, а то без игры я и слова-то все перекорежу.

Максюта учился когда-то грамоте у москворецкого дьячка Вавилы, даже Псалтырь будто бы всю прочитал. Буквы знал славянские, а складывать их ему никак не удавалось.

– Иже, зело, буки, аз… – правильно называл он буквы. – А вот как из них складывается и-з-б-а, никак не пойму. Не дал господь!

Теперь, тренькая на балалайке, он бодро запел:

– "Ты сердце полонила, надежду подала и то переменила, все счастье отняла… Лишаяся приязни, я все тобой гублю, достоин ли я казни, что я тебя люблю?"

– Да помедленней ты, Максюта, не стрекоти, я не успеваю записывать.

Тогда Максюта, дав Бяше время записать напетое, прошелся козырем по библиотеке, уверяя, что это есть новое коленце в контрдансе, которое приказчики только что выучили от французского танцмейстера Рамбура…

И запел, заиграл с удвоенной энергией:

– "Дня светла я не вижу, с тоскою спать ложусь; во сне тебя увижу, но ах – и пробужусь!"

– Антихристы вы, антихристы! – вдруг отчетливо сказала Устя, выходя из-за горки с книгами.

– Что ты, что ты! – замахал на нее руками Бяша.

А Максюта, сначала опешив, быстро перешел в контрнаступление:

– Да ты о чем, девка? Мы православные, к причастию ходим, образа святые почитаем. А ты – антихристы! Да за таковые словеса тотчас – слово и дело государево и в Преображенский застенок, на козу!

– Слуги антихристовы! – упрямо повторила она.

Глаза у нее стали дикими, кулаки, как деревянные, ударяли по прилавку, платок сбился, и коса упала на плечо.

– Э, да она у вас кликуша! – сказал Максюта. – Ну, мы на бесноватых управу знаем, у нас в рядах по две-три кликуши в день выпроваживаем.

Максюта действительно ловко ухватил Устю за косу и, хорошенько встряхнув, поставил на колени, а потом опять поднял на ноги и толкнул к раствору.

– Только не на улицу! – в ужасе вскричал Бяша, не зная, что предпринять.

Но Максюта отрицательно покачал головой, повалил Устю на скамью и стал растирать ей уши. Через некоторое время она действительно пришла в себя и только всхлипывала, качаясь взад-вперед, – ей было стыдно.

Расторопный Максюта сбегал на площадь и принес ей кружку сбитня и бублик. Вскоре они втроем мирно сидели, беседовали.

– Это за что же мы антихристы? – дружелюбно спрашивал Максюта, хотя Бяша щипал его за рукав, умоляя помалкивать.

– А то не антихристы? – грустно усмехнулась девушка. – Песни здесь поете, пляшете, столы у вас ломятся от снеди, суета сует. А мы как шли от Мценска – голод везде, кручина. Скот кормить ничем, крыши соломенные снимают – кормят… Колодники всюду, клейменые, пытанные люди… А еще страшнее – головы на кольях, птицами объеденные, торчат. В Серпухове, Белеве…

– И здесь головы торчат, – мрачно возразил Максюта.

– Это царские враги, – сказал Бяша.

Разговор не клеился. Максюта вновь схватил свою балалаечку, затренькал, заблажил:

– "На зеленом лугу, их-вох! Потерял я дуду, их-вох! Что за дудка была, их-вох! Веселуха моя, их-вох!"

Тогда и Устя тихонечко завела протяжную:

Из-за лесу, лесу темного,
Из-за гор да гор высоких,
Не красно солнышко выкатилося,
Выкатился бел горюч камень…

Голос у нее был низкий, негромкий, не как на посаде, где певуньи стараются вовсю напрягать горло, а как у странниц, когда они поют хождение богородицы. Медленно выводила, покачиваясь:

Как придете во святую Русь,
Что во матушку каменну Москву,
Моему батюшке низкий поклон,
Родной матушке челобитьице,
А детушкам благословеньице,
А моей душе отпущеньице…

– Гей, Устюха-красюха, что кручину навела? – вскочил Максюта. – Давай-ка лучше я тебя контрдансу поучу, ты, видать, была бы плясунья хоть куда!

И он потащил за руку упирающуюся девушку. Бяша только диву давался, как можно быть столь бесцеремонным. А Максюта уже крутил Устю вовсю, пытаясь показать свое модное коленце.

Заскрипела задняя дверь, и вошла баба Марьяна.

– А, Максютка! Ишь горазд, и сюда плясать забрался! А ты, тихоня, на поварне слова от тебя не дождешься, а как увидела кавалера, туда же в танцы! Хотите я вас обсватаю? Вот будет парочка, петух да цесарочка!

Максюта подхватил свою балалайку, не забыл взять листок с песней и отбыл восвояси.

Наконец-то пошли и охотники до приобретения книг. То ли вице-губернатор Ершов принудил, то ли до москвичей, вообще тугих на новое, наконец дошло, что появилась книжная лавка не чета всем прежним. Теперь в некоторые часы Бяша с Федором еле управлялись, а уж распаковывать прибывшие из Санктпитер бурха книги доставалось одному Саттерупу. Спрашивали большей частью учебные книги, много продавалось календарей. Знатные фамилии – Прозоровские, Репнины, Гордоны – сами в лавку не ходили, а посылали слуг со списками книг. Зять Меншикова, светлейшего князя, ухитрился подъехать в возке к раствору лавки и через лакея посылал сказать Киприанову, что ему из книг надобно.

А однажды под вечер вошел старичок, сухонький, горбоносый, улыбчивый, очень чем-то знакомый. И с Бяшей поздоровался как со старым приятелем, спрашивал о здравии и все улыбался. Скинул шубку, не боясь холода, потирал ручки. Старичок был маленький, и все у него было крохотное – и модный кафтанчик, и башмаки с пряжкою, и розовый дрезденский паричок. Книг пересмотрел он сразу множество, но, узнав, что чужестранных изданий Киприановы не выписывают, огорчился:

– Напрасно, напрасно… А знаете ли вы, прекрасный юноша, трактат о множественности миров? Знакомо ли нам такое достославное имя – Коперникус? Представляете ли вы, что на Луне, например, могут обитать люди, да не тот охотник с собакой, которого в полнолуние тщатся разглядеть в зрительную трубку наши любительницы поахать, а хомо сапиенс – человек разумный?

Бяша из своего опыта уже знал, что таким охотникам до книг бесполезно что-нибудь отвечать или разъяснять – они упиваются собственной ученостью. Но когда старик в разговоре упомянул об ученом споре между Лейбницем и Невтоном, Бяша не удержался – все же он был ученик Леонтия Магницкого, – чтобы не вставить, что спор идет о приоритете в изобретении дифференциального исчисления.

Словоохотливый старичок не обратил ни малейшего внимания на проявленные Бяшей знания. Он перекинулся на комментарии Невтона к Апокалипсису, в коих великий математик с точностью до трех дней вычислил дату конца спета. Старичок говорил и говорил без умолку, пока не ударили к вечерне, когда полагалось кончать торговлю. Он ничего не купил, взял только на неделю почитать "Историю о разорении Трои", уплатив вперед полагающуюся за пользование плату – две деньги.

А когда уж он скрылся в вечерней мгле за раствором лавки, кивая и кланяясь на прощанье, Бяша вспомнил, где его видел. Да это же был тот старикашка, который на ассамблее вместе с мамками опекал ту прелестницу, ту танцорку! Как давно все это было, словно в иные века, с иными людьми!

Этот самый старикашка вместе с мамками увел тогда ее от Бяши, ссылаясь на злополучную латку на кафтане… Фу! От стыда даже в жар бросило Бяшу. А он сам-то, Бяша, хорош – после ассамблеи и не пытался даже разузнать, кто она. Старичок этот, конечно, шут, домашний шалун, таковых множество в московских богатых фамилиях. И Бяшу он, без сомнения, признал – раскланивался многозначительно.

Ночью Бяше не спалось. То ли весна приближалась, то ли думы неясные мешали, броженье во всем теле – не понять.

Размеренно тикают часы-поставец, их слышно на весь флигель. Часы эти, так же как и серебряные очки, подарил отцу благодетель, генерал-фельдцейхмейстер господин Брюс. В их перестуке есть нечто магическое, вечное – так уверяет отец. Затем слышен оглушительный храп Федора, которого из-за храпа в общую горницу спать не кладут, стелют в сенцах. А снизу слышится храп понежнее, помягче. Это баба Марьяна, которая спит на печке. Как бы ее, кстати, ни уверяли, что она по ночам храпит, она отрицает, сердится, божится до слез. И еще слышится тоненькое словно бы повизгивание. Так спит малышка Авсеня, которому стелют в просторной корзине из-под белья.

Слышны шорохи разные, шепоты, скрипы, перестуки. Старый бревенчатый флигель будто наполнен тысячью невидимых существ. Когда Бяша был маленьким, он верил во всех этих кикимор, домовых, подпечников, до смерти боялся их ночных забав. Теперь, конечно, после Навигацкой школы и чтения множества книг, об этом и думать смешно, а все-таки лежишь, лежишь – и жуть забирает.

Внезапно над самой крышей раздается скрежетание и хрип, будто вращается множество ржавых колес. Это приходит в действие старый, заслуженный механизм курантов Спасской башни. Раздается удар колокола, другой, затем перезвон колокольцев. "Послу-ушивай!" – кричит в ответ часовой у ворот. Потом бьют куранты другой, Никольской башни, и, наконец, совсем уж издалека доносится звон еще одной из кремлевских башен.

Когда же умолкает последний звон колокола, слышится протяжный звук человечьего голоса – это стонут колодники из Константино-Еленинской башни, где сидят они, потеряв счет дням, под надзором Разбойного приказа.

А затем Бяша отчетливо услышал босые шаги. Чьи-то ноги, осторожные, как полет бабочки, не то поднимались, не то опускались по лестнице в поварне. Бяша сел на постели, вслушался. Яркий расплывчатый отсвет луны в слюдяном окошке позволил рассмотреть постель отца. Отец спал, а ведь это он иной раз по ночам, накидывая тулуп, уходит через двор в полатку и работает там до рассвета над какой-нибудь любимой ландкартой. Бяша встал и тоже, стараясь подражать полету бабочки, нащупал босой ногой ступени лестницы, стал спускаться. Боялся задеть кадушку и ковшик с питьевой водой у двери. А сердце билось в предвкушении неизвестного.

Так и есть! Сделав последний шаг, он наткнулся на чье-то упругое плечо под холстинной рубахой. Пахло немного пряным и теплым, его обхватили мягкие руки.

– Бяша, это ты? – скорее дыханием, чем шепотом донеслось до него. – Это я, Устя…

– Хочу я в мастерскую сходить, – соврал Бяша. – Отец наказывал с вечера трубу закрыть, а я запамятовал.

– Не ходи! – прошептала Устя. – Не прохолодится ваша мастерская, уж морозы сошли.

И поскольку Бяша все же сделал движение к двери, она, крепко обхватив его, потянула к себе, а он, боясь в темноте упасть, послушно переступал за ней. И они сели на Устино жесткое ложе на лавке, где над ними на печи покоилась с нежным храпом воинственная баба Марьяна.

– Давай посидим… Мне не спится… – шептала девушка, прислонясь лицом прямо к Бяшиному уху. – Накатывает на меня, так и крутит, так и крутит. Вы с Максюткой что, взаправду считаете меня кликушей иль нет? Я не кликуша, вот мать моя – та была кликуша…

В ночной тишине, ткущейся из храпов и сопений, ее шепот, да и не шепот даже, а дуновение, эманация души, как выразился бы философ, казался Бяше сладостным пением Сирина, птицы райской.

– Мать наша сама была икотницей и на других икоту напускала. Лишь на бабу поикает, готово – испорчена баба. Это я тебе только как другу признаюсь, ты же меня не выдашь? Бывало, спрашиваю: "Мамонька, как же ты живешь, у тебя же, бают, бес во чреве сидит?" Она: "Ежели бы один, доченька! Их там сто бесов, на все голоса плачут, животы мои гложут. Один птицею кукукает, другой козою блекочет, третий ворочается, как мельничный жернов…"

Она затихла, словно к чему-то прислушиваясь, а Бяша хотел храбро сказать, что лично он в кликуш не верит. Пример тому подал сам государь Петр Алексеевич, который указал, что сие есть глупое суеверие – ни от натуры, ни от бога. И еще он повелел, чтобы кликуш, равно как и других юродствующих, кнутами исцеляли и ссылали на осушение болот, ибо вода для здравия их кликушеского полезна. Но пока Бяша собирался это сказать, во дворе будто бы калитка хлопнула. Бяша напрягся, вслушиваясь, – все было тихо; наверное, просто показалось.

– Пора спать, – сказала Устя. – Не ровен час, проснутся – что подумают? Мне не спится, недужится, но я перемогнусь, а ты иди, засыпай, ты добрый, ты умный, ты милый, Бяша…

Никто, никогда, с тех пор как умерла матушка, никто Бяшу так не называл. Отец любил его, но отец был немногословен и вечно занят! Бяша простил даже ей, что она его Бяшей назвала, у нее это так ласково получилось! И они пошли назад, обнявшись в темноте, среди шорохов и запахов, ощупью нашли лестницу, долго поднимались, после каждого шага пережидали, затаив дыхание. На последней ступеньке она вновь приблизила лицо к Бяшиному уху:

– Дай я тебя перекрещу, пусть не говорят, что кликуши – ведьмы… А вместо молитвы я тебе заговор скажу, ты сразу заснешь и будешь почивать до утра.

И зашептала, как запела, слова ее скорее можно было угадать, чем расслышать:

– Трава реска, маленька, синенька, по земле расстилается, к долу приклоняется… Слова мои крепки и до веку лепки, нет им переговора и недоговора, будь ты, моя присуха, крепче камня и железа.

И верно, Бяша лег, камушком повалился и не помнит, как заснул.

А утром примчался Максюта, весь в горестных чувствах. У его Степаниды, оказывается, уже и сваха есть. Максюта шептал отчаянно:

– Копать, копать! Давай, Бяша, копать!

– Да что нам будет от этого копанья-то?

– Как – что? Клад найдем, попа купим в Нижних Котлах, там, сказывают, они мздоимливы. Наймем первейших рысаков, сговорим Стешеньку и венчаемся увозом!

– Ты венчаешься, а я? Да и если она не согласится?

Максюта молчал, повесив буйную головушку.

– Давай уж по-другому, – сказал Бяша, которому до смерти было жаль друга. – Когда выкопаем, государю отпишем, так, мол, и так, посылаем тебе, надежа царь, выкопанные воровские сокровища, а ты нас, верных твоих слуг, вот тем-то и тем-то пожалуй…

– Подлинно так! – оживился Максюта. – Что значит образованный-то человек!

Остаток дня ушел на подготовку. Максюта принес завернутые в попону заступ и кирку. Хотя все это имелось и у Киприановых, но решили не трогать, дабы не возбуждать подозрений.

Назад Дальше