Вечером Бяша еле дождался, когда все лягут. Часы тянулись, словно мучительное наказание. Бяша вспоминал прошедшую ночь, иногда ему представлялось, что Устя вновь стоит во тьме на нижней ступеньке. Ох, лишь бы нынче она там не стояла!
Думая так, он поднялся, прислушиваясь к тишине, стал спускаться ощупью. Задел кадку с питьевой водой, ковшик упал, загремел.
– Бяша, аиньки? – сонным голосом спросила баба Марьяна. – Ты, что ли?
– Водицы испить, – ответил Бяша. – Заодно хочу калитку проверить, не забыли ли запереть.
Слава богу, Устя, вероятно, спала. Накинув кожушок, Бяша взял ключи и вышел во двор.
Весенние звезды ярко переливались в черном колодце неба над постройками. Иззябший Максюта ждал за калиткой наготове. Едва будучи впущенным и не дожидаясь, пока Бяша за ним запрет, он устремился к подвальной двери. В этот миг ударил звон Спасской башни. Под гром курантов не слышно было, как открылся им замок подвала. Долго кресали огонь, трут оказался сырым. Разожгли огарок, сунули его в слюдяной фонарь, стали спускаться по кирпичной лестнице.
– Эге, да кто-то у вас подметает тут, – заметил Максюта. – Вылизано, будто подъезд у вельможи. Надо остерегаться, как бы нам не насорить.
И вдруг во дворе над ними трепетно и ясно пропел петушок.
– Откуда у вас петух? – удивился Максюта.
– У нас нет петуха.
– Вот и я же об этом. На всей Красной площади и на торгу скотина запрещена указом, ни собаки, ни куры, разве котенок…
А петух, будто утверждая свое странное бытие, пропел еще раз, столь же радостно и звонко.
Но раздумывать о петухе было некогда. Кладоискатели с трудом отворили железную ржавую дверь, перенесли свою попону с инструментом. Максюта высоко поднял фонарь, освещая подвальную клеть, и оба они ахнули.
Посреди подвала была вырыта свежая яма, на дне которой лежал чей-то сломанный заступ.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ.
Не по хорошу мил, а по милу хорош
– Онуфрич! Онуфрич же, отзовись!
Баба Марьяна, запыхавшись, взбежала по лестнице с решимостью, для нее несвойственной. Киприанов с подмастерьями был занят – сосредоточенно искал марашки на сверстанной печатной форме.
– Ну же, Онуфрич! Бросай свои точки-запятые – такая новость!
Подмастерья навострили уши, но баба Марьяна вытянула хозяина из мастерской и увела его в поварню, где в этот час было пусто.
– Онуфрич! Слышишь? Твоего Бяшу сватают!
– Сватают? Что ж он, красная девица, чтоб его сватать?
– Нет, ты послушай, Бяшу сватают! А он-то, тихоня, какую девку отгрохал! И то сказать – в отца. По глазам сирота, а по хватке – разбойник.
– Перестань трещать. Объясни толком.
– Куму мою знаешь, Ипатьевну? Дама в соку, хотя уж ей сорок, но больше тридцати не дашь. Соседи они наши по Мценску, под острогом жили. Да помнишь ты ее или нет?
Киприанов пожал плечами, а она даже поперхнулась с досады.
– У, бирюк! Она же каждый праздник к нам ходит, наряжается – бострога у нее китайчатая, в полоску, а на голове фантаж носит не дешевле чем на двугривенный…
– Это Полканиха, что ли?
– Полканиха! Кто это выдумал такое прозвище? Супруг ее, царствие ему небесное, был, конечно, не генерал, но и не майор – полуполковник…
– Ладно, ладно, полуполковница. Так, и что она?
– У вашего, сказывают, пастушка да завелася ярочка, теперь скусить бы пирожок, опрокинуть чарочку… Я смекаю – ведь она сваха, эта моя Ипатьевна, по вдовьему делу она свашеством кормится. Я мигом на лафертике и чарочку и пирожок, она отведала, похваливает, а сама все про Бяшу интересуется.
– Да говори дело, у меня набор стоит!
– Кумекаю также – от девок к парням сваты спроста не ходят: может, она такая красава, что в окно глянет – конь прянет, а на двор выйдет – собаки дохнут? Прижучила я сваху эту по-родственному, по-амченски: выкладывай, мол, с чем пришла…
– Марьяна же! – изнемог Киприанов.
– Имей, сударь, терпение! Ишь прыткий, а еще жалованный чин носишь, библиотекарский. Вот теперь держися, Онуфрич, на чем сидишь, да покрепче, я сейчас тебе такое скажу! Канунникова купца знаешь?
– Какого же Канунникова? Не того ли, который суконщик? В Ратуше который вице-президент?
– Того, того! – закивала баба Марьяна, уже не заботясь, что кто-нибудь подслушивает.
– Ну, и что Канунников? Мы с ним в апрошах, не кланяемся.
– Теперь будете кланяться. Закидон-то именно от него наша полуполковница делала. Слушай же…
Баба Марьяна манила его пальцем наклониться поближе, а он все рвался назад, к своим марашкам.
– Аспид ты, бесчувственный! – наконец закричала Марьяна. – Не враг же ты своему сыну?
Выяснилось, что официального сватовства еще, конечно, не было. Просто сваха прощупывала благорасположение, давала понять – вот если б вы сами посвататься решили…
– Постой! – соображал Киприанов. – Канунников… У него барки сейчас в Персию пошли, не менее миллиона в обороте! Канунников! Это же сам московский Меркурий!
– Видишь, Онуфрич! Я всегда говорила, господь еще отметит тебя, простеца трудолюбивого, и вознесет! Пойду не мешкая свечу поставлю…
– Да погоди ты со свечой! Не верится мне что-то. Канунников – и я… и Васка, хотел я сказать… Не бесчестье ли, не шутка ли это чья-нибудь злая?
– Никакой шутки! – горячилась баба Марьяна, которая, как все стареющие красавицы, склонна была к свашескому ремеслу. – Полуполковнице можно довериться, своих, амченских-то, уж она не обведет. У Канунникова дочка единственная, матери давно нет. Чего по прихоти ее не делает, даже павлинов в огороде завел! Где-то она с твоим Бяшей самурничалась, в их годы ты небось тоже был мастак… Да и об сватанье, повторяю, нет пока речи. Госпожа полуполковница принесла нам от Канунниковых приглашенье. И я звана!
Киприанов задумался. Внезапные взлеты, как и – увы! – падения, были в обычае. Но ежели бы речь шла о каком-нибудь царском фаворите или о скоробогатее из числа наживал подрядчиков, а то Канунников! Столп благочестия, зерцало доблести купецкой!
Он не стал ничего рассказывать Бяше, велел и Марьяне, чтобы язычок свой подвязала. Сыну просто объявил, что после пасхальной заутрени – к Канунниковым.
По вечерам, при свете трех огарков, Киприанов разбирал записки волостных старост и воевод, в коих они по повелению вице-губернатора Ершова рапортовали о промерах угодий и земель. Из записок этих он черпал сведения для своей генеральной ландкарты Московской губернии. Но на сей раз, видно, другим была полна его седеющая голова!
– Ух ты! – выругался он в сердцах, обнаружив вдруг у себя ошибку – Турицу-речку показал текущей на норд-норд-ост!
Не слышалось и умиротворяющего храпа бабы Марьяны. Она тоже лежала без сна, вся переполненная планами: "Федьку послать с лошадьми в Сухареву башню. Пусть нам одолжат школьную карету, зазорно иначе царскому библиотекариусу выезжать. Алеха пусть наденет червчатый свой армяк, на ливрею похожий, на запятки пусть встанет. Хоть и не слуга он, а без выездного гайдука невозможно…"
В великую субботу, под самый праздник, когда в полатке и флигеле шла яростная уборка, на пороге мастерской вдруг выросла фигура в немецком дорожном платье. Позади был виден слуга с объемистым чемоданом.
Вошедший весело гаркнул, рапортуя:
– Адмиралтейц-гардемарин Степан Григорьев сын Малыгин! Явлен прибытием из Санктпитер бурха!
– Стеня! – радостно воскликнул Бяша, взбегая наверх из библиотеки. – Неужели это ты?
– И в гардемарины произведен! – говорил Киприанов, взяв гостя за плечи и рассматривая с улыбкой. – А вырос-то как. Настоящий Геркулес! Ну как там наши морские академики во главе с мистером Фарвархссоном?
Стеня Малыгин, в школе прозванный "Утопленник" за то, что бесстрашно нырял в самый рискованный омут и дольше всех мог не выныривать, в прошлом году при разделении Навигацкой школы на петербургскую и московскую переехал на брега Невы с Андреем Фарвархссоном, главным профессором, и другими иноземцами. А Бяша был в числе тех, кто остался в Сухаревой башне с Леонтьем Магницким и православными учителями. Бяша школу-то Навигацкую окончил, но на морскую практику не попал – по просьбе отца всегдашний благодетель генерал-фельдцейхмейстер Брюс оставил его в распоряжении Артиллерийского приказа. Так он чина офицерского не получил и остался помогать отцу в его книжной лавке. А Степан Малыгин – удалец, разумник, здоровяк – окончил петербургскую школу, которая теперь именовалась Морской академией, и получил назначение в Адмиралтейство.
– Я к тебе, Онуфрич, послан, – докладывал он Киприанову. – Велено карты шведские трофейные тебе отвезть, дабы ты разобрался, чего в нашей российской картографии недосмотрено.
Малыгин был великолепен – новенький синий кафтан с ослепительно начищенными пуговицами, настоящая офицерская шпага, круглая морская шляпа. Он усидеть не мог на месте – все говорил, рассказывал, и на москвичей веяло ветром иной жизни – новой молодой столицы, победоносной войны, непрерывных перемен.
– Сам государь, – не терпелось ему выложить обо всех своих успехах, – сам государь принял меня в Зимнем дворце. Петр Алексеевич в те поры только что изволили встать после болезни тяжкой, да вы это знаете. Когда я представлялся, он в кабинете у себя с механиком Нартовым работал на токарном станочке. Ныне уж он не кует, не плотничает – трудно ему, но за станком стоит ежедневно…
Баба Марьяна выпроваживала гостя в баньку, уговаривала с дороги хоть кваску испить – не тут-то было.
– Присутствовали при разговоре сем и Брюс и генерал-адмирал Апраксин. Я доложил государю рассмотренные мною иноземные карты и то, что успел перевести на российский язык. Государь же заметил, что шведские, например, карты от наших в лучшую кондицию не гораздо отличаются. И достал он, государь, с полки, как бы ты думал, Онуфрич, что? Ландкарту под титулом "Тщательнейшая всея Азии таблица, на свет произведенная в Москве, во гражданской типографии от библиотекари Василья, Киприанова противо Амстердамских карт"! Петр Алексеевич изволил тут весьма хвалительно отозваться: ты-де, Василий Онуфрич, верно придумал, что в своих ландкартах многие бездельные враки опустил, кои голландские шкипера помещают, – морских наяд либо единорогов, якобы им в путешествиях встречавшихся. И проекция у тебя ныне выдержана, а при сем господин Брюс заметить изволили, что научился-де наконец Киприанов проекцию геодезическую рассчитывать не хуже, чем у иноземных картографов.
Баба Марьяна снарядила-таки их в торговые бани вдвоем с Бяшей. Но и в бане, в промежутке между двумя ковшами воды, он, наклоняясь к Бяше и стараясь перекричать веселый банный гам, говорил, возбужденно блестя глазами:
– Государь наш – воистину великий человек! Все им держится, во все мелочи он вникает, всему дает движение. У меня он спросить изволил, хочу ли я, мол, в дальнее плавание. А я, Васка, знаешь? Я уже в настоящем бою побывал, когда определился на практику, мы две шведские шнявы на абордаж взяли. Меня даже ранило, вот здесь, выше локтя. Правда, теперь уже не заметно. Да это пустяк!
Банный служитель поддал на раскаленный под квасом. Пошел дух упоительный – умереть можно было от удовольствия! Малыгин лег ничком на полок, а банщик принялся обхаживать его веничком.
– Так вот, спрашивал меня государь, – продолжал рассказывать Малыгин из-под веника, – хочу ли плавать… И указал – нашему-де российскому флоту надобно искать путь в Индию в ледовитых морях…
– Сам царь? – переспросил лежавший рядом Бяша, которого стегал другой служитель.
Но этот банщик оказался строгим, не позволял отвлекаться от банных священнодействий, ворчал:
– Вы, судари, про царя-то после договорите. В бане всем царь – березовый веник.
Зато дома, и поварне, Малыгин дал себе волю. Показал по карте ледовитые края, где государь искать новых путей хочет: Грумант, Кола, Мангазея и далее – Анадырь, Камчатка.
– Когда ж отправляешься? – усмехнулся Киприанов.
Малыгин развел руками:
– Да вот людей нет. Я пока да еще мой однокашник Чириков, ежели считать из волонтеров. Война к концу идет, государь так и сказывал: как замиренье настанет, соорудим вам флот, дадим адмиралов…
Он привез Киприанову образцы кунштов, гравируемых в Санктпитер бурхе. Все сгрудились вокруг листов, ахая на изображения новой столицы – шпиль Петропавловского собора, проспект с ровными домами, фонтанная канава и на ней множество лодок и баркасов.
– Красотища! – Малыгин хлопнул ладонью по листу. – А была-то там дебрь! Истинный теперь рай. Правда, государь говаривать изволит – у нас-де в Питере сколь воды, столь и слез, тяжко всем тот рай дается!
Киприанов рассматривал детали гравирования на питерских кунштах, цокал языком от восхищения.
– Петром Пикартом делано, сей есть мастер божественного ранга. Не чета тебе, Алеха, – заметил он Ростовцеву. – Небось когда гравирует, о гулянках не думает и рука его не дрожит.
Решено было взять с собою в гости к Канунникову и прибывшего гардемарина.
На первый день Пасхи, после полудня, на киприановском дворике уже готова была школьная карета, подвинченная и смазанная. Солдат Федька, чертыхаясь с похмелья, запрягал в нее меринка Чубарого и кобылку Псишу.
Внезапно явился Максюта, взъерошенный, как воробей перед дракой. Он не обратил внимания на бабу Марьяну, которая приготовила ему крашеное яичко для поздравленья, не смутился даже и старшего Киприанова. Отвел в сторону Бяшу.
– Я все знаю! – блеснул отчаянно глазами. – Не езди, Васка! Ежели ты мне друг, не езди!
Бяша оторопел:
– Почему вдруг – не езди? – Он начинал смутно догадываться. – Да и что в том такого?
– Как – что такого? – Максюта изнемогал от душевного страданья, рвал свои новенькие дорогие перчатки. – Как – что такого? Ты, Васка, не друг, ты змей двурогий, вот ты кто! А я-то, балда, а я-то!
Вот оно что! Та танцорка, та прелестница, оказывается, она и есть пресловутая Степанида! По всем законам дружбы Бяше надо бы сейчас повиниться, доказать, что ненароком… Но его почему-то только смех разбирал, к тем сильнее, чем больше неистовствовал Максюта. Бяша не мог сдержать улыбку.
– А! – вскрикнул, заметив это, Максюта. – Вот ты каков? И клад-то ты один выкопал, это ясно как божий день. Все мне теперь понятно!
– Максим, да постой!..
Но тот убежал в полном отчаянии, ударяя себя по голове. Бяша же твердо решил – ехать (да и не ехать ведь нельзя!). Но ехать с намереньем – при первом же удобном случае переговорить с той Степанидою конфидентно, рассказать все о чувствах друга. Неужели такое страданье ее не тронет?
Дом Канунникова был на Покровке, у самых проездных ворот, где ручей Рачка по весенней воде учинил такие грязи, что пришлось из кареты вылезть и помогать лошадям. Киприановским клячонкам долго не удавалось вытянуть колеса из хлябей. "Точно как у нас в Санктпитер бурхе!" – утешал Малыгин.
Зато гордо подкатывали, обдавая прохожих грязью, сытые шестерки богатых экипажей.
У верхней площадки парадной лестницы, где на потолке был написан Триумф Коммерции, или Совет небожителей, рассуждающих о пользе промышленности, в виде краснорожих толстяков на пирамиде райских плодов, у входа гостей встречал сам Авдей Лукич Канунников, мужчина представительный, с висячими польскими усами и в бурмистерском кафтане с шитьем в виде порхающих Меркуриев. Парик, пышный, как власы библейского Авессалома, скрывал его будничную лысину.
Об руку с ним юная хозяюшка, его жена Софья, чуть морща напудренный носик, приседала церемонно, приветствуя входящих. Шептали, что Канунников якобы забрал ее у матери, торговки, в зачет какого-то долга, а что она будто бы моложе даже его дочки!
Молодая хозяйка, хоть и одета была наимоднейше – голые плечи будто втиснуты в жесткую парчу голландского роброна, – гостей примечала по-старинному. Брала у прислуги поднос с серебряной чарочкой и просила, именуя торжественно, по имени отчеству, выкушать, не побрезговать.
Потом, полузакрыв кукольные глаза, поднималась на цыпочки и целовала гостя в уста сахарные, как говаривалось в старину. Муж за плечом сурово глядел, чтобы было все по чину.
И дом все еще содержал Канунников по старине, только из покоев вынесли лишние иконы. А дубовые поставцы с фаянсовой посудой, просторные лавки, покрытые шкурами, окованные рундуки по стенам – все оставалось как при дедах Канунниковых, которые были известны еще со времен Козьмы Минина-Сухорука.
Разговелись чарочкой водки под малосольный огурчик. Ох, уж эти московские стряпухи! И как только они ухитряются к весне, когда весь заготовленный овощ уже на нет сошел, сохранять свежейшие огурцы!
– Надобно то знать, – заметил по этому поводу гость, целовальник Маракуев, – что иные плоды, будучи в подпол поставлены, запаху других снести не могут. Взять, наприклад, огурец – он капусты, морквы терпеть не может, от близости же чесноку лишь духовитее бывает.