Отправившись с Юлей гулять в загородную рощу, Баграмов сказал ей, что вынужден будет ехать на службу за две с лишним тысячи верст. Юля не колебалась: она тут же решила, что успеет еще доучиться на практике под его руководством и сдаст все экзамены даже прежде других…
Дарья Кирилловна пыталась возражать дочери, но получила отпор. Нет, Юлия не хотела откладывать свое счастье, Иван Петрович и Юлия повенчались, а через две недели выехали на Урал, к месту службы Баграмова. Дарья Кирилловна, несмотря на всю любовь к своему саду и на привязанность к школе, покинула то и другое на управляющего и поехала с дочерью и зятем. Она обрекла себя на безрадостную и неблагодарную роль "тещи, взятой в приданое", как сказала она сама доктору с драматической шутливостью в дрогнувшем голосе.
И по этой фразе, по тяжким вздохам Дарьи Кирилловны, вынужденной ехать с кучей всяческого багажа в вагоне третьего класса, Баграмов почувствовал, что теща считает эту свою поездку опять-таки "жертвенным служением" собственной дочери и ему. Он не сумел скрыть в себе неприязни к Дарье Кирилловне. И отвернулся к окну, словно всматривался в убегавшие мимо вагона поля. Дарья Кирилловна молча всплакнула.
- Ты активно не любишь маму. За что? - шепотом спросила Юлия в искреннем недоумении и даже с обидой за мать.
- Не скажу, что питаю к ней пылкие чувства, но активная нелюбовь к Дарье Кирилловне тебе показалась. Я просто другой человек, других убеждений, другого характера. Вот и все! - ответил Баграмов с некоторым раздражением.
В самом деле - какая разница, любит он Дарью Кирилловну или не любит? Ни Юлия, ни сама Дарья Кирилловна, не спросили его, как он думает - нужно ли матери ехать с ними. Решения Дарьи Кирилловны, привыкшей властвовать в доме, всегда принимались Юлией без критики и размышлений.
5
В селе при больнице не оказалось помещения для врача. Баграмову пришлось постучаться под окнами села, прежде чем он подыскал для своей квартиры не очень новую крестьянскую пятистенку.
Радиусы выездов к больным доходили по участку Баграмова до сорока верст. Иногда он не мог приехать домой в течение двух-трёх суток. В такие дни Дарья Кирилловна особенно чувствовала, как нужна она дочери. Она видела, что Юлия боится такой одинокой жизни в глуши, особенно когда на дворе мороз и пурга или осенняя дождливая ночь и сквозь шум дождя слышится волчий вой откуда-то вовсе не издалека… Материнским чутьем Дарья Кирилловна ощущала, что Юлия готова плакать от тоски и страха и преодолевает слезы отчаяния только силой своей молодой любви к мужу.
Дарья Кирилловна понимала, что Юлии не смогла бы заменить ее ни рыхлая многодетная жена лесничего, ни тихая попадья, ни старая дева учительница, ни пустые сплетницы - жена и золовка начальника почты…
Особенно волновалась бедняжка Юля, когда Иван Петрович ездил в одиночку верхом из-за трудных лесных и горных дорог.
И, уезжая к себе домой, весной в школу, и оставляй Юлю с Иваном Петровичем, Дарья Кирилловна так волновалась, как будто бросала дочь беспомощную в лесу, где ее могут съесть волки.
Дарья Кирилловна сама проводила экзамены, прививки молодняка, сбор садового урожая, дожидалась, пока окопают яблони, покрасят, укроют на зиму самые нежные, а затем опять выезжала к Баграмовым на Урал, везя в багаже благоуханный груз из плодового сада.
За эти четыре года и Юля несколько раз побывала в городе. Как-то раз она прожила целый месяц у Рощиных. Летом, в отсутствие Дарьи Кирилловны, и к Баграмовым наезжали гости. То брат Рощина Федя и долговязый Володя Шевцов, то Аночка Лихарева, а в последнее лето Фрида Кохман два месяца работала вместе с Юлией в больнице…
Пока гостил кто-нибудь из молодежи, Юля не чувствовала отсутствия матери, но когда все разъезжались после каникул, начинались длинные вечера, слякоть, и доктор опять пропадал где-то на дальних концах участка, а в лесах выли волки, Юля, оставаясь одна, много раз засыпала s слезах… Она была искренне благодарна матери, которая возвращалась к ней в эту лесную глушь…
В первые годы в деревне Юля пыталась изучать медицинские книги, но постепенно утрачивала к ним интерес. Практика требовала от нее другой помощи: готовить микстуры, развешивать и свертывать бесконечные порошки.
Иван Петрович видел, что Юля тоскует, что ей не хватает общения с людьми, он, кажется, понял, что загоревшаяся было в Юле любовь к медицине была лишь отражением ее любви к нему самому. При отъезде сюда он всерьез воображал, что сможет направлять и воспитывать Юлю. Но разъезды, амбулаторные приемы и работа в больнице отнимали все время. И если уж выдавался свободный вечер, когда доктор не падал с ног, то он не мог себе отказать в том, чтобы не отдать этот вечер охоте.
Теперь, после гибели маленькой женщины, угнетенная, собственной беспомощностью, Юля твердо решила, что медицина не ее удел. Она совсем не входила в больницу, читала какую-нибудь книгу или журнал. Так же, как Юлия, проводил почти все время в избе у Баграмовых и Саша Егоров, которого угнетали дома материнские вздохи, не манили на улицу гулянки и игры сверстников и у которого не было никакого занятия.
- Саша, хочешь, я буду с тобой заниматься за пятый класс? Я думаю, ничего еще не забыла, - предложила Юлия Николаевна. - Весной поедешь в город и сдашь, а то ведь сидишь бездельником, даже смотреть на тебя не приятно…
- Не поеду я ничего сдавать и в гимназию никогда не вернусь. Не по свинье заморская шляпа! Наше дело - навоз месить! - огрызнулся он неожиданно.
- А где же ты месишь навоз?! - вспыхнула Юлия Николаевна. - Ты просто лодырь и лоботряс. Взрослый грамотный парень, а сидишь обузой на шее у матери! Навоз месить - это работа, а ты ничего, ничего не делаешь, тошно глядеть!
- А вы?! - вдруг разозлился Саша. - Вы-то чем занимаетесь?! Доктор лечит людей, хозяйство у вас ведет Дарья Кирилловна. А вы придумали от безделья меня вместо попки учить? Для барской забавы?!
Саша вскочил, швырнул на стол журнал, который перед этим бездумно перелистывал, и выскочил за дверь.
Ошеломленная и растерянная Юлия Николаевна смотрела в окно вслед Саше, который, с размаху спрыгнув с крыльца и хлопнув калиткой, убегал от докторского дома.
"Совсем распустился…" - зло подумала она и решила пожаловаться мужу. Но когда доктор вернулся домой, усталый после далекой поездки, Юля смолчала.
"После скажу, - решила она, - да, может, Саше все надоели попреками… Тоже не сладко. Как и мне…" - вздохнув, прибавила она про себя.
Саша совсем перестал бывать у Баграмовых.
По уезду разгорались эпидемии, вспышками здесь и там, - обычные зимние эпидемии, сопровождавшие голод и нищету. Баграмов написал в губернское земство о необходимости специальных мероприятий, о присылке людей ему в помощь…
Теперь только, на пятом году своей жизни в деревне, постиг Баграмов, какая это каторжная работа на таком отдаленном, глухом участке… Не успев как следует отдохнуть, отогреться и выспаться после вчерашней тридцативерстной дороги, он вставал до рассвета, чтобы скакать по новому вызову… Пачки газет лежали нетронутыми. Иван Петрович едва успевал в два-три дня один раз побывать с обходом в больнице.
Как-то Баграмов спросил про Сашу. Юля ответила сухо, что уже несколько дней он не заходит к ним в дом. Она промолчала об их размолвке, да и доктору было не до того, чтобы спросить еще раз.
Юля не находила себе от безделья места. Она уже досадовала на себя, что бросила работать в больнице, и даже втайне мечтала, чтобы у Павла Никитича случился запой и доктор тогда был бы вынужден привлечь ее снова к работе. Но старый фельдшер, сознавая свою новогоднюю вину, был угрюмо-трезвым, работал как вол, в меру знаний и сил справляясь в больнице, пока доктор находился в разъездах…
И вот в разладе с самою собой, тоскуя в одиночестве, Юлия Николаевна очень обрадовалась, когда к ним заехал Ремо. Она пожаловалась, что доктор всё время в разъездах, а она умирает от скуки, и просила бельгийца привезти ей французских книг.
Обязательный и любезный Ремо на другой же день доставил ей кучу книг и журналов, и Юлия погрузилась в ленивое созерцательное чтение, целыми днями валяясь на кушетке непричесанной и полуодетой.
Доктор теперь почти не бывал дома. Появляясь изредка, он торопливо рассказывал Юлии и Дарье Кирилловне про открывшиеся новые очаги оспы и, тифа, но, погруженная в свою равнодушную задумчивость, Юля почти не обращала внимания на его слова. Она только заметила как-то утром, что он слишком давно не подстригал бороду, и посоветовала переменить рубашку.
Однажды, с тяжелой головой поднявшись с постели позже обычного, Баграмов был удивлен, что в комнате уже полный дневной свет. Юля сосредоточенно что-то писала. Перед ней лежала стопка исписанной бумаги.
- Что-то ты пишешь, Юлька? - спросил Баграмов, идя умываться.
- Перевожу французский роман. Я решила стать переводчицей, - вызывающе сказала она.
- А медицина?
- Кажется, медицина не для меня. Ты что-то мне говорил об ученье, а где же оно? Все пустые слова… Я вообще собираюсь уехать с мамой в Приокск…
- Уехать? Совсем?! - спросил он.
Юля взглянула враждебно.
- Если бы я не сказала об этом сейчас, а просто, уехала, ты заметил бы это не раньше, чем дней через пять. Ты живешь от меня отдельно…
- И тебе не стыдно? - с упреком спросил Баграмов.
- Не знаю, Ивасик, может быть, стыдно, но это не важно. Для меня важно то, что я, кажется, нашла для себя подходящую форму труда и создаю себе трудовую жизнь, - это важно… Я, может быть, немного резка, но это мне нужно, чтобы тверже стать на свою позицию, а то ты меня собьешь. - Она улыбнулась с детской беспомощностью, словно хотела сказать: "Видишь, я все ещё пока в твоей власти и признаю это вслух. Ну, сбей, сбей меня с этих надуманных, ложных позиций! Возьми меня в руки, не покидай!.."
Но Иван Петрович не понял. Занятый только своими больными, работой, он не был опытен в семейных взаимоотношениях, к тому же он очень плохо себя чувствовал, а надо было снова тотчас же ехать…
- Что же, если ты так боишься насилия с моей стороны, те я могу тебя успокоить: я не стану отговаривать. Де лай как знаешь. Если Дарья Кирилловна хочет…
Юля почувствовала приглушенную вражду в его голосе, когда он произнес имя тещи.
- При чем тут мама?! - выкрикнула она. - Я все решаю сама! Да, сама!..
- Мне некогда спорить, Юля. Некогда, понимаешь? Я еду! - в ответ почти крикнул доктор, через силу одеваясь в дорогу.
- В этот морозный день, по-уральски дополненный вьюгой, бушующей с четырех сторон, он опять помчался за двадцать с лишком верст. У него болела голова, и в нем накипала злость к Юлии.
Занесенные вьюгой избы с проиндевевшими углами, земляные полы, лохмотья на грязных нарах, где в предсмертном бреду мечутся покрытые гнойными, язвами оспы истощенные, вшивые люди, - все это приводило в отчаяние и будило пьянящую ненависть к хозяевам жизни, к тем, чьи руки жадно грабастали последние крохи у обездоленных. Здесь у этих людей, замученных нищетой и болезнями, не было даже слёз. Горе здесь было сухое и молчаливое, потому что стало привычным безысходным…
К вечеру доктор возвращался верхом, опять сквозь буран, под жгучим морозным ветром. Ивану Петровичу страшно хотелось спать. Дорогу совсем замело. Он опустил поводья умненькой лошаденки, которая находила чутьём скрытую под сугробами езжую колею.
Перед взором Баграмова стояли исстрадавшиеся глаза больных, оспенные язвы, впалые волосатые щеки. Он не видал дороги и не искал ее, даже закрыл глаза от усталости и только тогда очнулся, когда придорожная обмороженная и покрытая инеем ветвь больно оцарапала щеку. Пурга утихла…
Он подхлестнул усталую лошадь и тут же увидел далеко направо, в долине, зарево доменной печи, а впереди, совсем близко, огни своего села… Успокоенный близостью дома, Баграмов снова закрыл глаза, и опять перед взором его появилось измученное лицо со страдающим вопросительным взглядом. Это было лицо женщины, которая ждала сегодня приговора двенадцатилетнему сыну. Баграмов был совершенно уверен в том, что мальчик не выживет, но попытался подбодрить мать добрым словом. Она хотела верить ему и провожала врача страдающим, вопросительным и молящим взором.
- Ивась! - услышал Баграмов голос жены. - Ивась, ты приехал, что же ты не слезаешь? Ты спишь?.. Ивасик! - испуганно выкрикнула Она, целый день тревожно его ожидавшая после утренней размолвки, в которой упрекала себя. Не дождавшись, она вышла навстречу ему, к воротам больницы.
Баграмов хотел привычно спрыгнуть с лошади, но сил не хватило. Он покачнулся в седле, упал и не смог ни подняться со снега, ни высвободить из стремени ногу.
- Позови, пожалуйста, Павла Никитича… Кажется, у меня что-то… тиф или оспа, - пробормотал Баграмов заплетающимся языком.
Юля отчаянно закричала:
- На помощь! На помо-ощь!
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
1
- С Новым годом, с Новым веком, со старыми порядками! - иронически поздравил себя Шевцов, когда проснулся в тюремной камере. - Вот тебе и начало Нового века! Поздравили, называется…
Одиночка в тюрьме была точно такой, как Володя ее себе представлял заранее. Ощущение "первого" ареста было даже любопытно. Все равно в жизни этого не миновать! Но предлог для ареста нелеп. Если бы не амбиция пристава, который, должно быть, хотел показать свое "могущество" перед Лушей, то все и совсем обошлось бы.
Задолго до рассвета прошла поверка, принесли кипяток, хлеб и сахар.
В коридоре происходило утреннее движение. Раздавались повелительные окрики надзирателей, слышно было, как трут полы шваброй. Кто-то просил у кого-то дать покурить. Через весь коридор арестанты с шутками, с грубыми прибаутками поздравляли друг друга с наступлением Нового года.
Шевцов попытался отодвинуть железную шторку "волчка", посмотреть в коридор. В тот же миг подошел к двери надзиратель, вежливо, но строго сказал, что смотреть в коридор не разрешается.
Несколько раз вслед за тем по коридору прозвучали шаги с характерным побрякиванием железа - проводили кандальных.
"Неужто в такую рань на прогулку? - подумал Володя. - И кто это может быть? О политических арестантах в городе не было слышно. Вероятно, какие-нибудь уголовные срочники, а может, и пересыльные…"
Наконец наступило полное утро.
Володя понимал, что сегодня праздничный день и в этот день никто не позовет его на допрос. Разве, может быть, завтра… И то - неизвестно. Может быть, из полиции пойдет только завтра бумага в жандармское, а жандармы не торопятся, и еще два-три дня пройдут так же глупо и пусто.
Интересно было, куда попали Степан и Никита? Может быть, где-нибудь тут же, в соседстве! Пристав расхорохорился и забрал всех троих - наиболее дерзких, задиристых гостей дяди Гриши…
"На прогулке небось увидимся!" - с надеждой подумал Шевцов.
Прохаживаясь по тесной каморке, он вдруг физически ощутил всю нелепость своего положения: взрослый человек, Владимир Иванович Шевцов, мыслящий, сильный, пойман, как чижик, и посажен в клетку. Дверца заперта, и он никуда не может отсюда выбраться.
- Удивительная нелепость! - сказал он себе вслух. Дома ждет мать, ничего не знает о нем, а он не может ей даже сказать, чтобы она не тревожилась.
Володя попробовал стучать в соседние стены. Стены не отзывались. Только молча мигнул на дверях "волчок". Володя принял беспечный вид, и "волчок" закрылся.
"Дураку наука! Как мальчишка, полез на рожон! А с кем спорить? С приставом! Тьфу, нелепость! Нашел противника! - бранил себя Володя. - А "тот" товарищ сказал еще год назад, что видит во мне "серьезного социал-демократа"… Вот тебе и серьезный! Как молодой петух! Доказал!.."
- На прогулку! - послышался выкрик.
Дверь камеры распахнулась. Высоченный худой надзиратель с унылыми выцветшими усами повел его со второго этажа во двор. Круги по двору Шевцов мерно вышагивал в одиночестве. Два арестанта в тюремных бушлатах, в ручных и ножных кандалах чистили снег. Если бы не цепи на них, они были бы похожи на самых обыкновенных дворников, с инеем в бородах и усах, с красными от мороза носами, в рукавицах…
- Анюта! - раздался вдруг женский веселый выкрик над головой. - Смотри, мальчишку какого к нам привели. Ты любишь брюнетиков!
- Да он ещё гимназист и очкастый. Нешто это брюнетик! - ответила так же громко Анюта из форточки наискось.
- А что же - очкастый. Очки под подушку на ночь! Они не помеха! - продолжала первая.
- Ну и возьми его вместе с очками!
- Гимназистик! Эй, слышь, гимназистик! За что тебя посадили?! Чай, в праздник-то скучно!
- Просись у начальства к нам, в третий этаж! Обласкаем!
- Отойди от окошек! - строго крикнул, задрав кверху голову, надзиратель, который вывел Шевцова.
- Ты бы, дядя Василий, для Нового года хоть был бы поласковей с девками! - не унималась первая.
Володя молча ходил по протоптанной круговой тропинке.
- У меня там в конторе деньги остались. Могу я купить папирос? - спросил он, поравнявшись с надзирателем.
- В другой бы день, то пожалуйста, господин, а сегодня ведь праздник. И контора закрыта, и лавочка не торгует. Придётся до завтра, - готовно ответил тот.
- А как же сегодня?
- Ничего, раздобудем, барин. Я к вам потом подойду, ко времю обеда, - понизив голос, успокоил его надзиратель. - А вы на девчонок не обижайтесь. От скуки они озоруют.
- Да нет, я ничего. Пусть потешатся. За что они здесь? - спросил Володя, видя словоохотливость надзирателя.
- Одна - за покражу, Анютка, а та - за убивство ребеночка своего. Обе гулящие девушки… К одной-то все почтальон на свидания ходит. Любит, видать. Молоденький почтальоник. Гостинцев передает, а она над ним в смех, как нынче над вами. Да, видно, сама его тоже любит, а гордость показывает… У них тоже гордость своя, у гулящих. Такие гордющие есть, как княгини! И тоже красивые есть. Приодень её - барыня, губернатору впору! А вот судьба-то какая. Судьба-то индейка, как барин один проигравшийся говорил. Шулером был. И тоже пропал из-за этакой девы. В Сибирку пошел в кандалах… Вот без курева тоже не мог; говорит - на воле сигары курил по полтиннику штука… Вот те и сигары!.. Ну, вам, барин, пора уж и в камеру. А папироеочек я ужо раздобуду…
Володя вернулся в камеру. После морозного чистого воздуха острый запах карболки, пропитавший все здание, стал ощущаться еще сильнее. Дверь гулко захлопнулась, и в замке повернулся ключ.
Ах, попалась, птичка, стой!
Не уйдешь из сети! -
почти весело пропел себе Шевцов.
"Хоть бы книгу в руки, любую, самую глупую! - подумал он с раздражением. - Или газету, журнал…"
Он ходил по камере, досадуя на безделье, меря шагами короткую диагональ своей клетки со вделанным в стену столом и откидной табуреткой. Не надеясь на обещание надзирателя принести папирос, он экономил курево и оттого еще более злился.
Возмущала давно известная по рассказам унизительная вонючая параша в углу камеры, кусок серого неба, расчерченный координатной сеткой решетки в мутном, пыльном оконце.