- Не может быть! - иронично произнес Бунин. - Удостоила высокой чести. Не спрашивая разрешения и не заплатив гонорара. И что за компания? Анна Ахматова, Михаил Кузмин - что ж, талантливы. О Кузмине, может быть знаешь, Гумилев ярко выразился: его стих льется как струя густого и сладкого меда, а звучит утонченно и странно.
- А сколько стихотворений самого Гумилева в сборнике?
Бунин пробежал глазами оглавление и раскатисто расхохотался:
- Ну, конечно же, ни одного!
- Почему так? Ведь он поэт талантливый.
- Для Зинаиды Николаевны это не имеет никакого значения. Ее самолюбие Гумилев ранил неоднократно, печатно удостоверяя публику, что талант Гиппиус давно застыл в своем развитии, а стихи лишены красок и подвижного ритма, напоминают "больную раковину". Такое поэтесса простить не может. Впрочем, послушай, вот, наугад, ее стих на восемнадцатой, скажем, странице:
Кричу - и крик звериный…
Суди меня Господь!
Меж зубьями машины
Моя скрежещет плоть.
Свое - стерплю в гордыне…
Но - все? Но если все?
Терпеть, что все в машине?
В зубчатом колесе?
- Набор слов, - сказала Вера Николаевна.
Бунин согласно кивнул:
- Какая-то мертвяжина, и все это, как гвозди в дерево, вбито в поэтический размер. Претензий гораздо больше, чем дарования. - Он устало потянулся, попросил: - Пожалуйста, постели постель. Я через пять минут приду.
…Не знал, не ведал, что пройдет совсем немного времени и его свяжут с Гиппиус общие беды - чужбина, нужда, тоска по России, по рухнувшей счастливой жизни. Но грядет день, когда их дороги разойдутся - навсегда.
* * *
Спустя несколько дней пожаловал нежданный визитер. Бунин, удобно развалившись на скамеечке в саду под яблоней, с наслаждением раскуривал папиросу, когда на дорожке появился некто Барченко - человек с умными глазами и приветливой улыбкой, давний знакомец писателя.
- Мимо ехал, к себе в Елец направляюсь, - объяснил Барченко, - разве мог не увидать вас, Иван Алексеевич!
- Милости просим! - ответно улыбнулся Бунин. - Обедать приглашаю.
- Не откажусь! Живот крепче - на душе легче. Хотя… дела такие, что впору аппетита лишиться. Слыхали новость? Корнилов восстал. Посягнул на законное Временное правительство.
- Ну и что? - Бунин поднял бровь. Он сорвал какую-то травинку, размял ее между пальцев, жадно втянул запах. - Чем боевой генерал хуже цивильных ничтожеств? Захватили, сукины дети, власть, а как управлять громадным государством - умишка не хватает.
- Как же так? - изумился Барченко. - Ведь в нашем правительстве весьма достойные люди…
- Профессора и присяжные поверенные? Вот и занимались бы своим делом, ан нет - им править приспичило! Командовать миллионами. Того же Керенского, поговаривают, жена дома колотит, зато на людях гоголем ходит, хорохорится. - Бунин спохватился, захохотал: - Простите, Василий Ксенофонтович, я запамятовал, что вы тоже присяжный поверенный. И говорят, весьма толковый. Оставим спор, пошли к столу.
…Бунин уговорил гостя остаться ночевать. Вечерний чай пили в беседке. Барченко оживленно обсуждал с Верой Николаевной и Евгением политические новости. На черном небе в потоках воздуха мерцали громадные звезды. В похолодевшем саду сладко пахло увядающими на клумбах цветами. Евгений что-то спросил Бунина, но тот не ответил, даже, пожалуй, не слыхал, глубоко погрузившись в свои мысли. Потом он достал из кармана карандаш и блокнотик, что-то быстро записал. Лишь после этого чуть смущенно улыбнулся:
Простите, я немного отвлекся. Хотите послушать, что сейчас сочинил?
Кончиками пальцев держа блокнотик, он прочитал:
Как много звезд на тусклой синеве!
Весь небосклон в их траурном уборе.
Степь выжжена. Густая пыль в траве.
Чернеет сад. За ним - обрывы, море.
Оно молчит. Весь мир молчит - затем,
Что в мире Бог, а Бог от века нем.
- Как прекрасно! - Барченко захлопал в ладоши, а Вера Николаевна подошла к мужу и поцеловала его в макушку. Тот, склонясь над блокнотиком, поставил число: "29.8.17".
3
Деревенская глушь больше не успокаивала. Появилось много пришлых, в основном беглых солдат, явно из чужих мест. Крестьяне, которых еще вчера Иван Алексеевич считал чуть ли не друзьями, которым много раз помогал - и советами, и деньгами, делались все сумрачней, при случайных встречах отводили глаза, отвечали односложно, торопились отойти в сторону.
Возле лавки мужики обсуждали новость, толковали про "Архаломеевскую ночь"… Будет, дескать, из Питера "Тилиграмма", по приказу, в ней заключенному, надо будет перебить всех "буржуев".
- Всех под корень, и семя их - туда же! А ежели кто из мужиков станет уклоняться, то и с ним поступить как с буржуем, - громко втолковывал солдат с желтыми съеденными зубами и рябым вороватым лицом кучке мужиков, его обступивших и согласно кивавших головами.
Бунин подошел к толпе и, жестко взглянув в глаза солдату, насмешливо спросил:
- Ну, служивый, откуда у тебя новости про "Архаломеевскую ночь"?
- Это, барин, не ваше дело. Срамно лезть в чужую беседу! - нагло улыбнувшись, бойко проговорил солдат. Мужики хмуро молчали.
Кровь прихлынула в голову, от ярости потемнело в глазах. Бунин сделал шаг вперед, взмахнул тростью, чтобы обрушить ее на голову этого хама, от которого на расстоянии распространялся гнусный запах перегара, давно не мытого тела и нестираной одежды.
Солдат с неожиданной резвостью отскочил назад, склонился к голенищу сапога, изготовляясь достать нож, и злобно ощерился:
- Не балуй.
Бунин, играя желваками скул, процедил:
- Подлец! - повернулся и направился к дому, вполне ожидая, что солдат догонит его и всадит нож между лопаток.
Тот, однако, не пошел за ним, остался на месте. Он что-то быстро, убедительно говорил крестьянам.
"Дом сожжет, сукин сын!" - подумал Бунин.
* * *
Вернувшись к себе, раскрыл газеты. И снова болью, кровной обидой, бессильной яростью наполнилась душа. Московский большевик Коган организовал в Егорьевске Рязанской губернии бунт. Он арестовал городского голову, а пьяные солдаты и толпа убили и голову, и его помощника заодно.
- За что? - вопрошал он Веру Николаевну. - Только за то, что честно трудился на пользу города. Нарочно сеют страх, чтобы легче власть захватить.
Из газет было ясно, что фронт разложен, дорога немцам открывается в центр России - на Москву и Петроград.
Вспомнилось, как утром встретил знакомого мужика из соседней деревушки Ждановки. Звали его Сергей Климов.
- Что делать будем, если немцы Питер займут? - спросил Бунин.
Тот почесал в потылице, помулявил губами и вынес решительный приговор:
- Да что он нам? Да мать с ним, с Петроградом. Его бы лучше отдать поскорей. Там только одно разнообразие.
Бунин развеселился. (Уже в Париже, работая над "Окаянными днями", он припомнил эту забавную реплику.)
…Тем временем осень незаметно мешалась с летом, все более красила в золотые тона природу, желтизной осветила ветки орешника, окропила багряным цветом кокетливые рябинки. Осинки хоть и старались сохранить свежесть листьев, но все более обнажали ветви. И лишь дубы, последними давшие листву, только чуть светло-коричнево побронзовели, зато уже просыпали на землю зрелые тяжелые желуди.
И вдруг где-то за лощиной - смелые, четкие удары топора. На просеке видна лошадь. Мужики теперь открыто и нагло валят чужой лес. Сердце Бунина болезненно сжалось.
Дома записал в дневнике: "Думал о своей "Деревне". Как верно там все! Надо написать предисловие: будущему историку - верь мне, я взял типическое. Да вообще пора свою жизнь написать".
4
Лето миновало. Утра становились с крепкой изморозью. Погода держалась ясная, солнечная. Ни днем, ни ночью небо не замутнялось облаками. Настало время успокоения, наслаждения природой, одиночеством.
Бунина вновь обуяла страсть творчества. Внешним поводом стал сущий пустяк. Когда-то во время пребывания в Каире ему попался блокнот: обложка мягкой темно-коричневой кожи, отделанная затейливым восточным орнаментом. Иван Алексеевич купил его, но позже блокнот затерялся.
И вот роясь в книжном шкафу, он теперь вдруг нашел его во втором ряду, за книгами. Почему-то захотелось заполнить блокнот стихами. Уйдя в глубину сада, Бунин долго сидел неподвижно, уперев голову в руки и предаваясь мыслям, ведомым лишь ему одному.
- Я пошла в лавку! - крикнула с крыльца Вера Николаевна.
Но он уже ничего не слыхал, торопливо пиша в альбом. За вечерним чаем он прочитал новое стихотворение:
У ворот Сиона, над Кедроном,
На бугре, ветрами обожженном,
Там, где тень бывает от стены,
Сел я как-то рядом с прокаженным,
Евшим зерна спелой белены.
Он дышал невыразимым смрадом,
Он, безумный, отравлялся ядом,
А меж тем, с улыбкой на губах,
Поводил кругом блаженным взглядом,
Бормоча: "Благословен аллах!"
Боже милосердный, для чего ты
Дал нам страсти, думы и заботы,
Жажду дела, славы и утех?
Радостны калеки, идиоты,
Прокаженный радостнее всех.
* * *
Через три дня, тихим туманным утром, накинув на плечи летнее пальто горохового цвета, Бунин легко и широко шагал по неочищенным, заросшим дорожкам старого сада. Он направлялся к дальнему лесу, и в каждом движении его заметна была та особенная сила и энергия, которая у него появлялась каждый раз, когда он чувствовал творческий подъем.
Возле дороги стояла чья-то телега, перепачканная навозом и без передних колес. Возле нее прохаживался солдат Федька Кузнецов, зачем-то постукивая обушком топорика по осям. "Колеса небось спер!" - подумал Бунин.
Федькина одежда состояла из серых посконных порток с грубыми заплатами на коленях и на заднице, выцветшей салатовой гимнастерки и неожиданно ладных, почти новых хромовых сапог.
- Здасте, ваше высокоблагородие! - оскалился Федька. Он именно так и выговаривал: "здасте".
- Бог в помощь! - кивнул Бунин.
Федька нагловато уперся в Бунина водянистыми выпуклыми глазами и, нарочито поигрывая топором, низко склонил белесую голову:
- Не будет ли от вашей милости нам закурить?
- Кури! - Бунин протянул портсигар.
Федька перехватил топор в левую руку и дрожащие от пьянства пальцы запустил в портсигар, вынул две папиросы, одну ловко засунул за ухо, другую вставил в рот. Он полез к Бунину прикуривать, обдав его кисловатой вонью немытого тела.
- Чья телега? - спросил Бунин.
- Кто ё знает! - спокойно ответил солдат. - Потерял кто-то, а мне оглобли как раз нужны.
- Так ведь это чужое!
- Ну и хрен с ей, што она чужая. Раз здесь бросили, значит, все равно мужики растащат. - И вдруг зло добавил: - Ежели добро надоть, так неча его на дороге швырять!
Бунин вспомнил, что этот Федька, как ему рассказывал брат Евгений, нагло разговаривал на "ты" с офицерами, что поставлены охранять усадьбу Бехтеяровых. Последнее время кто-то все время портил проводку телефона. Теперь Бунин твердо решил, что это делает именно Федька. Такой убьет ни за грош, лишь бы, по Достоевскому, "испытать ощущение". Сколько подобных выродков ядовитой плесенью вдруг выперло на российской почве - по городам и деревням! Страшно подумать. За что, Господи?
5
Пройдя версты полторы, он сел на громадный пень невдалеке от раскинувшего шатром корявые могучие ветви дуба. Душа, словно желая вырваться из мрачной обыденщины, тянулась к высокому - к поэзии.
Достал изящное немецкое "вечное перо" (он очень любил "вечные перья"!) и твердым, несколько угловатым почерком стал писать:
ЛАНДЫШ
В голых рощах веял холод…
Ты светился меж сухих,
Мертвых листьев… Я был молод,
Я слагал свой первый стих -
И навек сроднился с чистой,
Молодой моей душой Влажно-свежий, водянистый,
Кисловатый запах твой!
Бунин писал еще и еще, забыв про время, про завтрак, про все на свете. Возвращался домой голодный, прозябший, но счастливый, что вновь пишет, творит.
Через пять дней, когда на календаре было 24 сентября, он перечитал написанное, немного поколебался и вдруг дернул из записной книги страницы и швырнул их в топившуюся печь. Оставил лишь "Ландыш", "Эпитафию", еще что-то.
Страницы ярко вспыхнули, отразившись багряным бликом на бунинском лице. В этот момент вошла Вера Николаевна, она всплеснула руками:
- Что ты, Ян, делаешь! Зачем жгешь рукописи? Ведь ты создал шедевры!
Иван Алексеевич уже читал их жене, она была в восторге, и теперь было больно видеть ее искреннее огорчение.
- Не волнуйся, - ласково улыбнулся он, - твою любимую "Эпитафию" пока сохранил. Нельзя после себя оставлять второсортное, незрелое.
- Дай мне! - Вера Николаевна приняла у мужа его записи и вслух прочитала:
ЭПИТАФИЯ
На земле ты была точно дивная райская птица
На ветвях кипариса, среди золоченых гробниц.
Юный голос звучал, как в полуденной роще цевница,
И лучистые солнца сияли из черных ресниц.
Рок отметил тебя. На земле ты была не жилица.
Красота лишь в Эдеме не знает запретных границ.
Она обняла его, поцеловала звонко в губы и с восхищением воскликнула:
- Как я счастлива, ты - мой…
Он ласково улыбнулся и ничего не ответил.
СВЕТ НЕЗАКАТНЫЙ
1
- Что с тобой, Ян? Последние дни ты сам не свой…
- Я ведь всегда говорил, что воспоминания - нечто страшное, что дано человеку словно в наказание. Вот и я вспомнил нечто…
Вера Николаевна со слабостью, столь свойственной прекрасному полу, выражающейся в желании знать о муже как можно больше, долго уговаривала:
- Ну скажи, Ян, о чем ты вспоминаешь? Зачем ты растревожил меня, а теперь молчишь? Тогда вообще не следовало ничего говорить…
Бунин наконец сдался.
- Секрета нет! Просто это очень личное… Хорошо! Много лет назад случился этот роман, но очень глубоко ранил меня. Только Юлий знает о нем. Всегда хранил эту историю от всех в своей душе. Но тебе, моей верной подруге, расскажу.
- Ты знаешь, Ян, что я умею не ревновать тебя к твоим прошлым влюбленностям.
- И правильно делаешь! Ревность не только бессмысленное чувство, оно как ржавчина, способно разъедать самые прочные отношения. Итак, случилось это в начале века. Я окончательно расстался с Анной Цакни, с тобой познакомиться еще не успел. Был свободен словно ветер. К тому же, как говорили, - недурен собой, молод, денежки водились, слава моя росла день ото дня. Книги часто выходили, самые толстые журналы почитали за честь поместить мои творения на своих страницах.
Решили мы с Борей Зайцевым пойти справлять Новый год в Благородное собрание. Бал гремел вовсю, под потолок взлетали пробки шампанского. Кругом сияли счастливые красивые лица, наряды, бриллианты, музыка…
Начались танцы. Леонид Андреев не отходит от какой-то юной прелестницы, увивается вокруг нее. Заметил меня, подлетел, полный самодовольства и своеобразной цыганской красоты. Представляет:
- Екатерина Яковлевна Милина, гимназистка из Кронштадта!
Девушка зарделась, не привыкла к столичному бомонду.
Спрашиваю:
- И в каком же классе?
Просто отвечает, не жеманится:
- В дополнительном, восьмом. Я решила получить свидетельство домашней наставницы.
Вера Николаевна, боявшаяся пропустить хоть слово в интересном рассказе мужа, вставила реплику:
- Ну конечно, выпускницы гимназий, пожелавшие зарабатывать на жизнь частными уроками, нередко шли в дополнительный восьмой. Два года в нем учились.
Иван Алексеевич продолжил:
- Захотелось мне позлить самоуверенного красавца Андреева, заставить его ревновать. К тому же, эта самая Екатерина меня за сердце задела. Говорю: "Ах, как бы желал учиться у такой наставницы! Был бы самым примерным учеником!"
Как я ожидал, Андреев засопел:
- У тебя, Иван, и без того ума палата…
- Ума палата, да другая непочата, - отвечаю быстро.
Леня напрягся и изрек:
- Не нужен ученый, важней смышленый.
- Смысл не селянка, ложкой не расхлебаешь!
- Не купи гумна, купи ума! - пыжится соперник.
Да где там Андрееву со мной тягаться, я в голове держу сотни всяких пословиц и прибауток. Моментально отвечаю:
- Голосом тянешь, да умом не достанешь!
Андреев мычит что-то невразумительное, а я ласково ему говорю:
- Не удержался, Леня, за гриву - за хвост не удержишься!
Катюша заливается как колокольчик, смеется, а мой приятель фыркнул да отправился танцевать с юной супругой статс-секретаря Государственного совета баронессой Дистрело.
Я на мгновенье удержал за рукав Андреева:
- Знаешь, Леня, как атаман Платов французам говорил? "Не умела ворона сокола щипать!"
Ну, а мы с Катюшей пошли польку танцевать. Потом в буфете пили шампанское, снова танцевали, шутили, смеялись без конца. Какой был сказочно-дивный вечер, ничего подобного за всю жизнь не упомню!
Потом, далеко за полночь, уйдя с бала, мы гуляли по Москве. Многие окна в домах празднично светились, в небе изумрудными льдинками блестели звезды и вовсю сияла громадная луна, заливая улицы сказочным фосфоричным светом. Да и все вокруг казалось сказочным, нереальным. Я прижимался щекой к ее беличьей шубке, и состояние необычного блаженства пьянило меня.
Катюша была по-провинциальному наивна, чиста и доверчива. Она рассказывала о себе. Ее отец был в свое время главным архитектором Кронштадта. Умер совсем молодым, еще в 1891 году. Жила теперь Катя с мамой Евгенией Онуфриевной и старшей сестрой - тоже Евгенией. В Москве у нее тетушка, сестра отца. Она и пригласила Катю на рождественские каникулы.
"А когда познакомились с Андреевым?"
"Здесь же, на балу".
"В Москве друзей много?"
"Не только друзей - знакомых никого. Ведь я первый раз в старой столице".
"Если позволите, Екатерина Яковлевна, я буду вашим другом…"
Она молча опустила глаза. Я перевел разговор на другую тему:
"Как идет жизнь в Кронштадте? Я ни разу там не был".
"Я ведь родилась в Кронштадте! - радостно подхватила Катя. - Конечно, нам с Москвой не равняться, но у нас тоже много замечательного, и такие славные, душевные люди! Есть музыкально-драматическое общество. Весь город собирается на наши концерты, у нас две хорошие залы - в нашей гимназии и реальном училище. Оркестр мандолинистов даже в Питере успехом пользуется. Чудесный голос у моей подруги Наташи Вирен, она романсы Чайковского исполняет. Еще скрипач Иван Александрович Козлов. Все девочки в него влюблены: у него пышные бакенбарды. И говорит басом, словно Шаляпин поет: ооо…"