Том 4. Песнь над водами. Часть III. Реки горят - Ванда Василевская 10 стр.


- Хочу. Большевистские они там или не большевистские, а порядки заводить надо… Как их там ни называй. Ну, сама окажи, ну, скажи честно, согласишься ты теперь, чтобы Польшей распоряжался кто хочет и как хочет, а нас чтобы и не спрашивал? Чтобы мы сидели, как дураки, ничего не знаючи, а наши правители в это время и нас и детей наших фашистам продавали? Орут, оружием бряцают, а как пришлось страну защищать, так фюить! - господа генералы за границу! Верховный главнокомандующий - чтоб ему, лысому, ни дна ни покрышки - за границу! Нет, хватит, я тебе скажу, хватит! Говорим, бывало: наша Польша… Какая там она была наша? Ну, сама скажи! Твоя? Моя? Много ты о ней знала, много ею интересовалась? Называлось, что я, мол, полька, а задумывался кто-нибудь, что это значит? Чувствовал, что отвечает за Польшу? Конечно, когда немцы напали, так наши, бедняги, с голыми руками на танки бросались, тут-то все почувствовали, когда горе пришло… А раньше много мы знали, что делается? Но теперь-то уж будет по-иному. Теперь уж будет твоя и моя, наша родина - настоящая…

Госпожа Роек вдруг всхлипнула и, чтобы скрыть волнение, энергично высморкалась в грязноватый платок.

"Может, так оно и есть? - подумала Ядвига. - Может, в этом и причина? В том, что родины-то по-настоящему у них не было, что все это было только так, только слова, над которыми человеку даже не хотелось задумываться…"

И, может быть, как раз теперь, в эти трудные, непонятные дни, она и рождается - твоя и моя, наша родная, близкая сердцу, царящая над сердцем и живущая в сердце польская родина?

Но ведь для других она существовала и раньше. Как это сказал Шувара? "Я за Польшу десять лет в польских тюрьмах отсидел". И для Стефека она существовала. А для нее, Ядвиги, - нет. Но теперь, видно, наступает время, когда она будет существовать для всех, для всех. Когда каждый почувствует ее в своем сердце так, как чувствовал Шувара, когда его в тюрьме избивали полицейскими дубинками, когда ему выкручивали и ломали пальцы, зажав их между карандашами. И все же он видел ее поверх тьмы тюремных камер, поверх гнета и безграничной нищеты - видел прекрасную, сияющую будущую родину. Такую, какую знает Матрена и все они тут. Ибо такой родиной может быть каждая страна.

"Только что же могу сделать я? Что я значу?" - спросила себя Ядвига.

Шерсть на ягнятах блестела под лучами солнца, мягонькая, шелковистая.

- Бась, бась, бяшки!

Они подбегали и теснились вокруг нее. Смешные мордочки с темными влажными глазами, черные носы в мягкой белой шерсти. Они были совсем как дети. Как у детей, у них были свои капризы, свои шалости, и, как дети, они доверчиво теснились к ее рукам.

И вдруг, хотя это как будто не имело ничего общего с тем, о чем она до этого думала, - она почувствовала полное успокоение.

- Это моя работа, - неожиданно сказала она вслух. И это спокойное, ясное утверждение как будто разрешало какой-то вопрос. "Это потому, что я не одна, потому что я одна из них", - догадалась Ядвига, подразумевая под "ними" Матрену, Павла Алексеевича и всех, кого она узнала здесь, в степи, где сияло лиловое видение гор.

Глава IV

Часы работы на тракторе были хорошими часами. Более того - это были часы счастливые. Марцысь смотрел с высоты на огромное, казалось бы, непобедимое пространство. Машина была послушна рукам - большая, тяжелая машина слушалась его, Марцыся, рук. Здесь он чувствовал себя и вправду взрослым. Здесь ему не приходилось пререкаться с матерью о своем возрасте. Машина двигалась так, как повелевал Марцысь. Ни споров, ни сомнений - трактор его слушался.

Конюх Володя говорит, что трактор не приравняешь к коню: конь все понимает, с конем можно разговаривать, как с человеком, а трактор что? Железо - железо и есть. Но это вздор. Марцысь чувствовал, как волнуется и вздрагивает, двигаясь, железное туловище трактора, как послушно оно подчиняется его приказам, он чувствовал, что трактор можно просить, уговаривать его идти как следует. Марцысь знал его характер, капризы и находящее на него по временам упрямство. Притом той радости, какую давал трактор, не мог дать конь: он давал упоительное ощущение огромной силы, когда нетронутая с утра степь к вечеру раскидывалась темными бороздами лоснящейся вспаханной земли и когда с улыбкой превосходства вспоминалась вспашка, которую приходилось видеть раньше, под Груйцем. Лошадка тащит плуг. Пахарь изо всех сил налегает на чапиги. Медленно вытягивается мелкая борозда на клочке земли, лениво ложится рядом с ней другая. До конца поля далеко, стерня убывает медленно. И лошадь и человек кажутся маленькими, слабыми, плуг - беспомощным. Когда-то они кончат работу? А ведь там, под Груйцем, были крохотные, изрезанные межами поля. Что же мог бы сделать тот пахарь, пусть взрослый и сильный мужчина, со своей лошаденкой на этих мощных массивах земли? Здесь управлял трактором он, Марцысь, которого мать упорно считала ребенком, а между тем, когда он вечером, стирая пот с лица, оглядывался на сделанное за день, ему самому не верилось, что это сделал он. Три плуга, прицепленные к трактору, шли дружно, одним ритмом, трактор стучал как бы в такт биению сердца Марцыся. Да, это была прекрасная работа! И когда с высоты сиденья, будто с капитанского мостика на корабле, Марцысь смотрел в степь, а пласты лоснящейся земли ложились словно волны на море, он чувствовал себя победителем, капитаном корабля, преодолевающего послушные ему моря. Ветер обвевал его лицо - и это был ветер материков и океанов; тепло, идущее от мотора, казалось бьющим снизу жаром котлов. Да, это была прекрасная работа! В ней был азарт и риск, было радостное соревнование: вспахать больше, чем Егор Иванович, старый тракторист, съевший зубы на тракторной вспашке. Или хотя бы больше, чем хромой Илья, который все-таки на несколько лет старше Марцыся. И переживать радость победы, видя свою фамилию на доске почета, вывешенной перед дирекцией. Да, это были счастливые дни и счастливые мгновения: сердце ширилось, от радости хотелось кричать на весь мир. Эх, увидели бы его сейчас школьные товарищи… Щенки! Чего стоили все их победы на футбольном поле по сравнению с тем, что делалось здесь!

То были хорошие дни и часы. Но потом случайно брошенное кем-нибудь слово, сообщение с фронта, солдатское письмо или обрывок газеты снова погружали его в черное отчаяние. Конечно, здесь, за тысячи километров от фронта, за спиной армии, под защитой советских солдат и советских танков, легко разыгрывать героя… А что было тогда, в сентябре тридцать девятого? Ведь он так и не видел ни одного немца. Драпал как угорелый из-под Груйца на восток, под Ровно… Не кинулся с гранатой в руках под немецкий танк, не ринулся с саблей на немецкий танк, как кидались в конном строю те, под Кутно, не выдерживал ураганного огня с суши, с моря и с воздуха, как герои Вестерплатте… Правда, сколько ж ему тогда было лет? И пятнадцати не было. Но разве это оправдание? Нет! Были герои и помоложе его. Он просто уходил от немцев на восток. В то время и это считалось своего рода геройством… Но если бы еще он шел, как другие, куда глаза глядят, в неизвестность!.. Нет, он прекрасно знал, что там, под Ровно, он встретит мать и Владека. А потом здесь, в Советском Союзе, когда стала формироваться эта польская армия, ведь можно же было попробовать - а вдруг бы удалось?.. Но, собственно говоря, эта армия с самого начала как-то не внушала доверия; потому, вероятно, матери и удалось так легко его отговорить. Уже тогда стало известно, что принимают не всех, перебирают, капризничают, что есть какие-то "свои", которым отдается предпочтение. К тому же все в один голос говорили: "Молод, речи быть не может, чтобы приняли! Солдат тридцать девятого года не берут, кадровых не берут, а такого сопляка вдруг примут…" А потом, по пути на юг, Марцысь и вовсе потерял охоту идти в эту армию.

Стали поступать сведения, передаваемые украдкой, шепотком, из уст в уста, рассказы о странных порядках в андерсовской армии. И вот что удивительно: самым странным было как раз то, что они почти не отличались от довоенных польских порядков. Но тогда это воспринималось как нечто естественное, а сейчас невольно предъявлялись какие-то иные требования, прикладывались новые мерки. Словно самый воздух Советской страны менял людей, менял их взгляды на вещи. Теперь же, когда оказалось, что армия, которая в октябре собиралась выступить на фронт, не только сидит еще в марте на месте, но вообще намерена смыться отсюда, - теперь стало вполне ясно, что идти в нее незачем.

Все это так. И все же стыд ел Марцысю глаза. За этих спекулянтов в местечке. За объедающих колхозы и удирающих к весне лодырей. За самого себя - ведь здешние люди верили в польскую армию: "Вот и вы нам поможете", - говорили они доверчиво; что же они должны думать о нем, который не идет в армию? Что он уцепился за материнскую юбку, хотя не хром, как Илья, не стар, как Егор? Объяснить им, как обстоит дело с этой армией?.. Нет, это тоже было стыдно.

На тракторе он забывал обо всем. Но по вечерам, несмотря на усталость, подолгу не мог уснуть, ворочаясь с боку на бок и глотая слезы.

Герой! Влез на трактор и воображает, что невесть какой подвиг совершил. Там, там надо было геройствовать, под пылающим Груйцем. Ведь потом оказалось, что Варшава еще защищалась, вот там и доказывал бы, годится он в герои или нет… Велика штука - пройти пешком несколько сот километров, чтобы встретиться с матерью! В тридцать девятом и в сороковом году еще можно было вспоминать об этом путешествии как о героическом приключении. Советские люди расспрашивали его, внимательно слушали его рассказы, сочувствовали. Он видел то, чего здесь еще тогда не видели, и это помогало ему временами забывать, что единственной его заслугой было обладание молодыми, здоровыми ногами.

Но теперь дело обстояло иначе. Теперь ему рассказывать было не о чем, здесь видели побольше, чем он, - взять хоть бы этих девушек, которые пришли с коровами с Украины, не говоря уже о Павле Алексеевиче, не говоря о тех, о ком случалось читать в газетах, кого случалось видеть в документальных фильмах или слышать по радио. Многое порассказать могли бы они, здешние люди. Они видели больше и видели иначе. Нет, здесь не было беспорядочного бегства, паники, отчаяния. Здесь была упорная, ожесточенная борьба, была непоколебимая вера в победу, был единый порыв, как на крыльях подхвативший весь народ.

Да, Марцысь помнил в Польше и радостные дни накануне войны. Задорные дни, когда верилось, что победа будет завоевана разом; когда потихоньку мечталось: "Пусть бы уж, пусть бы они поскорее напали, мы им покажем!" И все эти курсы противовоздушной обороны, и все эти земляные оборонные работы. Но всего этого хватило только на первый день войны. В этот день толпа еще считала самолеты в безоблачном небе, и люди, задрав головы, кричали: "Глядите, глядите, наши гонят немца!" И все искали "немца" где-то впереди стаи плывущих в вышине самолетов… чтобы в конце концов узнать, что никаких "наших" там нет, что вся эта скользящая в небе серебристая стая и есть немцы, одни только немцы, и никто их не гонит. За все время своего бегства Марцысю пришлось увидеть один-единственный польский самолет - маленький, беспомощный, укрытый в зарослях над озером в Полесье, тогда как изо дня в день небо было черное от тех самолетов…

Нет, здесь дело другое. Когда по вечерам в строгом молчании все слушали сводку Советского Информбюро и тяжело вздыхали, слыша слова: "После ожесточенных боев наши войска оставили…" - Марцысь твердо знал, что бои были действительно ожесточенные и что каждую пядь земли враг оплатил потоками своей крови. Сводка сообщала число убитых немцев, сбитых самолетов, уничтоженных танков - и это было так.

Да, это другая война. Здесь кавалерия не атакует стальные туши танков. Здесь все настоящее, огромное, героическое.

И что значит перед лицом всего этого героизма его работа на тракторе, пусть даже добросовестная, пусть превосходная работа? Ему твердили, что это тоже работа для фронта, что каждым своим усилием он приближает час победы. Конечно, так говорили. А ведь даже Илья, калека, но превосходный тракторист, - как тяжело переживал то, что его не взяли на фронт!..

- Дурачок ты, - говорил Шувара. - Ну, и что бы ты сделал? Тебе бы даже винтовки не дали, потому что их не было. Нам дали кремневые ружья из музея, понимаешь? Дробовики… Самое подходящее оружие для современной войны!

- Но вы по крайней мере были в этих батальонах.

- Ну ладно, был, а что вышло? В конце концов так же, как и ты, очутился здесь. Варшаве я мало чем помог, хоть и с дробовиком в руках… А тут мы еще пригодимся.

- На тракторе?

- Что ж это ты с таким презрением говоришь о тракторе? Ну хоть бы и на тракторе… до поры до времени. А потом, может, и не на тракторе.

- Как бы не так! В Иран ехать, что ли? Нас ведь в Красную Армию не примут.

- В Иран? Ну не-ет! Немножко потерпи…

- Очень уж вы терпеливы.

- Может, и не так уж терпелив, как тебе кажется, - сказал Шувара, зажимая в тиски кусок железа. - Ты что, думаешь, что я успокоился на этом дробовике - и все? Нет. А только, видишь ли, ты выходишь из себя по поводу Ирана, а я полагаю, что ничего другого и ожидать нельзя было. Видел я их, вблизи видел. Такого старого воробья, как я, на мякине не проведешь. С самого начала знал, чем там пахнет. Конечно, теперь-то легко говорить, но уж если тебе угодно, так и я пытался туда вступить… Ну нет, брат, и они не такие дураки, чтоб меня взять. Тотчас почуяли, с кем дело имеют… Еще бы! Ведь у них служат все полицейские, шпионы, охранники, которые не остались под немцами. Я там сразу на старого знакомого напоролся…

- А у вас-то что с полицией было?

- Да так, знаешь, небольшие старые счеты… Не беспокойся, не уголовные. А таких людей, как я, им не требуется! Вот ничего у меня с ними и не вышло.

- Вот видите. А что же дальше будет?

- А дальше, брат, посмотрим. Подожди немного, сейчас мы и здесь полезную работу выполняем. Но это не все, не все… Ты не огорчайся. Увидишь, что мы еще пойдем в Польшу, да с винтовкой, а то и с автоматом, а не с дробовиком…

- Это еще откуда?

- Да отсюда же, отсюда, откуда еще? Не из Лондона и не из Ирана, а именно отсюда.

- Любопытно, каким это образом!

- Мне, брат, и самому любопытно, видишь ли. Но ты вот терзаешься, за всех хочешь отвечать, и за Рыдза, и за Бека, и за Андерса, и за Малевского… Все это хорошо, но бесполезно. Лучше делай пока свое нужное дело.

Голубые искры брызгали из-под напильника, которым работал Шувара, скрежет сверлил Марцысю уши.

- Говорю тебе, - убеждал его слесарь, - мы еще пригодимся, и как еще пригодимся! Только дураки могут думать, что эта война ничего не изменит.

Однако Шувара не все рассказал Марцысю. Он скрыл одну подробность, которую сам ни на минуту не мог забыть. Дело в том, что он ездил не только в Бузулук, где формировалась армия Андерса и откуда его спровадили после короткого и не слишком приятного разговора. Задолго до этого, как только началась война, он побывал в советском военкомате. Но там его категорически отказались принять в ряды армии. Напрасны были ссылки на революционное прошлое, на ударную работу в советской промышленности. Его любезно поблагодарили, сказав, что пока в нем нет надобности; конечно, в случае чего… И так далее.

Только после этой неудачи он отправился в Бузулук. Но об этом первом отказе он не упомянул в разговоре с Марцысем. Слишком болезненно пережил его. Незачем сопляку знать об этом.

Новые подробности об армии Андерса Марцысь узнал от Хобота.

- С евреями, ну, как с собаками обращаются! И не только с евреями. Там к ним немного западных украинцев и белорусов попало. Дают им жизни!.. А какая агитация ведется, не дай бог! Офицерики выфранчены, как до войны, а солдату тяжко. О войне они и не думают. Они ждут, чтобы немцы большевиков побили, а потом им Англия готовую Польшу даст. Я там повертелся - и ходу. Мерзость такая. С коммунистами без суда расправляются. И кругом воры. Продовольствия столько, что все могли бы есть вдоволь, так нет, они спекулируют, деньгу околачивают. Там один денщик хвастался, что они со своим капитаном золото скупают. Здесь золото дешево - посольство им дает монету, они и скупают. Говорит, уже полчемодана этот капитан набрал золотых портсигаров и всякой всячины. И потом… - Хобот огляделся и, понизив голос, сказал: - И потом, знаешь, чем они еще занимаются?

- Чем?

- Шпионажем. Разузнают, где аэродромы, где какие станции, склады, где какие дороги…

Марцысь остолбенел.

- Что ты говоришь? Для кого они станут шпионить?

- А холера их знает. Для англичан, что ли…

- Да ведь это союзники?!

- Ну и что с того? А может, и для немцев…

- Ну, это уж слишком!

Но тут вмешался Шувара:

- Почему - слишком? Многие из них еще до сентября у немцев на жалованье были, отчего бы им и не продолжать свою работу? Надо трезво смотреть на вещи. Видел этот журнальчик, что посольство издает? Так и пышет от него ненавистью, а ведь им еще приходится поневоле сдерживаться.

И вдруг, как бы припомнив что-то, обратился к Хоботу:

- У тебя, брат, какие-то грешки на совести есть, а? Смотри, как бы это не повторилось. Обстановка сейчас такая, что всем нам приходится отвечать друг за друга. Так ты гляди!

Загорелое худощавое лицо Хобота налилось кровью. Покраснел даже лоб.

- Вы, вы… Это про то, что я тогда в поезде тому фрукту сказал?

- Вот-вот!

Хобот хрустнул пальцами:

- Да ведь… ведь это же неправда!..

- Как, неправда?

- Ну, я только хотел, чтобы он от меня отвязался… А на самом деле было совсем другое… Скандал мы устроили с приятелями, ну выпивши были. Так вот, за хулиганство…

Шувара пожал плечами.

- Не верите? Я и бумажку могу показать. У меня есть бумажка, там все написано.

- Нашел время хулиганить!.. Но все равно, хулиганство ты тоже брось!

- Да что вы думаете, что я какой-нибудь скандалист? Просто так случилось, со всяким может случиться…

- Я тебя только так, на всякий случай предупреждаю…

- И предупреждать нечего, - обиженно огрызнулся Хобот. Но Шувара вдруг рассмеялся, и в его серых глазах блеснули веселые искорки.

- Эх, парень, парень, и врать-то ты не умеешь, сейчас и уши покраснели.

- Как это? - смутился Хобот.

- Да вот так. Ладно уж, меня не надуешь. Но, чур, уговор: что было, то было, но сейчас - ни-ни! Сейчас все по-новому, согласен?

Хобот молча кивнул головой, исподлобья глядя куда-то в сторону.

Некоторое время он сторонился Шувары, хотя его послали на работу в мастерскую, которой тот руководил. Но обида скоро рассеялась. Шувара, с его спокойным голосом, с его добродушной усмешкой и умением разъяснить все трудные вопросы, легко привлекал к себе сердца. К тому же он был превосходным слесарем, и это внушало уважение Хоботу, который имел за собой лишь недолгие годы практики у пьяницы-мастера, не горевшего желанием поделиться своими скудными знаниями с учеником.

Подружившись с Хоботом и получив от него все сведения об андерсовской армии, Марцысь окончательно убедился, что жалеть ему не о чем. Но ведь это он знает лишь теперь. А сначала казалось, что это настоящая армия и что именно там его место. Все же он тогда не сумел настоять на своем, не смог убедить мать… Конечно, в сущности вышло даже лучше, но мальчика мучили сомнения в твердости его характера.

Назад Дальше