Было и еще кое-что, что ему не нравилось в самом себе. Иногда он вдруг ловил себя на хвастовстве, на стремлении показаться лучше, чем он был на самом деле. И это было особенно отвратительно здесь, где люди без всякого бахвальства, как нечто само собою разумеющееся, совершали настоящие подвиги.
Владеку хорошо - он ни о чем таком не задумывался, а жил себе, словно все вокруг делалось само собой. Но Марцысь еще с детства увлекся тем, что называлось выработкой характера. Человек должен проверять себя, управлять собой, воспитывать в себе нужные свойства, истреблять свойства излишние и вредные. Уже много лет он упражнял силу воли. Он довел в себе до совершенства уменье просыпаться в заранее назначенный час: "Проснуться без десяти семь!" - приказывал он себе с вечера. Сначала это не выходило. Он вдруг просыпался испуганный, словно его за волосы выхватили из мягкой глубины сна, и, взглянув на будильник, убеждался, что всего пять часов. Засыпал и снова вскакивал; но оказывалось, что он спал всего десять минут и до назначенного срока еще далеко. В конце концов Марцысь добился того, что просыпался - минута в минуту - в то время, которое назначал себе с вечера. Дома знали, что Владека надо силой стаскивать с постели, но Марцысь всегда встает вовремя. "Значит, можно выработать в себе все, что хочешь!" Можно овладеть своим сном - значит, и многим другим, происходящим будто бы независимо от тебя. И это необходимо, если хочешь стать настоящим человеком. Кем именно - было для него не совсем ясно, и выбор часто зависел от случайности: от последней прочитанной книги, от недавних событий. Но всегда это было что-нибудь необычайное, изумительное, прекрасное.
Иногда - капитан судна или знаменитый путешественник, иногда - полководец или изобретатель. Но во всяком случае герой. Этой основной цели и служили все мелкие упражнения воли, к которым он принуждал себя. Скажем, круглый год, вне зависимости от температуры, мытье с ног до головы холодной водой. Мать кричала, что он простудится, что это бог знает что - обтирание зимой, в холодных сенях, где вода в ведре покрывалась тонкой коркой льда! Да, сперва это было ему трудно. Пока он наливал в таз ледяную воду, кожа от одного предчувствия того, чему она сейчас подвергнется, дрожала мелкой дрожью, и все тело невольно ежилось. Вода обжигала, как огонь, перехватывало дыхание. Но вот он докрасна растирал тело грубым полотенцем, и его охватывала внезапная, неизъяснимая радость. Потом гимнастика на коврике из лоскутов, и снова радость от того, что мускулы становятся все крепче, играют под кожей. И постепенно холодная вода становится уже необходимостью, ежедневной привычкой, удовольствием. Значит, можно силой воли приучить свое тело радоваться тому, чего оно раньше боялось! Можно также научиться сдерживать гнев; если ты не позволяешь вывести себя из равновесия, это тебе дает преобладание в стычках с товарищами. Можно упражнять волю и в другом - отказаться от сладких блюд, от десертов: "Не люблю!" Мать сперва упирается: "Сладкая пища необходима", но в конце концов вынуждена примириться и лишь время от времени поворчит: "В нашем доме, когда я была маленькая, речи ни о каких таких капризах не было. Ешь, что дают, и все!" Но мать его не понимает. Ведь надо подготовиться к будущей жизни - уметь отказывать себе во всем, уметь сказать себе: "Делай так, и не иначе!" Это нужно, чтобы суметь перенести все, что переносили люди на необитаемых островах, в глубине пустынь, на вершинах гор, в самых трудных условиях, чтобы суметь посмеяться над трудностями и препятствиями.
И вот оказалось, что Марцысю трудно отказаться от хвастовства. Вдруг так захочется поразить чем-нибудь Илью или даже Егора Ивановича! Илья - тот слушает с разинутым ртом и широко раскрытыми глазами, и Марцысь все более увлекается, увлекается, пока вдруг не заметит, что явно перехватил. Тут-то Егор Иванович и подмигнет ему с такой плутовской усмешкой, что Марцысь, покраснев как рак, сразу умолкает.
И это тем более нелепо, что как раз теперь то, о чем всегда мечталось, как о далеком, туманном будущем, начинает претворяться в действительность. Работа на тракторе - это уже нечто настоящее. Это не мечта, что, мол, когда-нибудь… Это уже в руках, это не обет, а свершение. Марцысь-тракторист уже что-то собой представляет. Он уже действует. Разумеется, это еще только начало. Но, видя свою фамилию на доске почета или в районной газете (ох, какая это крылатая, поднимающая кверху радость! Только бы не выдать ее, ни за что на свете не показать окружающим!), получаешь подтверждение, что ты не ошибся, что у тебя были не просто детские мечты, что ты действительно будешь "кем-то", и это признают все, даже сам Егор Иванович, который, посмеиваясь над хвастовством Марцыся, хвалит его работу, даже мать, которой все еще кажется, что Марцысь ребенок, и которая все же не может не гордиться им. И, наконец, это признает Ядвига, с которой Марцысь говорил гораздо откровеннее и искреннее, чем с матерью, и которая никогда не давала ему почувствовать, что она намного старше его. К ней можно было относиться, как к товарищу, и она держала себя, как настоящий товарищ.
Как раз в эти дни Ядвига получила письмо от уполномоченного посольства унтера Лужняка. Она долго и недоверчиво вертела в руках конверт. Письмо? Что это может быть за письмо? Она даже не подумала о Стефеке: сразу заметила почтовый штамп ближайшего городка. Недоверчиво перечитывала адрес: "Ядвиге Хожиняк".
Хожиняк… Неужели это ее фамилия?
Последнее время она опять совсем позабыла о Хожиняке. Даже удивительно - ни разу не подумала о нем за все эти месяцы. Но это не меняло положения вещей - того, что она носила эту чужую фамилию чужого человека.
Какая новая неприятность ее подстерегает? Она неприязненно припоминала короткое сухое письмо, которое получила от мужа, когда он распорядился, чтобы она ехала на юг. Теперь письмо было не от него, почерк на конверте незнакомый. И все же лучше, пожалуй, его не распечатывать. Зачем нарушать спокойствие, которое она, пусть немного искусственно, но все же выработала в себе здесь? Щебет Олеся, заботы госпожи Роек, ее мальчики, все эти здешние люди, такие славные, сердечные; серебристая мягкая шерсть овец, нежное слабое блеяние ягнят, расцветающие в степи тюльпаны - нет, она не хотела ничего, что могло бы испортить ей эти дни.
Но госпожа Роек прикрикнула на нее:
- Да что ты, дитя мое, заранее огорчаешься? Вот сумасшедшая, право! Распечатывай. Что там может быть такого? И как в тебе никакого, ну никакого любопытства нет?.. Я бы уже сгорела от нетерпения узнать поскорей, а ты…
Письмо было коротенькое, на официальном бланке:
"Милостивая государыня, прошу вас по нетерпящему отлагательства делу немедленно приехать к уполномоченному польского посольства".
И все.
Неразборчивая размашистая подпись.
- Что это может быть? - удивлялась Ядвига.
- Поедешь - узнаешь.
- Вы думаете, надо ехать?
Госпожа Роек заломила руки.
- То есть как это? Разумеется, ехать! Беги скорей к Павлу Алексеевичу, узнай, есть ли какая машина. Нельзя откладывать! По крайней мере узнаем, что и как. Ишь, вспомнили вдруг о нас! То есть не о нас, а только о тебе, но это все равно.
Оказалось, что машину получить можно, но шофер занят. Госпожа Роек сама побежала в дирекцию к телефону и через четверть часа торжествующе объявила:
- Значит, так. С тобой едет Марцысь, у них какие-то дела в городе. Завтра раненько утром будь готова. Я сама поговорила с директором, и он сразу согласился. Марцысь с грузовиком будет здесь на рассвете. К вечеру вернетесь домой, и мы все узнаем. Не забудь взять с собой поесть, а то ты всегда так, будто человек может жить святым духом. А с этим хамом Лужняком держись посмелей, с ним деликатничать нечего!
- Да ведь я даже не знаю, чего ему от меня надо…
- Ну так что? Что надо, то надо, а хамить он все равно будет, не беспокойся, да еще после скандала, который я ему устроила! Но ты, впрочем, одна к нему лучше не ходи, иди с Марцысем, он тебе поможет. Ребенок, конечно, но все-таки поможет. Интересно, что там нового? Я прямо сгорю от нетерпения, пока вы вернетесь… Только не задерживайся там, дитя мое, сейчас же домой…
- Да зачем мне там задерживаться?
- Правда, незачем. Но так уж на всякий случай говорится… Эх, поехала бы я с тобой! Нет, не выйдет, неудобно отпрашиваться с работы: чего ради, скажут. Да к тому же ты сядешь в кабине с Марцысем, а я уж вроде лишний багаж… Вот если бы я умела водить машину, тогда другое дело.
Ядвига невольно улыбнулась:
- О, если бы вы еще умели машину водить…
- Вот именно! Да, что это я еще хотела сказать?.. Ах да! Ты там присматривай за Марцысем, как бы с грузовиком чего не случилось! А то он захочет перед тобой похвастать, как он ловко правит… Лучше уж помедленнее, все равно успеете. Пусть не спешит.
- Будьте спокойны. Он превосходно водит машину.
- Вот это-то и плохо! Очень уж он самоуверен, а тут достаточно маленькой неосторожности - и готово! Ты подумай, ведь ему… Сколько же это ему сейчас лет?..
- Пора вам привыкнуть к тому, что он взрослый парень.
- Взрослый? - Госпожа Роек всплеснула руками. - Ну, знаешь, Ядзя, от кого, от кого, а от тебя я этого не ожидала… Взрослый! Кто не знает, тот действительно мог бы подумать, очень уж он вытянулся. Но ты!
- У него уж и усы пробиваются…
- Усы? Подумаешь, усы! Да это и не усы вовсе. Что-то такое у него там есть над верхней губой, но до усов еще далеко. Пушок какой-то! Да и какое это имеет значение? Мужчина, дорогая моя, остается ребенком до смерти, уж я тебе говорю, никогда он не бывает по-настоящему взрослым. А тем более Марцысь. Который же это ему год пошел?
Госпожа Роек постоянно путалась в подсчетах годов своих сыновей, ссылаясь на то, что время летит так быстро, оглянуться не успеешь.
- Еще недавно оно на цыпочки становилось, чтобы посмотреть, что на столе лежит, - и, пожалуйста, тракторист!
И, как всегда, забыв о возрасте сына, она вдруг начинала восторгаться:
- Тракторист, ну и кто бы мог подумать! Я своим глазам не верила, прямо-таки своим глазам не верила, когда прочла, как его в газете хвалят, - оживленно рассказывала она Ядвиге, словно та слышала об этом впервые, а не присутствовала при чтении газеты, которую принес им Павел Алексеевич. - Впрочем, сейчас мне больше всего любопытно, что тебе там завтра окажут.
Но Ядвиге не было любопытно. Сердце ее сжималось, предчувствуя недоброе. Она плохо спала всю ночь, и когда на рассвете перед домом зафыркал мотор и из кабины выскочил Марцысь, Ядвига была уже готова.
Было прохладное, серебряное от росы утро. Но вскоре прозрачный воздух словно насытился цветочной пыльцой, так озарило его золотисто-розовое сияние. Развертываясь широкой лентой, ложилась под колеса упругая степная дорога. Оконце кабины было открыто, и веселый свежий ветерок ласкал лицо.
Ядвига забывала минутами, куда и зачем едет. Сердце утихло, будто вся жизнь переменилась и не осталось ничего, кроме беспредельной шири по обе стороны широкой белой, уходящей в даль дороги.
Да что в ней было и прежде, в ее жизни? Любовь? Когда-то она любила так крепко, так тяжко, так мучительно. Думала, что только эта любовь и существует… А на поверку оказалось, что она смогла усомниться, предать свою любовь, предать Петра. И Петр смог с таким каменным лицом стоять перед ней в тот страшный вечер… "Нет, нет, только не об этом", - торопливо отогнала она от себя эти мысли, успев, однако, заметить, что воспоминание потеряло свою остроту.
"Может, потому, - подумала Ядвига, - что теперь я испытала на себе человеческую доброту. Хотя сама-то я не добра".
Еще вчера госпожа Роек сказала: "Ты очень доброе существо, Ядзя!" Но это было не так, и Ядвига прекрасно знала это. Добрыми она считала тех, кто добр бескорыстно, ничего за это не ожидая. Она же, делая что-нибудь для других, старалась купить себе этим дружескую улыбку, доброе слово, хорошее отношение. И, может быть, именно потому ей всегда казалось, что никто к ней хорошо не относится. А между тем без доброго отношения она зябла, ее душа замерзала, она чувствовала себя глубоко несчастной. И если Ядвига так охотно заменяла других в ночных дежурствах, брала на себя чужую работу, ухаживала за больными, то не потому, что была добра, а чтобы снискать к себе хоть чуточку симпатии. Значит, делала она все это для себя. Правда, ей нужны были не деньги, не карьера, не материальная выгода; она добивалась лишь хорошего отношения. Но это ничего в существе дела не меняло: она не была бескорыстной.
Марцысь внезапно затормозил. Оторванная от своих мыслей, Ядвига вздрогнула.
- Поглядите-ка! Выйдемте на минуту!
Она выскочила, слегка опершись на его руку, но тотчас споткнулась - ноги от долгого сидения в машине стали как чужие. Мальчик поддержал ее.
- Взгляните!
Ядвига охнула. Равнина, повсюду зеленая от буйной сочной травы, влево от дороги расстилалась огненным ковром.
- Тюльпаны, - шепнула она оторопев.
Крупные красные цветы на высоких стеблях колыхались, кланялись от легкого ветерка, как колосья в поле, шелковисто поблескивая на солнце. По полю то и дело проходила серебристая волна; когда ветер гнул цветы к земле - тогда показывалась внешняя сторона лепестков, подернутая чуть заметным сероватым пушком. Куда ни кинь, всюду было ликующее поле, всюду этот победный, торжествующий багрянец. Он взбирался на холмы, спускался в ложбинки и, добежав до горизонта, сливался с небом. Нет, это не было похоже на полевые цветы. Это были великолепные, огромные тюльпаны, каких ей не случалось видеть даже в цветочном магазине Бреста. Осторожно раздвигая стебли, чтобы не топтать их, она погрузилась в огненно-красное поле. Цветы достигали ее колен, а в низинах и ложбинках были еще выше. Ядвига шла, прикасаясь концами пальцев к чашечкам цветов. Казалось, еще минута - и сердце не выдержит этого буйного избытка красоты, этой сумасшедшей роскоши ликующего цветения.
- Нарвать? - нерешительно спросил Марцысь.
Нет, нет, только не рвать! Они слишком горды и прекрасны, чтобы обрекать их на увядание в кабинке грузовика. Такие радостные под весенним солнцем, под ласковым ветерком, такие влюбленные в свою красоту, сильные на своих сочных стеблях, такие упоительные. Правда, они не пахли. Но степь, воздух, ветер вокруг благоухали весной, свободной, буйной и зеленой. Высоко в небе звенели жаворонки - это были степные жаворонки, не такие, как там, дома; но они так же самозабвенно звенели в вышине, как жаворонки Полесья. На горизонте высился Тянь-Шань, словно легкий седоватый дым, словно сгущение лазурного воздуха, полоса насыщенной солнцем утренней мглы. Ядвига захлебнулась весенним ветром, несказанной красотой, от которой замирало восхищенное сердце. Слезы вдруг заструились из глаз.
- Что это! Вы плачете? Что с вами? - смутился Марцысь.
Она сама удивилась, почувствовав на щеках капли слез.
- Да нет же, нет, я не плачу… Ох, Марцысь, ты видел когда-нибудь такое? Так бы, кажется, и не уходила отсюда никогда.
Марцысь помолчал. Он не любил восторгов.
- Дальше тоже будет красиво, - неохотно ответил он. - Пора ехать, а то не успеем вернуться дотемна.
- Да, да, конечно, - вздохнула Ядвига и, движением пловца раздвигая тюльпаны, вышла на дорогу. У самого края одиноко рос цветок. Марцысь мгновение постоял в нерешительности и сорвал его.
- Все равно его тут раздавила бы какая-нибудь машина, - сказал он, словно оправдываясь, но все же не подал Ядвиге тюльпан. И лишь сев за руль, как бы для того, чтобы освободить руки, положил цветок ей на колени. Машина рванулась вперед.
- Уже видны тополя, - сказал через некоторое время Марцысь. Ядвига разглядела вдали котловину, будто чашу среди степи, что-то вроде голубоватого тумана в этой чаше, а вокруг - рвущиеся к небу стройные силуэты тополей.
Вскоре мягкая степная дорога влилась в шоссе.
Машина затряслась по мостовой городка.
Ядвига поежилась, как от холода, когда Марцысь остановил машину перед небольшим домиком с верандой.
- Это здесь. Может, мне пойти с вами?
- Да, да, пожалуйста, - шепнула она.
"Опять запугана, опять боится…", - подумал Марцысь. Свободная улыбка и спокойное выражение, которые делали ее такой красивой на прогулках с детьми и там, среди пламенеющего моря тюльпанов, теперь погасли. Стоя на тротуаре, смущенно и неловко обдергивая на себе платье, она казалась маленькой и жалкой. Ему пришлось слегка подтолкнуть ее к крыльцу. Глупо было спрашивать, не пойти ли с ней. Разумеется, надо идти. Ведь заранее известно, что одна она растеряется. При каждом столкновении с новыми людьми она всегда становится такой несчастной. Тем увереннее Марцысь постучал в дверь, на которой висело тщательно выведенное печатными буквами объявление: "Прием от одиннадцати до двух". Не ожидая ответа, он нажал дверную ручку.
В небольшой комнате сидело порядочно народу, но было сразу заметно, что это не посетители, а персонал. Слышался то усиливающийся, то ослабевающий говор. В углу мужской голос, ежеминутно прерываемый взрывами подавленного смеха, рассказывал, по-видимому, какой-то анекдот. Парень с минуту колебался, к кому бы из этих занятых своими частными делами людей ему обратиться. Наконец, он заметил маленький столик в углу. Барышня с тщательно уложенными волосами и накрашенными сердечком губами подняла на него глаза.
- К уполномоченному?
Она приподняла тонкие, нарисованные брови.
- Не знаю, есть ли у него сейчас возможность принять вас.
- Прием, кажется, от одиннадцати до двух? Сейчас двенадцать.
Брови поднялись еще выше, холодный голос стал еще холоднее.
- Да, прием с одиннадцати. Но господин уполномоченный сейчас занят. Может быть, вы потрудитесь завтра?
Марцысь покраснел.
- Мы двести километров ехали. Ежедневно делать такие экскурсии… Наконец, эта дама получила письмо с предложением явиться.
- Письмо? Ах, тогда другое дело… Что ж вы сразу не сказали? В таком случае… Сейчас узнаю.
Она встала, обмахнула пуховкой носик и, слегка покачивая бедрами, обтянутыми плиссированной юбочкой, направилась в другую комнату. Мгновение спустя она снова появилась в дверях.
- Будьте любезны обождать, господа.
Марцысь огляделся и, бесцеремонно взяв стоящий у столика секретарши стул, подал его Ядвиге.
- Садитесь. Да садитесь же! - вышел он из терпения, видя, что она колеблется. Она неловко присела на краешек стула и устремила глаза в пол. "Ну, конечно, - злился он про себя, - уже потерялась и съежилась, как испуганный ребенок. И кого боится? Этих хихикающих, накрашенных девиц? Этих наглых хлыщей в тщательно отутюженных брюках? Вот уж нашла кого…"
Кто-то из стоящих у печки мужчин окинул его ироническим взглядом. Парень покраснел от гнева и вызывающе выставил вперед ногу в заплатанном, рваном сапоге. Пусть хорошенько рассмотрят и эти сапоги, и потертый, порыжевший ватник!
- Пять минут ждем, потом входим, - заявил он Ядвиге.
Та опять испугалась:
- Да ведь нельзя, ведь сказали подождать?