Хацкель, будто всем назло, зачастил к Авром-Эзре, к его засидевшейся дочке, рыжей, рябой Блюме. Дни и ночи извозчик проводил там, пил, гулял, начал разъезжать с этим старым кровопийцей по ярмаркам, закупать лошадей и коров, а скоро сделался компаньоном этого злодея, обирающего бедняков-колонистов.
Так же, как и сегодня, Шмая сидел на большом камне, на берегу Ингульца, ведерко было уже полно рыбы, надвигалась ночь, и он собирался домой, как вдруг услыхал, что кто-то бежит сюда. Посмотрел – Рейзл.
– Что случилось, солдатка?
– Ой, беда! Хацкель разбирает ваш дом!
Шмая стал ее успокаивать:
– Не может быть, Рейзл. Тебе показалось. Зачем это ему? Меня он задушил бы из зависти, но при чем тут наш дом?
Пришел с целой оравой от Авром- Эзры, все мертвецки пьяные, разваливают дом и даже камни увозят…
Шмая собрал удочки и, не говоря ни слова, двинулся в гору. Хацкель стоял возле их общего домика со сложенными руками и с трубкой в зубах.
– Скажите этому разбойнику, что я от него отделяюсь, – сказал он, хитро усмехаясь. – Я забираю только свою половину. Разводимся с разбойником! Больше я его знать не желаю!
К домику сбежалось много народу. Одни смеялись, другие сочувствовали Шмае и ругали извозчика. Шмая чуть не бросился на бывшего своего приятеля. Однако сдержался и сказал:
– А я-то было испугался, думал, он весь дом разломать хочет. А половину – это ничего…
Хацкель начал разваливать стены, швырять доски, камни, бить стекла.
– Скажите этому умнику, – спокойно проговорил Шмая, – чтобы он подождал, пока я затоплю печь, тогда он сможет забрать половину дыма. И пусть не забудет взять половину нужника…
Женщины смеялись. Послышались озлобленные выкрики в адрес извозчика.
– Наследник Авром-Эзры… Два сапога – пара!
– Наглость какая! Собака! Дом развалить! Оставить человека без крова! Кулацкий прихвостень!
Люди подходили к Шмае, приглашали к себе, но Шмая теперь больше всего хотел, чтобы его оставили в покое. Ему было стыдно перед колонией, перед людьми, которые знали, что это он привез сюда Хацкеля.
Шмая еле дождался, пока все разошлись. Ему не надо жалости, он терпеть не может, когда его жалеют.
Полил дождь. Оставшись один в полуразваленном домишке, Шмая зажег лампу и лег на свою койку.
Было уже за полночь, когда на пороге показалась закутанная в шаль Рейзл. Промокшая от дождя, она стояла перед ним, дрожала от холода и не могла произнести ни слова.
– Рейзл… в такой дождь?! – Ему показалось, что само счастье вошло в дом.
Он не знал, куда посадить соседку, какие слова ей сказать. Он понял, что отныне единственный его друг на всем свете – она, эта женщина с нежными глазами, полными слез, сидевшая на стуле возле разбитого окна.
– Сейчас затоплю, холодно, – Шмая пошел к печке.
– Не надо! – Она поднялась с места. – Мне только хотелось вас повидать… Я сейчас ухожу…
Рейзл заглянула ему в глаза и прижалась к его груди.
– Шая, я люблю вас… Не могу без вас жить…
Он уже сидел рядом с ней, счастливый, взволнованный, с сияющими глазами, и видел в ней свою судьбу.
Рейзл говорила, как она беспокоилась о нем, как, не помня себя, схватила шаль, потихоньку, чтоб не разбудить детей, вышла из дому и пустилась бежать к нему. Нигде во всем селе не было света, только окна Авром-Эзры были ярко освещёны, оттуда доносились пьяные голоса, – праздновали помолвку рябой девицы с извозчиком. Ах, как хотелось Рейзл подбежать к окнам и закидать камнями тех, кто сидел в доме! Она убежала оттуда, прокралась огородами к разрушенному дому Шмаи и долго стояла у дверей. Ей казалось, что вся колония, от мала до велика, видит, как она среди ночи бежит к Шмае…
– Не думай о них, – сказал Шмая, обнимая ее, – нам будет хорошо.
Дождь на улице усиливался, с потолка текло. Подставленное корыто было уже полно, вода дошла до краев, но, ни Рейзл, ни Шмая этого не видели.
…Где-то далеко на горизонте луч зари осветил тучи, когда Рейзл поднялась с постели и, избегая взгляда Шмаи, пошла к двери. Щеки у нее пылали. Шмая смотрел на ее гибкую, сильную фигуру, и Рейзл казалась ему красивее, чем всегда. Она накинула на плечи шаль, посмотрела в окошко, нет ли кого на улице.
– Почему ты так рано уходишь, родная?
– Как это… Ведь люди уже скоро…
– Ну и что, если люди? – Он вскочил и обнял ее. – Что, если люди? Украли мы что-нибудь?
– Ведь они обо мне бог знает что говорить станут…
– Ничего они не скажут, Рейзл… Ты теперь моя жена, так и говори всем, Рейзл… Ты моя жена!
Лицо у нее просияло. Она вырвалась из его сильных рук и уже на пороге проговорила:
– Пойду приготовлю поесть. А ты придешь ко мне попозже, позавтракаем вместе. Слышишь, родной?
Теперь Рейзл хотелось, чтобы кто-нибудь попался ей навстречу и увидел, как она счастлива. Но улица была пустынна, и только из большого дома, где Хацкель справлял свое торжество, доносились пьяные голоса.
Один только Шмая стоял на пороге и провожал сияющими глазами удалявшуюся женщину, которая принесла ему свое сердце, свою жизнь, свою любовь. Шмая и не заметил, как он стал что-то напевать. Он быстро умылся, достал из солдатского мешка единственную свою новую сорочку, надел пиджак и фуражку, – надо было приодеться по-праздничному и идти к Рейзл. в его новый дом.
ШЛИ РЕБЯТА К ПЕРЕКОПУ
Жили тревожно. Банды батька Махно орудовали в этих краях, изредка вихрем налетая на села и колонии. За Каховкой шли ещё жестокие бои с белыми полчищами барона Врангеля. Люди напряженно следили за ходом последней битвы с белыми.
Шмая чинил людям крыши, строил дома, плотничал. Раны стали заживать, можно снова браться за винтовку. Правда, жаль было оставлять жену. К тому же она готовилась стать матерью. Но что поделаешь, у всех есть жены, которые готовятся стать матерями, а защищать родину – это ведь для солдата первый закон.
В одно осеннее утро на далеком тракте послышалась солдатская песня с присвистом.
Шмая вышел на улицу и увидал, что из соседних колоний тянутся телеги, груженные хлебом и картошкой, длинные арбы с сеном. Молодые парни на откормленных лошадях остановились на площади, возле сельсовета. Со всех сторон повалил народ. Стар и млад – все сбежались взглянуть на ранних гостей и узнать, что случилось и куда эти люди держат путь.
Прислонившись к одному из возов, стоял стройный крепкий молодой человек лет двадцати пяти. Он был в казацкой кубанке. На плечах – голубой кавалерийский френч, и на длинном ремне – наган.
Шмая сразу узнал Овруцкого, председателя сельсовета соседней деревни.
– Здоров, начальник! Кого я вижу! Ов- руцкий! Куда ты с хлопцами собрался, если не секрет? – Шмая протянул ему крепкую узловатую руку.
– От тебя, разбойник, у нас секретов нет, – ответил Овруцкий, – сейчас народ соберется и все расскажем. Все…
– Что ж, послушаем, – промолвил Шмая, внимательно рассматривая прибывших.
Со всех сторон к площади шли колонисты послушать, что скажет председатель. Овруцкий окинул всех веселыми глазами и спросил:
– А где же сам барин? Этот, как его… Авром-Эзра?
Долговязый Азриель подскочил и сказал, словно оправдываясь:
– Я уже два раза ездил к нему. Не идет, собака!
– Ждет, чтоб его сюда с музыкой привели?
– Говорит, ещё не завтракал, а не поевши, говорит, не пляшут. Не горит, мол…
– Пойди, скажи ему, что именно горит! – вспылил Овруцкий. – Скажи, что, если он не придет, я сам за ним приеду. И зятя его нового сюда приведи. Как его там звать?
– Хацкель…
– Хацкель? Пускай быстрее шевелится. Не то расшевелим!
– Ну что ж, могу ещё раз сбегать,- сказал парень, – говорил я им, старику и зятю, а они смеются.
– Что ты ему говорил?
– Ну, сказал, что его зовет председатель Овруцкий.
– Зачем же ты говоришь "Овруцкий"? Овруцкий совсем недавно у него коров пас. Овруцкий этому барину – что прошлогодний снег.
– А что же я должен ему сказать?
– Скажи, что не Овруцкий, его бывший пастух, зовет его, а советская власть. Народ…
– Говорил, что власть зовет.
– А он что?
– А он говорит – ему наша власть не указ.
– А ты ему что?
– Что я ему скажу? Его не переговоришь, сыплет, собака, как из дырявого мешка, слова сказать не дает.
– А ты?
– А я? Показал ему кукиш и пообещал, что советская власть его по головке не погладит.
– И больше ничего?
– Больше ничего. А он сказал, что, если ещё раз приду его будить, он меня, оглоблей по черепу огреет.
Овруцкий помолчал, потом вынул наган из кобуры и сказал:
– На-ка, возьми эту игрушку. Если будет артачиться, пощекочи его этой штуковиной – сразу пойдет. Только гляди, не стреляй!
Парень оживился, взял револьвер и уехал. Через несколько минут два выстрела один за другим нарушили тишину.
– С ума, что ли, спятил парень? Вот, черт, стреляет!
Все с нетерпением смотрели туда, где стоит большой богатый дом, и увидели, как Авром-Эзра Цейтлин шагает в одном белье, в накинутой на плечи длинной овчине. На остриженной голове едва держалась черная ермолка. Авром-Эзра сердит, опущенные усы растрепаны, а лицо горит.
– Что творится?! Где это видано такое свинство? Стреляет, головорез! Какой-то сумасшедший дом!
– Гражданин Цейтлин! – перебил Овруцкий, – Когда власть зовет, надо сразу приходить!
– Уж я теперь и сам не знаю, кто у нас власть? Всякая шушера… Короче говоря, начальник, чего тебе надо?
– А зятек ваш где, Хацкель? За ним отдельно посылать прикажете? Новые баре в колонии объявились! – сказал Овруцкий, – Совести ни на грош.
– Он больной, не может прийти. Я ему передам.
– Ну, в общем, начнем митинг.
Овруцкий взобрался на подводу, окинул беглым взглядом собравшихся и начал:
Товарищи и граждане колонисты! О чем тут долго толковать… Власть наша все крепче становится на ноги. Но проклятый барон Врангель застрял в Крыму со своей бандой, которую Красная Армия отовсюду уже выгнала. Ещё один крепкий удар, и мы утопим Врангеля в Черном море. Под Перекопом нас ждут наши братья-красноармейцы. Кто был на фронте, тот знает, что без хлеба и мяса война – не война и солдат – не солдат. Колонии договорились и добровольно собрали для Красной Армии хлеба, крупы, мяса. Каждый дает, что и сколько может. Драться за советскую власть добровольно идут пятьдесят лучших наших парней. У кого есть совесть, пусть даст, что может. Кому дорого наше новое государство, пусть идет с нами на фронт, на Врангеля.
– Меня-то ты зачем так срочно звал? Может быть, солдатом меня сделать собираешься? – прервал Цейтлин.
– От вас мы хотим только хлеба и лошадей! А винтовку мы вам не доверим, потому что вы контра! – крикнул Овруцкий под одобрительные возгласы окружающих.
– А у меня конный завод, что ли? Горе у меня, а не лошади. И откуда я вам хлеб возьму? Или урожай нынче очень велик?
– Пусть он даст хлеб, который ещё в прошлом году в земле зарыл.
– Пожалейте его, несчастного!
– Пожертвуйте ему, люди добрые, на пропитание!
– Черт с вами, хлеба пожертвую мешок- другой, но лошадей? Где я их возьму? Хоть стреляйте…
Стоя рядом с Рейзл, Шмая вдруг взял ее за руку и торопливо проговорил:
– Рейзл, я иду с ними…
– С ума сошел! – испугалась она. – Мало ты провалялся в окопах? Пусть идут те, что помоложе…
– Ничего, Рейзл, за битого солдата шестерых небитых дают! – ответил Шмая и подошел к Овруцкому.
– Товарищ, запиши меня, пойду с вами…
Овруцкий хлопнул его по спине и воскликнул:
– Молодец, Спивак! Немножко ещё повоюем, зато на старости лет сможем спокойно сидеть на печи.
Толпа зашумела. К возам начали приносить мешки с хлебом, с картофелем, с яблоками. Молодежь побежала по домам – готовиться в путь. Один только Авром-Эзра Цейтлин стоял, наблюдая, как посторонний.
– Так как же, пан Цейтлин? Времени у нас мало…
– Чего ты от меня хочешь? Возьми нож и перережь мне глотку. Нет у меня лошадей! Я от ваших замечательных порядков уже стал нищим…
– Хуже будет! – крикнул Овруцкий. – Не забудьте, что я ухожу на фронт, а человек я сердитый! Как бы вы не раскаялись. Я не для себя беру, а для тех, кто идет кровь проливать за родину. Мы жизни не жалеем, а вы торгуетесь…
Цейтлин в сопровождении двух парней направился к дому. Он едва передвигал ноги, кряхтел и проклинал все на свете, шел медленно, словно ожидая чуда.
Вдруг мальчишки закричали, указывая на степь:
– Дяденька Овруцкий, видите, как он угоняет лошадей?
– Кто?
– Хацкель! Удирает в степь с лошадьми, видите?
Овруцкий и ещё несколько парней вскочили на коней и погнали в степь. Послышались выстрелы.
Шмая следил некоторое время за погоней, потом отправился домой, надел солдатскую фуражку, выгоревшую гимнастерку, взял старую шинель, видавший виды ранец. Он посмотрел на жену, сидевшую возле дома на завалинке с заплаканным лицом.
– Что с тобой, Рейзл? – с мягкой укоризной сказал он, обнимая ее. – Не надо глупить. Эх, женщины, все вы на один лад, будто одна мать вас родила. Чего плачешь, родная?
Начинаешь уже свои штуки? Солдат в тебе заговорил? Уходишь от меня…
– Кто от тебя уходит? Я скоро вернусь…
– Дай-то бог! Но ведь я знаю, в какое пекло ты идешь! Береги себя хотя бы…
– Эх, Рейзл, Рейзл, что-то я тебя перестаю понимать. Работу на поле мы закончили, крыши как будто всем починил – вот и представь себе, что я на осеннее время пошел в город на заработки, проветриться, свет повидать.
– А почему Цейтлины с места не трогаются? Хацкель…
– А ты разве не слыхала, что товарищ. Овруцкий на митинге сказал: таким, как Цейтлины, винтовку не доверяют. Это контра. Понимаешь? И не надо плакать, солдатка моя милая…
– Легко тебе – "не надо плакать"…
– Ну, если так, – поплачь, но только здесь, дома, а уж когда выйдем на площадь, на людях, держи себя как солдат, и чтоб глаза сухими были, слышишь?
– Только бы ты вернулся жив и здоров. Ты должен жить ради меня и ради… того, кто родится.
Шмая обнял ее нежнее и осторожно прижал к сердцу.
– Об этом, ты, видимо, забыл? – тихо добавила она.
– Нет, не забыл, – ответил Шмая, и лицо его осветилось ласковой усмешкой, – Эх, если будет у нас сынок…
Он хотел сказать ещё что-то, но ребята крикнули, чтобы он шел скорее, что его ждут.
Когда Шмая с женой пришел на площадь, все уже были готовы, возы нагружены. Люди прощались с родными и знакомыми. Ребята с солдатскими сумками стояли у подвод, и Овруцкий вызывал добровольцев по именам.
Молодые парни были одеты кто как – кто в пиджаке, кто в крестьянской свитке, кто в фуфайке. У одного на ногах старые опорки, другой в лаптях. А Шмая явился в своей шинели и в фуражке набекрень, темные усы молодецки подкручены – он выглядел бывалым солдатом.
На возах ребята стали тесниться, освобождать место для Шмаи, все приглашали его к себе, но он постоял, с улыбкой поглядел на добровольцев, потом недовольно покачал головой, швырнул наземь окурок и сказал:
А может быть, вы слезете с возов? Вы кто такие – солдаты или сваты, что на свадьбу собрались?
Ребята рассмеялись, а на них глядя, рассмеялись и столпившиеся провожатые. Все слезли с возов, а Шмая скомандовал:
– Становись! Равнение напра-а-аво!
– Ребята весело становились в строй, некоторые не могли найти себе места, что вызывало добродушный смех толпы.
– Смирно! – гаркнул зычным голосом Шмая. – Ничего, я вас вымуштрую! Позор явиться в полк, не зная ни бе ни ме.
– Возьми их в работу, Шмая, возьми! – весело поддержал Овруцкий. – Их подучить надо…
К полудню все было готово, и добровольцы двинулись по тракту в сторону Каховки.
В стороне от дороги, тропой, которая змеилась в высокой стерне, шел Шмая. Рейзл держала его под руку. Она шла, опустив голову. Рядом бежали оба ее цыганенка, которые наглядеться не могли на своего "дядю" – ведь он стал солдатом.
– А вы нам с войны подарки привезите! – просил младший.
– А чего, к примеру, привезти?
– Ружье привезите и много патронов…
– А зачем вам ружье? – спросил Шмая, обнимая мальчиков, – Давайте уж лучше мы отвоюем за вас, и пусть будет конец войнам, и пусть порядок на земле установится… Поганое дело – война.
Возле моста Овруцкий остановил подводы и обратился к провожающим:
– Спасибо, дорогие, за проводы. Теперь возвращайтесь по домам. Уж мы сами дорогу найдем… Прощайтесь.
Несколько минут спустя обоз тронулся с места. Только Шмая ещё немного задержался с Рейзл. Они стояли на мосту, опершись о перила, и смотрели на прозрачные воды Ингульца, на густые заросли камыша. Овруцкий встретился с заплаканными глазами Рейзл, увидал ее высокий живот, светлые пятна на загорелом лице и сказал:
– И бывалому солдату трудно с женой расставаться?
– А ты думаешь – легко? Сам знаешь, в колонии волки остались. Этот Цейтлин и его зятек…
– Вернемся – увидишь, что тут будет! Советская власть поговорит по душам с этими чертями! – сказал Овруцкий и пошел за подводами, чтобы не мешать Шмае прощаться с женой.
Кровельщик нежно обнял Рейзл:
– Ну, довольно, не плачь, милая. Береги себя и детей. Роди мне сына хорошего…
Он расцеловался с ней и пошел, не оглядываясь, догонять ребят.
Колония уже скрылась из виду. Перед глазами расстилалась голая степь. Шмая сразу почувствовал, что на сердце у него стало легче. Теперь он солдат.
Он догнал возы, на которых сидели добровольцы, и крикнул:
– В чем дело, ребята? Чего носы повесили? А ну-ка, давайте песню, чтоб небу жарко стало!
И он затянул грудным, невысоким, но приятным тенорком старую солдатскую песню о казаке, ушедшем на войну, и о дивчине, подарившей ему платок на память. Овруцкий первый подхватил песню. Пели все. Кто не знал слов, тот подтягивал мотив. Идти, казалось, стало легче, тревога отступила…