Шик, блеск, иммер элеган
И пустой карман,
Ах, простите, госыпода,
Я сегодня пьян…
Дело в том, что в Коломну время от времени приезжал какой-то полотняный балаган, который мы звали комедией и куда на стоячие места нас пускали за три копейки. Я воровски экономил на маминых покупках эти три копейки, пробирался в стоячие места, садился верхом на острый забор и, не замечая страданий от этой позиции, жадно, запоем впивался в "парфорсное" представление: Бог с младых ногтей моих благословил меня любовью к театру. Я всех знал: и шпагоглотальщика Вольдемара, и артистку шаха персидского трапезистку Мари, и трёх учёных собак, клоуна Шпильку и куплетиста Этьена. Теперь я думаю, что в этом Этьене были какие-то проблески таланта. Я бредил им, я видел его во сне, я следил за ним, когда он в свободные минуты выходил из балагана и неизменно направлялся в трактирное заведение. Перед стойкой он делал молчаливый жест, и там уже знали, что нужно. У Этьена слезились глаза, и они казались мне самыми прекрасными мире. У Этьена была грязная шёлковая двубортная жилетка, и она казалась мне с королевского плеча. Когда он пел: "Если барин при цепочке, эфто значит без часов" – он вынимал из жилетного карманчика цепочку, и на ней действительно часов не оказывалось, и это имело дикий успех, ибо в этом было презрение к барину.
Если барин при калошах,
Эфто значит без сапог…
В кабаке, за три копейки, Этьену давали маленький, зелёного толстого стекла стаканчик, и Этьен, как-то особенно вкусно, брал его на ладонь, долго и молча вдыхал аромат сивухи, всячески отдалял момент наслаждения и вдруг вскрикивал: "Запаливай!"
В дворцовом саду этим волшебным Этьеном был я, маленький Володя, но моя почтеннейшая публика в лице Ники понятия не имела, что такое шик, блеск и в особенности иммер элеган (впрочем, последнего я и сам не знал). Ники не понимал символизма "пустой карман" и что такое "пьян".
– Но у меня тоже пустой карман, – недоуменно говорил Ники, выворачивая свой карманчик.
– Да, – учительствовал я. – Карман пустой, но, если ты попросишь своего папу, он тебе может двадцать копеек дать.
– А что такое двадцать копеек? – продолжал вопрошать Ники.
– Фунт карамели можно купить, – выходил я из себя.
– А что такое "пьян"?
Я прошёлся по лужайке, покачиваясь.
– Вот что такое "пьян", – объяснял я. Ники тоже прошёлся покачиваясь.
– И я пьян? – спросил он.
– Конечно, пьян, но ведь всё это понарошке.
– Как это понарошке?
– Так, понарошке. А чтоб было всамделишнее, нужно водку пить.
– Какую водку?
– Так, горькая вода есть такая.
– А зачем же пить горькую воду?
– Чтобы запаливать.
– А ты пил?
– Нет.
– Почему?
– Потому что мама выдерет.
– А-а… – с почтением протянул Ники, потому что он знал, что такое "выдерет".
Дружеская беседа затянулась. Перешли на самую соблазнительную вещь: табак.
– А ты пробововал курить? – спросил Ники.
Я почувствовал ошибку в слове "пробовать", но смолчал и ответил:
– Пробововал.
– Ну и что же?
– Да ничего.
– Мне страшно покурить хочется, – сказал Ники.
– А вот сопри у отца папирос и покурим.
Весь дворец знал, что турецкий султан прислал Александру несколько картонок папирос, но все они были заперты под замок. Пришлось посушить на солнце лопух и тонко нарезать его ниточками. Потом догадались набрать окурков в пепельнице, крошили их в газетную бумагу, сворачивали, но выходило плохо: один конец толстый, другой – тонкий. Но это уже было опасно. Нюхали друг друга изо рта, не пахнет ли табаком? И потом, по коломенскому рецепту, жевали сухой чай. Это отбивало запах. Но если император Николай Второй был исправным курильщиком, то в этом были и мои семена.
Шалун он был большой и обаятельный, но на расправу – жидок. Я был влюблён в него, что называется, по-институтски: не было ничего, в чём бы я мог отказать ему. И когда Александр ловил нас в преступлениях, я всегда умолял его:
– Ники – не виноват.
– Ты не виноват? – спросил однажды Александр.
– Я не виноват, – ответил Ники, прямо глядя в глаза.
– Ах, ты не виноват? – рассердился Александр. – Так вот это тебе лично, а это – за Володю.
– Почему за Володю? – со слезами спрашивал Ники, почёсывая ниже спины.
– Потому что Володя за других не прячется. Володя – мальчик, а ты – девчонка.
– Я не девчонка, – заревел Ники. – Я мальчик.
– Ну, ну, не реви, – ответил отец и в утешение дал нам по новенькому четвертаку.
Вспоминаю, как иногда, выезжая, например, в театр, родители заходили к нам прощаться. В те времена была мода на длинные шлейфы, и Мария Феодоровна обязана была покатать нас всех на шлейфе и всегда начинала с меня. Я теперь понимаю, какая это была огромная деликатность – и как всё вообще было невероятно деликатно в этой очаровательной и простой семье.
И потому я горько плакал, когда прочитал, что Николай Второй записал в своём предсмертном дневнике: "Кругом – трусость и измена".
Но… этого нужно было ожидать.
Мы малодушны, мы коварны,
Бесстыдны, злы, неблагодарны;
Мы сердцем хладные скопцы,
Клеветники, рабы, глупцы…
Д. Вонляр-Лярский
ГРЕХ У ДВЕРИ (Петербург)
РОМАН
ПРЕДИСЛОВИЕ
покойного великого князя Александра Михайловича к американскому изданию
Уверенно предлагаю эту русскую книгу иностранному читателю. Не будучи литературным критиком, не берусь судить о вложенном в неё чистом художестве. Но если исторический роман – зеркало жизни, повёрнутое назад, то в данном случае задача выполнена. Отражение безусловно правдиво. Принадлежа сам к поколению, переживавшему трагический эпилог императорской России, я могу свидетельствовать о точности автора в освещении недавнего скорбного прошлого.
Затронутые события ещё не отошли как будто в историческую даль. Некоторые из тогдашних деятелей живы посейчас; о других; умерших, так свежа память. Тем не менее это прошлое – история. Нас отделяет от него пропасть; отнестись к нему с беспристрастием историка – не только право, но и долг бытописателя. Лицемерие или малодушие некоторых из оставшихся очевидцев не могут быть ему помехой. Потомкам надо знать, что было. Автор не заслуживает упрёка, хотя бы правда его и казалась иной раз беспощадной.
Читая лекции в Соединённых Штатах, я часто наблюдал, как настораживается аудитория при всяком упоминании о России последнего царствования. Мои американские друзья неоднократно спрашивали, что бы я посоветовал им прочесть для лучшего уразумения нашей отечественной катастрофы. Каждый раз я не знал, что ответить: подходящей книги не было. Существовала, конечно, целая литература, но всё написанное мало способствовало правильному представлению о действительности. Былое нередко изображалось в таком райском свете, что иностранец мог только руками развести: почему всё рухнуло? Ещё чаще этот рухнувший мир обливался принципиальной грязью из чувства гражданской ненависти. Никому не удавалась правдивая картина среды, воспитавшей людей, которые сыграли решающую роль в роковой развязке. В ушедшей России правящий круг был отдельным, замкнутым миром. Те, кто хорошо его знал, не владели пером, а писателям по ремеслу он был так труднодоступен, что истина бессознательно загромождалась бутафорскими вымыслами.
Настоящая книга – счастливое исключение. Её автор – близкий мне человек: с ним связывает меня много воспоминаний. Та жизнь, тот быт, о котором он пишет, знакомы ему до мелочей, и потому-то в его писательском зеркале отразились подлинные, живые образы.
Но для меня самое значительное – другое. Иностранный читатель найдёт в этой повести не только, как жило наше поколение, но и всё, что оно пережило и в чём его грех. Задумается он также над бедою, всё неотступнее грозящей современному человечеству. Не суждено ли, в самом деле, переболеть, по примеру нашему, той же страшной болезнью и другим народам? Кто знает, в ближайшем будущем не рухнут ли, как мы, в нужде и горе, целые отломы человеческой культуры? Горькая русская доля – зловещий знак. Предостерегающий урок не должен пройти даром. Перед человечеством единственно спасительный путь – нравственное совершенствование. В этой надежде я почерпнул последние свои силы. И верю: люди опомнятся.
ОТ АВТОРА
"Грех у двери" – только первая из трёх частей связного целого под общим заглавием "Каинов дым" (Петербург – Петроград – Ленинград). Эпиграфом взяты слова из книги Бытия (IV, 5):…На Каина же и на дар его не призрел.
Трилогия задумана как исторический роман, хотя затронутое прошлое едва успело превратиться в страницу истории. Время действия – то катастрофическое десятилетие, которое решило участь нашего поколения. Взяты три роковые ступени: 1907 год, когда завязывался сложный узел последующих бедственных событий; дни великой войны и, наконец, – восторжествовавший большевизм. Петербург – "Грех у двери", Петроград – "На крови", Ленинград – "Всемеро…".
"Грех у двери" был первоначально отпечатан только в ограниченном количестве нумерованных экземпляров. Отдельная часть неразрывного по основному замыслу и фабуле целого вряд ли могла, казалось, привлечь внимание широкого круга русских читателей. Интерес к книге превзошёл, однако, предположения: спрос на неё не прекращается.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Приносишь ли ты доброе или
недоброе, грех лежит у двери.
Быт., IV, 7.
Репенин неторопливо курил; добрая сигара прочищает мысли.
Он сидел, раскинувшись в поместительном ушастом кресле, сработанном когда-то для прадеда-подагрика крепостным столяром-краснодеревщиком. Взгляд рассеянно скользил по знакомым героям Илиады на расписном фризе кабинета. Стеснявший шею воротник вицмундира был расстёгнут…
Загубить вечер в тишине и одиночестве противоречило его обыкновению. Репенин с пажеской скамьи не привык быть домоседом. Первый счастливый, но короткий брак промелькнул для него когда-то как сон. Вдовство и холостые дни естественно сливались в одну непрерывную ленту привольной бессемейной жизни. Двадцать лет конной гвардии, охот– и яхт-клуба наложили свой отпечаток. Его недавняя вторая женитьба слишком запоздала, чтобы искоренить привившиеся замашки холостяка.
Очередной четверговый полковой обед утомил Репенина. В офицерском собрании мерная беседа старших офицеров и порывистый, шумный корнетский загул вызывали в нём всё время ощущение раздвоенности. Старшие обсуждали различные служебные вопросы, которые казались Репенину серьёзными и нужными. Корнеты пили, смеялись, подпаивали гостей и выкрикивали нелепое, но традиционное: "Кто виноват?" В ответ гремела неизбежная "Паулина".
Пример молодёжи заражал Репенина: назойливо тянуло приобщиться к буйным перебоям пьяного беспредметного веселья. Но вскоре после обеда командир полка неожиданно отвёл его в сторону и показал бумагу. Главный штаб срочно запрашивал конную гвардию: намерен ли полковник граф Репенин занять очередную вакансию на командование освободившимся армейским полком? Ответ требовался неотложно.
– Не поздравляю, стоянка пакостная. Пойди-ка лучше завтра сам и переговори, – посоветовал командир.
Стало не до гулянья под трубачей. Репенин доиграл начатую партию на бильярде и вернулся домой.
Здесь, у себя, среди привычных домашних любимых предметов, он не знал никакой раздвоенности. Ему уже не приходилось слушать ничьих разноречивых голосов. А в нём самом все голоса звучали строго в унисон, особенно когда дело касалось службы. Репенин по рождению принадлежал к тому особому избранному кругу, где каждому положено с течением времени достичь без труда одной из высших государственных должностей. Но гордился он всегда другим: пращур при возведении за Семилетнюю войну в графское достоинство украсил герб девизом: "Quia meritur" – "Только по заслугам".
Сама по себе мысль получить скорее полк его прельщала. Командовать отдельной частью – важный шаг в карьере военного. Но до настоящего времени для Репенина понятия "полк" и "служба" отождествлялись с конной гвардией. Синие с жёлтым флюгера над рядами вороных коней, рыцарские обычаи сплочённой конногвардейской семьи, полковой Благовещенский собор… Всё это стало близким и родным, и сам он в собственных глазах тоже как-то естественно сливался с конной гвардией. Трудно было даже представить себя на улице в иной фуражке, чем белой, конногвардейской. Надеть другую, тёмную или цветную, казалось смешным, нелепым, точно усы сбрить или отрастить поповские кудри…
В данную минуту вопрос ещё не стоял ребром. У гвардии недаром привилегии. Можно отказаться, повременить и устроиться, вероятно, лучше. Но всё равно: подступало время, когда придётся покинуть родной полк навсегда.
Репенин по природе не был склонен к умозрительным сложностям. Свои ближайшие служебные поступки он не обсуждал заранее, а непосредственно ощущал и видел. Строевая жизнь целиком, до мелочей, давно укладывалась для него в ряд знакомых, ярко отчётливых образов, и эти образы наполняли его чувством устойчивости и смысла жизни.
Вообще на людях Репенин казался себе лучше и нужнее, чем наедине с собой. В полку среди мундирного сукна, приказов, коней и сыромятной кожи он чувствовал себя неутомимо деятельным и полезным. В обществе, всюду, тоже бывало легко и просто: не покидала уверенная непринуждённость природного барина, сохранившего дедовские поместья, традиции, смычки гончих и расписные потолки своего родового особняка.
Зато в одиночестве Репенин подчас не находил себя. Внутри становилось пусто. В душе, предоставленной самой себе, оказывались только беспомощные обрывки неясных намерений и желаний с какими-то прослойками обязанностей, принципов и ленивой благожелательности к ближнему.
Бывали иногда и часы провалов, без всяких дум и чувств. Он начинал тогда испытывать тяжесть своего тела и лет, вдруг остро ощущал почему-то свои руки, ноги. И смущённо сердился на это…
Сейчас, в одиночестве, Репенин чувствовал себя как раз таким, каким себя не любил. После плотного обеда и вина одолевала сонливая вялость. Ни желаний, ни мыслей. И тело казалось грузным, бессмысленным, точно чужим…
Упавшая на руку горка тепловатого пепла заставила нехотя пошевельнуться. Рядом, на столике, лежал большой прокуренный мундштук из пенки, изображавший гарцующего витязя. Репенин привычным движением, не глядя, нащупал его, вставил в отверстие на голове всадника остаток сигары и продолжал курить…
В соседней проходной послышались шаги. Дежуривший там старый камердинер закашлялся спросонья. Сиповатый его тенорок проскрипел угодливо:
– Пожалуйте, давно изволят быть дома.
– Неужели? Как это мило! – раздалось затем звонкое сопрано.
Репенин мгновенно преобразился. Вспомнилось разом, что он любим, счастлив и что жизнь вообще прекрасна.
Жена, Софи… Его восторгала её молодость, хрупкая, породистая красота, доверчивая покорность малейшему выказанному им желанию. А главное – он ощущал к ней ту бесконечную благодарность, какую всякий сорокалетний мужчина испытывает к влюблённой в него молоденькой красавице.
Софи провела вечер в гостях. Она вернулась весёлая, нарядная, вся в чём-то светлом и воздушном.
– Серёжа, подумай… – бросилась она к мужу и оживлённо, жизнерадостно, но сбивчиво, с очаровательным, чисто женским неумением отличать важное от неважного, принялась его забрасывать свежими светскими новостями. Она говорила с обычным, не совсем русским произношением, свойственным большинству петербургской знати.
Репенин не старался особенно вникать в рассказ жены. На душе было хорошо и весело уже просто потому, что он её видит, слышит и ощущает её присутствие.
– Могу себе представить, как тебе сегодня было трудно вырваться ко мне пораньше, – проговорила Софи с обожанием во взгляде.
Репенин, презиравший всякое лицемерие, замялся, не зная, что ответить. Софи его опередила:
– Ты хотел, Серёжа, доставить мне маленькую радость. А вот у меня тоже есть чем тебя порадовать.
Репенин влюблённо улыбнулся.
Софи деловито уселась на подлокотник его кресла.
– Тётя Ольга звана была сегодня завтракать в Аничков, – проговорила она, замедляя слова, как это делает ребёнок, желающий усилить впечатление от своего рассказа. – И представь себе, Мария Фёдоровна сказала ей: пусть Репенин не торопится с карьерой, скоро он получит прямо кавалергардов.
– А мне как раз сегодня предложен армейский полк, – сказал Репенин.
– Где?
– На самой границе, неподалёку от Вержболова.
– В таком захолустье! Хорошо, что вдовствующая государыня в память твоего покойного отца сама подумала о нас.
Репенин неодобрительно повёл усами:
– Отличие по службе только в память заслуг отца… В сорок лет не особенно, пожалуй, лестно.