Омут - Павел Шестаков 8 стр.


Таня охнула.

И тут Ульяна взъярилась:

- А ну убери железку, анчихрист! Спрячь ее, я тебе говорю! Сказано, на сносях девка. Рожать будет. Природное это дело, чтоб жизня не прерывалась. Вот тебя убьют, кто жить будет? Кто землю пахать будет?

Верховой растерялся под таким натиском, отвел шашку.

- Ты это брось, бабка! Кто тебе сказал, что меня убьют? Я еще, может, поживу. А тебе давно о душе думать надо.

- Я об своей подумала. А твоя, сразу видать, погибшая. Людей казнил, убивал?

- Война, бабка, - ответил тот, опуская шашку в ножны. - Они нас, а мы их.

- Вот то-то. Раз вы их, значит, и сам готовься.

- Типун тебе на язык, ведьма!

Он сплюнул в грязь.

- Брось их, Пантелей, к такой матери, - вмешался второй. - Пусть едут рожают. В самом деле, должон же и после нас жить кто-нибудь.

- Ну, помните нашу доброту. А самогонки вы, часом, не везете?

- Мы, мил человек, непьющие. Салом поделиться могу.

- Сала нам хватает.

- Прощевайте! - сказал тот, что поспокойнее, и первым отвернул коня.

Рванув с места, они понеслись наметом и вдруг исчезли за холмом, словно их и не было.

Ульяна перекрестилась:

- Слава тебе господи, унесло извергов.

Таня, часто дыша, водила ладонью по животу.

- Я очень испугалась, бабушка. А вы с ними так смело… Могли ведь и убить.

- До срока, внучка, никто не помрет. Бог не выдаст, свинья не съест. А страх им показывать негоже. Они того и ждут, чтоб покуражиться… Ироды царя небесного. Самогонки им захотелось… А такого вы не хлебали? - Она сделала выразительный жест и взмахнула кнутом: - А ну пошли, милые!

Ехали еще долго…

Лишь в конце третьего дня пути возник впереди и сверкнул на солнце выхваченный из синевы закатным лучом крест той самой колокольни, под которой и церковь стояла, и школа, где Татьянина мать встретила впервые будущего своего мужа, Но Таня безрадостно смотрела на открывшийся взгляду хутор, в котором не была двенадцать лет. Все эти годы она не только не вспоминала, но и не хотела вспоминать свое деревенское детство, убирала из памяти как ненужное, навсегда ушедшее, к чему возврата нет и быть не может, но вот жизнь распорядилась по-своему, заставила, и пришлось возвращаться, проделав замкнувшийся круг. На душе у Тани было горько и пусто…

Зато Ульяна радовалась благополучно завершенному пути.

- Вот мы и дома, Татьяна! Теперь не горюй. Дома и стены помогают. Теперь не пропадешь! - говорила бабка бодро и весело.

А Таня думала: "Да ведь уже пропала".

Речка разлилась раздольно, левады стояли сплошь затопленные, отражаясь в воде переплетением веток. Кое-где вода подошла к самым домам, и ватага ребятишек, охваченная озорной радостью, плыла по ней в снятом с брички кузове, заменившем им лодку. Но "лодка", конечно, забирала воду, да и мальчишки раскачивали кузов с самонадеянным бесстрашием, и вот он пошел ко дну - благо, там было неглубоко, - и мокрая детвора побежала со смехом, разбрызгивая воду, на взгорок, чтобы разуться и обсушиться на солнце.

- Башибузуки! - качала головой бабка, - И куда матери смотрют! А схватит простуду - сейчас ко мне. А я кого вылечу, а кого и нет…

Но Таня была глубоко безразлична и к радостям детворы, и к подстерегающим ребят опасностям. Подавленно ждала она, как переступит порог дома, в котором, по словам старой Ульяны, сами стены должны были облегчить ее участь.

И вот она увидела их, стены старого отцовского дома, в котором родилась и где жила теперь старшая сестра Настасья с мужем и детьми, тремя девочками-погодками. В город сестра приезжала редко и ненадолго, постоянно погруженная в хлопоты и заботы крестьянской жизни, привозила скромные гостинцы - меду или сушеных яблок, и бегала, приобретала необходимое на хуторе - мануфактуру, фитили для керосиновой лампы и обязательно лакомство - пряники. Тане сестра казалась неинтересной, рано превратившейся во взрослую, быстро теряющую молодость, простую, смешно одетую женщину. Во время этих редких и ненужных встреч Таня испытывала чувство превосходства, сознание, что сама такой никогда не будет. И вот как повернулось…

Саманные стены под камышовой крышей с маленькими оконцами не радовали глаз, особенно сейчас, когда прошлогодняя побелка пожухла, местами обсыпалась, а до новой, к пасхе, еще руки не дошли, и дом мало чем напоминал лубочно веселые изображения крестьянского жилья, что печатались в книге "Живописная Россия".

- А ну, там! - закричала Ульяна, останавливая подводу у ворот, - Живые люди есть? Принимайте родню!

Настасья выскочила, обняла, прижалась расплывшейся от непрерывных кормлений грудью и тугим животом, запричитала по-деревенски:

- Родненькая ты моя! Радость-то какая… А мы ждали-ждали, извелись уже. Да как же ты доехала?..

- Перестань, Настя, - отстранила ее Татьяна. От сестры исходил запах неухоженного тела, редко меняемой одежды. - Не от хорошей жизни приехала.

Но та не слушала.

- Заходи в хату, заходи, радость наша. А мы ждем-ждем. Проголодалась, небось…

Таня переступила порог и увидела теленка. Красивый, с белым пятнышком на лбу теленок посмотрел на нее с любопытством, но не признал, а шагнул к Настасье и ткнулся головой в живот.

- Что, Зорька, что, хорошая моя? - спросила сестра у телочки и погладила по вылизанной холке. - Поздно у нас корова нынче отелилась, - пояснила она Тане.

А та смотрела уже не на теленка, а на самодельную люльку, сколоченную из досок с подбитой вместо дна холстиной и подвешенную за крючок в кольцо, ввинченное в потолочную балку. В люльке лежала и сосала соску - тряпочку с подслащенным хлебом - годовалая девочка. Наверно, ее взволновало появление незнакомого человека, потому что, едва Таня наклонилась над люлькой, девочка сморщилась, готовая заплакать, и тоненькая струйка пролилась на земляной пол в желтый песок, предусмотрительно подсыпанный под люлькой.

"Да ведь и я в этой люльке лежала, и ему придется", - подумала она и покачнулась, выпрямляясь.

- Младшая моя, - сказала Настасья и посмотрела на девочку так же ласково, как перед этим на телку.

Таня постаралась улыбнуться, но голова закружилась.

- Что-то мне с дороги… Закачало… Прилечь бы…

- Приляжь, родненькая, приляжь. Считай, больше сотни верст протряслась. В твоем-то положении. Скидай шубу и сюда, на маменькину кровать. Передохни.

Кроме шубы, она ничего не сняла, погрузилась почти без чувств в пуховые подушки и, прежде чем забыться, подумала с удивлением: как же тут ничего не изменилось! И комод стоял на прежнем месте, и даже совсем потускневший, забеленный по краям плакат времен еще японской войны, маячил перед глазами, навечно приклеенный к стене. На плакате бесстрашный вояка в бескозырке и скатке через плечо гвоздил прикладом плюгавеньких косоглазых человечков. А внизу было написано:

Стыдно с вашей желтой рожей
И на свет являться божий!

В последнюю секунду ей показалось, что это на нее замахнулся прикладом солдат, она вздрогнула и забылась…

Проспала Татьяна до следующего утра.

- Я тебя побудить хотела, а Гриша говорит: не трожь ее, пусть поспит с устатку. Ну мы тебя шубой прикрыли, ты и спишь…

Так и дальше пошло. Ее берегли, ничего не разрешали делать по хозяйству, а сами трудились от первых петухов, серого, невидимого еще в хате рассвета, до того часа, когда Григорий, Настасьин муж, задувал чадящий тусклый светильник, изготовленный из снарядной гильзы - керосину для лампы на хуторе, понятно, не было, - и, укладываясь с женой, вместо привычных слов молитвы говорил прибаутку:

- Огонь погас, Христос при нас…

Сама Настя вела себя так, будто и не ждала ребенка. Без видимых усилий делала каждодневные дела и на удивление Татьяны откликалась просто:

- Мы привычные.

Беды она не ждала, а беда случилась.

Однажды с утра, торопясь пораньше собрать Григория в поле, Настасья подошла неосторожно к норовистой кобыле, и та ударила ее ногой в живот.

День этот Татьяне запомнился в каком-то бреду и чаду.

Чадила печь, на которой кипятили воду в ведре, бормотала что-то бабка Ульяна, бубнила под нос все время непонятное; вскрикивала пронзительно в муках Настасья, орала маленькая в люльке, пока ее не догадались унести к соседям, мычала перепуганная телка, а под конец, который наступил все-таки под вечер, залилась дурным голосом Настя, узнав, что младенец, долгожданный мальчишка, появился на свет мертвым…

И хотя не было в хуторе женщин - а рожали они часто, а то и ежегодно, - кто не хоронил бы одного, двух и больше детей, о чем и говорилось с покорным смирением "бог дал, бог взял", но каждая смерть есть смерть, тем более для Насти она была первой, и первый сын умер.

Пришло горе.

Не в силах вынести плача и рыданий, Татьяна, о которой в несчастье как-то даже позабыли, заткнув уши, выбежала во двор, споткнулась в наступившей уже темноте об деревянное корыто, из которого кормили кабана, упала, и боль от ушиба вдруг стремительно разрослась и умножилась.

И она сама закричала.

Потом ее перенесли в постель, и она почти в беспамятстве уловила, как бабка Ульяна сказала:

- Сколько годов живу, а не помню, чтоб так, одна за другой, рожали.

В одну ночь сестры родили двух мальчиков, но в живых остался только второй…

Пока обе отходили от мук, Григорий с бабкой сидели в горнице за столом, пили самогон и говорили между собой негромко и рассудительно.

Григорий был мужчиной по тем временам завидным - на германской еще лишился руки, продевал пустой рукав под ремень, и никакая власть его не трогала: понимали, что должен хоть какой мужик быть на хуторе.

Сидели они с Ульяной от тревог усталые и закусывали куриной лапшой.

- Ну и Настя убивается, - сказал Григорий, прислушиваясь к негромким, но горестным стонам жены.

- Да уж куда! - откликнулась бабка, вылавливая из деревянной миски пупок. - Несправедливость вышла.

- Три девки живые, а малец помер, - не понял до конца Ульянину мысль Григорий.

- Это само собой. Но я про другое. Потому несправедливость, что лучше б наоборот. Вам сын желанный, а ей одна помеха в жизни.

- Без мужика дитё - позор один, - согласился Григорий.

- А ведь он вам, мальчишка ее, не чужой, - заметила бабка будто невзначай.

- Конечно, родня близкая.

- Налей-ка еще, твоего помянем.

Выпили.

- А теперь за здравие.

- Так говоришь, не чужой?

- Не чужой.

Оба задумались. У бабки мысль была ясная, а к Григорию она только подходила, но чем ближе подходила, тем крепче укоренялась…

А через несколько дней за столом собрались все.

Танин сынишка на руках у Насти чмокал, сосал грудь в охотку - у матери молока не было, и она сидела серая, виноватая, не могла даже усвоить, что ребенок это ее, а уж то, что отец его Юрий, интеллигентный юноша, пишущий стихи, в этой хате и вообразить невозможно было.

Ульяна оглядела всех и приступила:

- Вот что я, милые мои, сказать вам хочу… Мы тут с Григорием умом немножко пораскинули. А Гриша мужик толковый, да и я не дура. Так что мысли наши такие, что и вам продумать их очень стоит.

Сестры переглянулись, не понимая, о чем речь.

- Дело, сестрицы, такое. У Насти беда получилась, а ты, Татьяна без радости. Верно я говорю?

Согласились молча.

Значит, поправить это нужно.

- Да как же такое поправишь? - спросила Настя, ласково придерживая лысенькую головку племянника.

- Поправить можно.

Татьяна подумала недружелюбно:

"Все-то эта старуха знает, все поправить может".

- Можно, милая, можно, - продолжала Ульяна, обращаясь к старшей сестре. - Вишь, малый в тебя вцепился, титьку сосет, как материну.

- Да уж…

Настя улыбнулась довольно.

- Не чужая, - сказал Григорий.

- Кормилица, - добавила бабка. - Кто, кроме нее, его выкормит? Разумеешь, Татьяна?

Но та не все еще понимала.

- Короче, люди вы родные, и дите почти общее, так что на кого его записать - грех небольшой.

- Как же это так?

- Да запишем твоего за Настасьей с Григорием, и все дела.

- Что вы, бабушка!

А что? Они сына ждали, вот и сын им. Вон как к мамке присосался, сама видишь. А у тебя руки развязаны, жизнь свободная. Вот всем и польза.

В первую минуту Татьяна была потрясена.

- Ни за что! Это мой ребенок!

- А ты не шуми, не шуми. Головой прикинь. Ну какая ты ему мать сейчас! Покормить не можешь даже. А отец? Безотцовщина расти будет, сирота. А тут и отец, и мать. Верно я говорю, Григорий? Верно, Настасья?

- Правильно говоришь, бабка Ульяна, - подтвердил Григорий и взглянул на жену.

А та на маленького.

- Согласная я, Гриша. Отдай его нам, Татьяна!

- Но это же мой ребенок.

Бабка разозлилась:

- Фу ты какая! Твой! Твой! Записать только на них нужно, чтобы вскормили его. А время придет, ты им еще поклонишься, поблагодаришь.

- Ужасно это, - произнесла она растерянно, чувствуя, что уступает.

- Что ж тут ужасного? Что он, подкидыш какой? На твоих глазах расти будет.

Каждое сказанное здесь слово холодило сердце Татьяны.

Родного ребенка, сына Юрия, оставить в хате с земляным полом, в дедовской люльке, с теленком рядом, который детей и чище, и ухоженнее, - это было невыносимо, подумать страшно!

Но с другой стороны, не могла она не понимать, что разумное ей говорят. Как она вернется домой с маленьким, которого и любит-то пока умом больше, чем сердцем! Где и как растить будет? Какая чужая женщина молоко ему свое отдаст? А Максим? Возненавидит? Да и вообще, сын белого офицера - не шутка. Как на него люди посмотрят? А на нее? Что же делать? Да ведь она еще учиться мечтала, человеком стать. А с маленьким на руках какая ж учеба?..

И, опустив голову на дощатый, пропитанный запахом сала и кислой капусты стол, она заплакала навзрыд.

- Таня! - вскочила Настасья.

- Погоди! - остановила ее бабка. - Пусть выплачется, успокоит душу.

Так все и молчали, пока Татьяна не подняла лицо. Вытерла платком, слезы.

- Не знаю я, не знаю. Как это сделать можно?..

Бабка ответила практически:

- По закону.

- И в церкви окрестим, как положено. А ты крестная будешь, верно? - обрадованно предложила Настасья.

- Люди же знают.

- Кому дело какое!

Дайте мне хоть день подумать…

- Чего тут раздумывать? Ну, думай, если хочешь.

И пришел час, когда сухой уже улицей, теплым днем, мимо зазеленевших верб поднялись они на пригорок к церкви, где опасавшийся новой власти священник торопливо совершил древний обряд, и Татьяна вышла оттуда уже не родной матерью, а крестной, став днем раньше сыну своему теткой по закону.

Дома Настя положила ребенка в люльку, из которой девочку отправили ползать по полу и становиться на ноги.

- Смотри, как славно лежит, умничек, - сказала она сестре, а у той сердце сжалось.

- И нас тут с тобой выходили, Татьяна. И он тут вырастет.

Говорила она радостно, а Татьяне казалось, что сына ее в гроб кладут.

Но потом все уселись за стол, ели и пили, и Таня выпила стопку, а потом вторую гадкого на вкус напитка, но после него легче стало.

А тут и Ульяна подошла, обняла за плечи, шепнула:

- Не горюй, внучка, не горюй. Все теперь хорошо пойдет. Возвращайся в город. Там тебе жить по-городскому. Там, глядишь, и человека доброго найдешь. Захочете, так парнишку и забрать можно будет. А может, и другие, свои, появятся, а этому и тут хорошо будет. Все, девка, правильно мы придумали и решили правильно.

И Татьяна улыбнулась жалко и беспомощно и сказала:

- Спасибо, бабушка.

Старуха наклонилась, поцеловала ее в макушку.

- А ну, еще по стопочке.

* * *

Вот о чем должна была рассказать Таня Вере Никодимовне.

Да разве ей?!

Юрию! Возникшему из небытия. Отцу своего сына…

- Ничего, сейчас мне станет лучше, - говорила она не в силах приподняться со скамейки.

- Конечно, дорогая. Счастье ошеломляет, но зато сколько прибавляет сил! Сейчас вы это почувствуете.

Нет, ничего такого она не чувствовала.

- Я не верю…

И я не могла поверить, когда он вошел. Но я не знала, не могла знать, а вы знаете и сейчас увидите его.

- Сейчас?

- Конечно. Я же пришла за вами. Идемте скорей!

- Сейчас? - повторила она.

- А когда же?

- Может быть, немного позже?

- Как - позже? - удивилась Вера Никодимовна, ожидавшая, что Таня не просто поспешит, но буквально помчится за ней.

- Позже. У меня такая слабость… Я должна подготовиться. И выгляжу я ужасно.

Вера Никодимовна посмотрела пристально.

Нельзя было сказать, чтобы Таня выглядела ужасно, но то, что весть не принесла ей радости и даже испугала, было очевидно.

- Я вас не понимаю, Танюша.

- Я тоже… не понимаю. Это так неожиданно.

- Это прекрасная неожиданность.

- И все-таки лучше позже.

Вера Никодимовна все больше терялась.

- Поступайте, как находите нужным… Я к вам, как на крыльях, летела.

- Простите меня, пожалуйста.

- Мне кажется, вы чем-то встревожены? Вы… не рады?

- Что вы, Вера Никодимовна! Что вы!

- А что же я скажу Юре?

- Я же приду. Обязательно приду.

- Боюсь, что он, как и я, не поймет. Или поймет превратно.

- Почему? Почему превратно?

- Все-таки он бывший офицер. Неизвестно, как к нему отнесутся власти. Может быть, вы опасаетесь?

- Как вы могли подумать! Я совсем не думала о таком. Честное слово!

- Так пойдемте! Неужели у вас не возникло желания сейчас же, - сию минуту увидеть его своими глазами, убедиться, что это не сон, что он на самом деле жив?

Таня вспомнила мокрый песок под люлькой, в которой лежал теперь ребенок Юрия.

- Не терзайте меня, Вера Никодимовна! Умоляю вас!

- Танечка! Извините меня. Наверно, у вас есть серьезные причины…

- Да-да. Есть.

Слова эти Вера Никодимовна истолковала по-своему.

- Конечно, вы думали, что Юрия нет. Что его нет совсем. Вы молодая, красивая девушка. Может быть, вы сблизились с другим человеком? Скажите прямо. Здесь нечего стыдиться.

- У меня никого нет.

Таня сказала это просто, как говорят только правду.

Вера Никодимовна смешалась.

- Как мне неудобно перед вами. Это материнская ревность. Вы поймете, когда у вас будут дети… Да вы совсем побледнели! Идите домой, Танечка. Вам действительно нужно прийти в себя, идите!

Но Таня сидела окаменевшая.

- Идите вы, Вера Никодимовна! Юра ведь ждет. А я посижу еще. У меня голова кружится.

- Как же я вас оставлю?

- Ничего. Здесь же рядом. Я приду к вам, как только смогу, Юра поймет. Он добрый, он великодушный, он обязательно поймет.

- Конечно, он поймет, милая девочка, я ему все объясню. Но он так ждет. Поскорее берите себя в руки, хорошо?

- Я скоро, обязательно скоро, - уверяла Таня, мучительно дожидаясь, когда же Вера Никодимовна наконец уйдет и оставит ее наедине с ее горем.

- Мы ждем вас, дорогая…

И она пошла вверх по улице, часто оглядываясь, но Таня уже не видела ее.

Назад Дальше