- Ваш друг, надеюсь, серьезный человек?
- Да.
Техник подставил чашку под струйку кипятка.
- Хорошо. Предположим, что ценности в банке. Но вы знаете, как он охраняется? Одни стены метра полтора толщиной. Это же был солидный, известный на всю Россию банк. Он гарантировал интересы вкладчиков.
- Разве я предлагаю брать банк штурмом, как замок барона Фрон де Беф?
- У вас есть волшебная палочка?
- Что-то вроде этого. У меня есть план.
- Фантазия!
- План реальный.
- Сонечка! Вы поражаете меня. Но я слушаю.
- Нет. На сегодня достаточно. Я вижу, вы сомневаетесь. А здесь не может быть колебаний. Дело слишком серьезное. Решиться нужно твердо. Подумайте… Я подожду… немного.
Он не стал возражать.
- Согласен. Я подумаю. Но почему вы обратились именно ко мне?
Она улыбнулась.
- Я помню, что когда-то ваш любимый герой был граф Монте-Кристо. Считайте, что я аббат Фариа. Как и он, одна я не справлюсь. Кроме того, для реализации плана нужны деньги.
- Много?
- Не очень. Своего рода вступительный взнос. Уверяю, вы не пожалеете о затратах.
Софи встала.
Техник поднялся следом.
- Я провожу вас.
- Ни в коем случае. Нас не должны видеть вместе.
- Вы говорите так, будто я уже согласился.
- Вы обязательно согласитесь, господин налет. Когда и где ждать вашего согласия?
- Я дам вам знать. А пока возьмите все-таки эту безделушку. В залог будущего сотрудничества!
* * *
Вера Никодимовна считала Таню девушкой с сильным характером и не могла представить, что она упадет в обморок.
Однако это случилось. К счастью, Таня успела присесть на скамейку у забора на улице, куда вышла по зову Веры Никодимовны, и поэтому не упала, а только поникла на ее плечо.
- Ничего, это пройдет, - прошептала Таня, приходя в себя, слова, которые говорят обычно в таких случаях, чтобы не волновать близкого человека.
"Как она любит Юру!" - подумала Вера Никодимовна.
- Душенька! Славная вы моя девочка! Ну что с вами? Ведь это счастье. Он жив. Вы понимаете - жив!
Но не от внезапно обрушившегося счастья, как полагала Вера Никодимовна, лишилась чувств Таня. Она уже не была той девушкой, для которой в мире не существовало никого дороже Юрия. Между ними встал третий человек. Их сын…
Когда последние отряды марковцев по речному льду покинули город, домой вернулся отступивший с красными Максим.
Во дворе он окинул хмурым и довольно равнодушным взглядом разрушенный флигель и выслушал весть о гибели вдовы Африкановой вместе со всеми ее богатствами. Максим не любил вдову, общественного паразита, как называл он Дарью Власьевну в глаза и за глаза, и сказал только:
- От своих свое и получила. А флигель подымем.
Потом прошел в дом и, положив на комод маузер в деревянной кобуре-прикладке, начал расстегивать красноармейскую шинель с красными поперечными клапанами.
- Дома, значит, в порядке?
- Бог миловал, - ответил отец.
- Помиловал бы он, если б наши с тылу по гадам не ударили… Поесть найдется? Голодный, как собака.
Мать достала из печи чугун с борщом.
- Ешь, сынок, ешь.
Несмотря на голод, Максим ел неторопливо, обстоятельно, тщательно растирая по дну миски стручок горького перца.
- Что, не горький? Я сейчас…
- Не суетись, мать, перец как перец.
Он доел борщ и вытер хлебным мякишем деревянную ложку.
- А теперь, батя, и вы, мамаша, садитесь к столу, разговор будет. И ты, Татьяна, садись. О тебе речь.
Все поняли, что разговор предвидится тяжелый. Да у Максима легких разговоров и не бывало.
Сели. Отец напротив, мать с краю, Татьяна в стороне, сложив руки на животе, схваченном теплым платком.
- Если коротко и без антимоний, - сказал Максим, глядя на сестру в упор, - так чтоб офицерского ублюдка не было. И точка.
Тишина наступила мертвая. Даже дальний орудийный гул будто приумолк на минуту.
Наконец тяжело вздохнул Василий Поликарпович:
- Как же тебя понимать, сын?
- Я сказал ясно. Свекор твой, Татьяна, несостоявшийся, что в прошлом году помер, флотский врач был. Значит, есть у них в медицине знакомые. Обратись. Обязаны помочь.
- Помочь? - переспросила мать. - Да как же они помогут?
- Темная вы, мамаша.
- Я не темная. Я все понимаю. Вытравить плод предлагаешь?
- Позор наш я вытравить предлагаю.
- Это грех, Максим.
- Грех? - Он стукнул по столу деревянной ложкой. - А ублюдка в подоле в дом принести не грех?
Отец сказал по возможности спокойно:
- Это ты зря, сын. Жизня надломилась. Всякое с людьми теперь случается. Если б не война, повенчались бы они, как положено. А теперь что говорить, когда его самого на свете нет.
- Вот и хорошо. Пусть и следа не останется.
Татьяна кусала губы. Стучало в висках. Хотелось плакать от невыносимого унижения. Но все больше поднимался в душе и креп гнев. Она и сама хотела броситься в ноги Вере Никодимовне, попросить… Но знала: та никогда не согласится. А теперь вообще поздно. Скажи она только это и, с поддержкой отца и матери, наверно, утихомирила бы Максима.
Все-таки не зверь он. От характера крутого завелся. От неведения. А если разъяснить, что ей угрожает, задумается. Поорет, конечно, еще, позлится, но на своем уже вряд ли настаивать будет… Но не могла она стерпеть унижения, оскорблений, торжества его, а ее смертельного поражения, всей своей жизни погибели. Ибо только так видела она происшедшее с ней. И потому мысль о примирении отвергла напрочь.
- Разговор этот, мама и папа, - сказала она, взяв себя в руки, насколько смогла, и умышленно обращаясь к родителям, а не к брату, - бессмысленный и бесполезный. Судьбу моего ребенка, кроме меня, никто решать права не имеет. И убить его я не дам.
На последних словах голос ее окреп. Так говорила она, когда решила поступать в гимназию, так отстаивала право встречаться с Юрием.
Максим, как и родители, хорошо знал этот тон, он понял, что не добьется, не сломит ее, и вскипел до предела:
- Твоего ребенка?! Да разве это наш ребенок? Нашего рода? Белогвардейское это семя. И ты сама контра настоящая. Ты скажи, ты кому победы хотела? Нашим, или им? Отвечай!
- Я хотела, чтобы Юрий победил. Ты это услышать хотел? Слушай. Я тебя не боюсь.
- А нас в расход? Брата на фонарь? Б… белогвардейская! Да я тебя сейчас собственной рукой…
И рука его в самом деле потянулась к комоду.
Мать кинулась, схватила тяжелый маузер.
И тогда Татьяна ударила запрещенным приемом:
- Положи эту трещетку, мама. Никого он не застрелит. Ты думаешь, почему он разорался? О пролетарском позоре кричит. Он боится, что мой ребенок сломает ему большевистскую карьеру. И все.
Каждое ее слово было неправдой, и она знала это. Но шла на смертельный риск, чтобы ударить больнее, расквитаться… Не с ним. С повергшей ее судьбой, которая сейчас глумилась над ней голосом брата.
Максим задохнулся в ярости. Еле выговорил:
- Ты это в самом деле?
- А разве не так?
- Ну, гнида… Гнида какая, а?
Мать заплакала тихо, как плачут, когда горю конца нет.
Отец встал, обвел всех глазами.
- Ну, будя. Мать! Утрись. Слезами горю не поможешь. Тебе, Максим, стыдно должно быть. Кому ты ливорвером грозишься? Не германцы мы, а родные тебе люди. И навряд твой Карла Маркс по родным сестрам палить учил. А тем более выражаться при матери. Она от меня скверного слова не слыхала, и ты не смей в родном доме уличную ругань нести, дочь ее родную обзывать. Понял, что я тебе сказал?
- Я-то понять могу. А вот она это поняла?
- С ней у меня свой разговор будет.
- Повлияешь ты на нее, как же!..
- Я влиять не собираюсь. Это у вас агитация. А у меня родительский разговор. Вот и все. А сейчас шуму конец. И так наговорили лишнего,…
Разговор с отцом состоялся с глазу на глаз.
- Думал я, дочка, думал об наших делах…
Говорили ночью, тихо. Василий Поликарпович сидел на табуретке у Таниной кровати.
- О чем: думать, папа?.. Эту… операцию, о которой Максим говорил, делать уже поздно. Сроки вышли.
- И хорошо, что вышли. Разве б я стал тебя к такому делу неволить?
- А что ж вы хотите? Чтобы я удавилась? В омут кинулась?
Отец покачал головой.
- Смири, Татьяна, гордость. Послушай с открытым сердцем. Отец плохого не пожелает.
- Слушаю вас, папа.
По старой деревенской привычке она иногда говорила родителям "вы".
- Дите твое, конечно, не ко времени. Тут - Максим прав. Но дело это природное, спокон веку дети родются. И когда хочут их, и когда нет… Но дитя вырастим. Здоровье есть пока. На кусок хлеба заработаем. Вырастим. Не в том дело.
- А в чем же, папа?
- Дело в общей линии твоей жизни.
- А… вот оно что. Об этом говорить поздно. Была линия, а сейчас сам видишь, порвалась.
- Вижу, что порвалась. Значит, непрочная была, неправильная. Выдумывала ты много. Но виноваты мы оба.
- Да вы-то при чем?
- И я вины не снимаю. Я ведь всегда за тебя вступался, побурчу, а желаниям не перечил. Захотела быть образованной, - я уступил. Решила с благородным жизнь связать - что ж, любовь да совет. А вышло-то не по-нашему.
- Разве я плохого хотела?
- Нет, наверно. Но ты в старой жизни место себе искала, а против нее весь народ поднялся. Ты подумай, какая война третий год идет. У Деникина и генералов сколько, и офицеров полно, и Антанта с ним, и танки прислали, а сделать ничего не могут. Выходит, Максим, хоть и грубиян и крикун, а умней нас оказался, правду почуял верную.
- Что ж мне делать с его правдой?
- А ты ее никак принять не хочешь?
Татьяна долго не отвечала.
- Теперь уже все равно… Вот как ему жить?
И она провела рукой по животу поверх одеяла.
- Я тоже об этом…
- Ты хочешь мне что-то сказать?
- Хочу.
- Говори.
- Только ты не взбеленись. Не шуми, если не одобришь.
- Что я должна сделать?
- Да ничего такого… особенного.
- Ну, говори, говори. Тебя я послушаюсь. Ты же не Максим.
- Скажу. Поезжай в Вербовый. Там и родишь.
Она молчала, а он обрадовался, что она не пыхнула, не возмутилась, не супротивилась.
- На родине нашей. Родная земля поддержит. И Настасья там, сестра. Под отчей крышей душе спокойнее..
Таня почувствовала - отец говорит верно. Нужно укрыться, уйти, остаться наедине с собой, с близкими и добрыми людьми.
- Настасья сама маленького ждет.
Старшая сестра рожала по-деревенски, ждала уже четвертого.
- Вот и родите мне двух внуков.
Таня вспомнила, представила землю без края, зерно на ладони, спокойных коров на лугу, зеленые левады, старую грушу во дворе… И никто не узнает, не попрекнет белогвардейским отродьем…
- Хорошо ты придумал, папа…
- Я ж люблю тебя, дочка.
- Спасибо. Благослови вас господь, папа!
И она, взяв ладонями его натруженную, жилистую руку, поднесла ее к губам и поцеловала.
- Что ты, Татьяна…
Никто и никогда не целовал ему рук.
Невольно она сравнила его руки с другими…
У Юрия руки были другие, нежные, они волновали, их хотелось ласкать, но они не давали чувства покоя, надежной защиты. А отец, старый и малообразованный человек, проживший жизнь в кругу людей, что вечно толковали о пудах, быках, золотниках, о чем-то еще таком же скучном, с ее точки зрения, пошлом, понял все и вник в ее беды и сказал именно то, что нужно было ей сейчас услышать.
- Папа! Папа родной… Прости меня. За все прости. Я так виновата, так виновата…
- Да ладно тебе, ладно.
- Нет, виновата я, виновата.
- Да что ты… Мы ж как лучше хотели…
Он наклонил голову.
Что и говорить, и Василию Поликарповичу в душе хотелось, чтоб дочка его когда-нибудь в родной хутор барышней приехала, в шляпе, в какой ни на какую работу не выйдешь, в платье чистом, что то и дело подбирать приходится… Благородная, ученая… А теперь, униженная и жалкая, укрыться от стыда, приедет…
- Ну, ничего, переживем.
- Переживем, папа.
- Поедешь?
- Поеду.
Покоренная его простой убедительностью, Таня решилась сразу и окончательно, хотя до сих пор о таком и не думала.
- Я поеду, папа.
Он обрадовался:
- Ну и хорошо, ну и слава богу.
- Я поеду.
- Все хорошо будет, дочка.
И так они повторяли - "поеду", и "хорошо будет", и "папа", и "дочка", хотя уже и не было надобности повторять. Но они повторяли, и обоим становилось легче от этих простых слов, которые срывались непроизвольно, со слезами.
* * *
От железнодорожной станции в степь, где находился дальний хутор Вербовый, Таню везла на подводе, запряженной парой захудалых лошадок, бабка Ульяна, своего рода хуторская знаменитость, горбатая, похожая на ведьму, острая на язык и умелая на все руки старуха.
Ульяна была на хуторе незаменимым человеком, - всеобщим помощником - и лечила, и роды принимала, и советом подбадривала, никому ни в чем не отказывала. Потому именно она в смутное, опасное время вызвалась съездить за Татьяной, которая приходилась ей внучатой племянницей, за сотню верст, по беспокойной степи.
- Он меня спрашивает, девка, дед твой, брат мой единокровный: "А ты, Ульяна, не боишься?" А я ему: "Еще чего!" - "Так ведь много лихого народа по степи хоронится". - "А мне что? Меня не тронут. Зачем им старая? А кони видишь какие? Зубов у них меньше, чем у меня. Лихим людям конь нужен справный. И за Таньку не бойся. Со мной доедет благополучно".
Так она говорила Тане, когда, покинув маленькую станцию с разбитой снарядом водонапорной башней, двинулись они необозримым равнинным пространством, которому, казалось, и конца быть не может.
- Вы всё лечите, бабушка?
- А то как… И лекарства знаю - травы, и другое все знаю, и слово знаю.
- Слово?
- Ну а как же! Без слова снадобье не поможет.
- Что ж это за слово? Секретное, тайное?
- Почему тайное? Хочешь, тебе скажу.
Бабка улыбнулась, обнажив голые десны - у лошадей зубов все-таки побольше было, - и сказала, водя в такт сухоньким пальцем, с сильным украинским выговором:
Ишла кишка через мист,
Чотыре ноги, пятый хвист,
Шоста голова.
Хай тоби бог помога!
Бог помог - не помог.
А бабке - пирог!
Таня грустно посмеялась.
- Шутите, бабушка?
- Почему? Я эту прибаутку всегда говорю, особливо детям. Они, глядишь, и улыбнутся. А раз улыбнутся, лечение бойчее идет.
- Много лечить приходится?
- Сейчас поменьше. Людей-то поубавилось.
- Неужели так поубавилось?
- А то нет! Приедешь на хутор - сама увидишь.
И она стала называть знакомые на слух, но почти ушедшие из Таниной памяти имена.
- Да что я тебе святцы читаю! Их разве всех упомнишь! В хуторе у нас, считай, сто дворов. В каждом по два-три мужика здоровых было. Выходит, почти триста, а сейчас и сотни не наберешь.
- Неужели столько народу погибло?
- А ты думала! Кто в германскую еще, кто у красных, кто у белых, кто от тифа, кто без вести пропавший.
- Как это страшно, бабушка.
- Уж как есть. Да у нас ничего еще, а у соседей-казачков поболе полегло. Они ж злее нас. Вот они, сердечные, по всей земле лежат…
И старуха указала кнутом на придорожный могильный холмик с грубо обструганным крестом.
- Видишь, добрые люди чужака схоронили.
Таких неказистых могилок у обочины и поодаль попадалось по пути немало. Таня с волнением оглядывала окружившую их пустынную степь.
Справа и слева тянулись желтовато-бурые поля, недавно освободившиеся от снега, только кое-где по балкам он еще виднелся серыми осевшими пятнами. Над черными маслянистыми кусками пашни поднимался молочный пар. Редкие озимые переливались влажной зеленью. Воздух был свежий, но уже согретый вольно, без туч, расположившимся на голубом небе солнцем.
Лошади медленно перевалили пригорок и пошли резвее. В низине, поросшей красноталом и коренастыми вербами, широко и спокойно шла полая вода, перекатываясь по доскам моста над скрывшей свое русло речкой.
Спуск стал круче. Подвода напирала на лошадей, торопила их.
Бабка натянула вожжи:
- Не неси, не неси!
По склонам вдоль дороги карабкались черные терновые кусты с темно-синими смерзшимися за зиму ягодами и более светлый, в блекло-красных плодах, шиповник.
- Видала, добра сколько пропадает! Какая наливка с терна! А шипшина от всех болезней помога. Ничего народ не собрал…
К мосту подъезжали вброд, вода поднималась к осям, и Таня невольно поджала ноги.
- Не бойся! Я это место знаю. Тут ямка, но не глыбокая.
Проехали в самом деле благополучно, хотя и был момент, когда поток перекрыл оси.
- Ой, голова кружится.
- Да не зажмуряйся ты! Смотри лучше кругом. Мир божий во всей красе. А мы не видим его, не ценим. Гневим создателя. Не по сути живем. Вот он и наказывает за грехи наши, за самодовольство. По делам нашим.
"Ну какие же я совершила дела?! За что меня так? За что?" - подумала с болью Таня.
- Бабушка, - сказала она, когда колеса перестали переваливаться через разбухшие доски и вода уступила тверди, - в чем же она, суть?
- Простая она, хоть для многих за семью печатями. Главное, вреда не твори. Многого не хоти. Труда не брезгуй. Кому сможешь - помоги. Вот и на душе спокойно будет, вот и проживешь, сколько господь положит, и примет он душу твою с миром. Смерти-то не боись! Нету ее…
Но она была, и неподалеку совсем.
Выстрел хлестнул в тишине, как хлопок кнута, и они разом обернулись на этот резкий, разрушающий покой звук. Наперерез, выбивая подковами комья грязи, скакали двое.
- Вот и извергов каких-то нечистый несет, - сказала Ульяна. - Тпр-р-у! От них разве уйдешь!
У Тани сердце дрогнуло, руки невольно, прижались к животу, словно в попытке защитить не родившегося еще малютку.
Верховые приблизились, осаживая сытых, беспокойных коней.
- Стой, мать вашу… Кто такие? Что за люди?
- А сами-то кто будете? - спросила бабка, разглядывая конных, затянутых в кожу, со многим оружием на ремнях, но без всяких знаков различия.
- Это не твоего ума дело. Сами кто?
- Старуха я. Горбатая. Не видишь?
- Сейчас и горбатые с пулеметов палить научились, - зло сказал ближний, чей потный конь терся крупом о борт брички. - Оружие есть?
- Какое оружие? Откудова оно, когда ты все его по пузу развешал.
- Ну, старая…
И конный, вытащив шашку, стал тыкать острием в солому, постеленную на дно подводы.
- А девка кто?
- Не девка она, а внучка моя. На сносях. Не видишь?
- На сносях! Нашла когда рожать, дура.
И он потянулся шашкой к Тане, стараясь распахнуть, приподнять полу шубы.