Князь Никита Федорович - Михаил Волконский 20 стр.


У него явились совсем особенные, не свойственные другим людям движения. Так, по временам он выставлял пред собою согнутые руки и, плавно и мерно приседая, поводил ими вперед и назад, будто плыл. Ему все казалось, что внутри его будто колыхается что-то, точно хочет поднять его от земли.

Раз он вернулся после целого дня ходьбы в таком состоянии, что даже привыкший к его виду Лаврентий поразился. Князь Никита, как лунатик, не видя ничего по сторонам, прошел прямо в комнату, которая прежде называлась его комнатой (теперь такое название не имело уже смысла - он был один во всем доме), и приблизился к столу.

"Что-то мне тут нужно было? - вспоминал он. - Но что?… Я зачем-то шел сюда…"

На глаза ему попался ножик; он отбросил его.

"Библия!" - вспомнил князь и взял со стола запыленную толстую книгу.

Прежде он часто, когда его мучило что-нибудь, брал эту книгу, развертывал ее наугад и всегда находил себе ответ. Он вспомнил это теперь и хотел посмотреть, что скажет ему Библия.

Он зажмурил глаза, как всегда делал, взял обеими руками книгу, повернул ее вверх обрезом и, перебрав большими пальцами края листов, быстро раскрыл, словно сломал ее на две части.

Ему открылся тридцать седьмой псалом:

"Сердце мое трепещет, оставила меня сила моя, и свет очей моих - и того нет у меня.

Друзья мои и искренние отступили от язвы моей, и ближние мои стоят вдали.

Ищущие же души моей ставят сети, и желающие мне зла говорят о погибели моей и замышляют всякий день козни.

А я, как глухой, не слышу, и как немой, который не открывает уст своих.

И стал я, как человек, который не слышит и не имеет в устах своих ответа.

Ибо на Тебя, Господи, уповаю я; Ты услышишь, Господи Боже мой…"

- Ты услышишь, Господи Боже мой! - повторил вслух князь Никита и положил книгу на место.

И ему стало легче.

Теперь душевная мука как-то меньше мешала его мыслям слагаться последовательно и связно. Теперь он мог заняться ими и хоть на некоторое время отвлечься от своих мучении.

"Что-то важное нужно мне было обдумать, - рассуждал он. - Да! Весь вопрос в том, болен я или нет, сумасшедший я или не сумасшедший. Впрочем, это все равно. Но как поступил бы здоровый человек на моем месте?"

Он первый сомневался в здравости своего ума.

"Конечно, я болен, - решил он, - разве здоровый человек сидел бы так, когда никто не мешает поехать хоть сейчас к ней и жить возле ее Тихвинского монастыря".

Волконский узнал через Лаврентия, что Аграфена Петровна была сослана в Тихвинский монастырь.

"Однако эта мысль все-таки пришла мне в голову, - сейчас же подумал он, - значит, я еще не совсем того… Завтра же подумаю, как ехать туда… Но отчего же завтра?… А вот отчего: имею ли я право ехать туда, если так нужно, чтобы мы некоторое время были по-человечески розно?… Я могу поехать, но это будет слабостью… Значит, я нарушу испытание, и освобождение моего духа отложится… Это так, а теперь оно близко… близко".

Князь пошел к образу и забыл, о чем только что думал.

Через несколько дней он опять вспомнил об этом и стал собираться в Тихвин, но мысли его опять рассеялись, словно растаяли. Однако он все-таки не решил окончательно не ехать, а только как-то не мог во всех подробностях мысленно охватить свое предположение; всегда, дойдя до известного места, рассуждения его сворачивали в сторону так же невольно, как он сворачивал, близко подойдя к обрыву реки.

Вечера с каждым днем становились длиннее. Наконец выпал снег, и наступила зима, принесшая со своим снегом, холодом, ранними сумерками и заунывным воем метели еще больше тоски и томления. Но и зимою князь Никита по-прежнему выходил из дома, и если б следивший за ним Лаврентий не успевал накидывать на него его беличью короткую шубку, он так и шел бы на мороз без верхнего платья.

А через несколько времени, в январе 1730 года, скончался от оспы в Москве молодой император Петр Алексеевич. Российский престол снова был свободен, и снова поднялся вопрос: кто займет его?

В деревню князя Никиты эти новости хотя и дошли очень скоро, и Лаврентий сообщил ему их, но князь как-то не придал важности этому событию. Ему не пришло в голову, что участь его Аграфены Петровны зависит теперь от лица, которое взойдет на этот престол, и что княгиня Волконская, обвиненная по проискам Остермана, сильного в царствование молодого Петра, может получить помилование теперь, если при изменившихся обстоятельствах сам Остерман впадет в немилость.

Екклезиаст говорил:

"Еще видел я под солнцем: место суда, а там беззаконие; место правды, а там неправда.

И сказал я в сердце своем: праведного и нечестивого будет судить Бог; потому что время для каждой вещи и суд над всяким делом там".

В конце февраля стояли еще морозные дни, но они были ясны, и снег ослепительно блестел под игравшими на нем лучами солнца.

Князь Никита в своей беличьей шубке прошелся далеко полем по дороге и возвращался через деревню домой.

Какое-то непривычное, странное оживление было заметно на деревне. Староста с дубинкой ходил под оконца изб, постукивал и вызывал мужиков. Те выходили, оправлялись и нехотя, но все-таки поспешно подвигались к церкви. Бабы прятались.

У церкви собралась уже большая толпа. На паперти стояли несколько приезжих военных, губернаторский чиновник и деревенский священник во всем облачении и с крестом в руках.

Князь Никита не спеша подошел к толпе, которая все прибывала. На паперти, видимо, заметили его приближение, потому что офицер, показывая на Волконского, спросил что-то у чиновника и кивнул головою.

- Дядя Ермил, али драть кого будут? - спросил неподалеку от Никиты Федоровича подбежавший парень, обращаясь к стоявшему сзади толпы мужику и вздрагивая плечами, не обходившимися еще на морозе.

- У, дурень, драть! - ответил Ермил. - Слышь царский указ читать будут.

- Это чтобы сейчас вольная? - беспокоился парень, но дядя Ермил уже не ответил ему.

Две какие-то бабы с коромыслами на плечах подошли было тоже к толпе, но, увидев на паперти чиновника, ахнули и, побросав ведра, стремглав, сдуру, кинулись прочь бегом.

В это время староста, степенный мужик, обойдя, должно быть, деревню, подошел без шапки к губернаторскому чиновнику и с низким поклоном доложил ему что-то.

Чиновник даже не обернулся на этот низкий, почти земной поклон старосты и, махнув рукою остальным мужикам, и без того стоявшим без шапок, в полном молчании, развернул большую бумагу с печатью. Военные приложили руки к шляпам.

Чиновник прочел манифест о восшествии на престол государыни императрицы Анны Иоанновны. Он читал очень дурно, и чтение продолжалось очень долго, он давно охрип, видимо, не в первый уже раз читая манифест на холоде.

Когда чиновник кончил, толпа некоторое время оставалась сначала безгласною. Потом вдруг откуда-то из задних рядов послышался пробасивший голос:

- Не согласны!

Стоявший у самой паперти староста вздрогнул и, побледнев, беспокойно обернулся, отыскивая глазами того, чей был этот голос. Но этот голос сейчас же стал голосом всей толпы.

- Не согласны, не согласны, - сдержанно, но потом все смелее послышалось кругом.

Чиновник растерянно оглянулся и посмотрел на офицера, как бы ища его помощи. Офицер молча смотрел на толпу, сурово поводя глазами и наморщив брови.

А волнение толпы разрасталось.

- Ишь нашли - императрица! Как же… когда сам царь Петр жив… жив… пра-а!.. К нам едет… Не согласны… как же… а энто опять… Жив… И по старому закону…

Толпа гудела бессвязные, бессмысленные речи. Очевидно, ходившие толки повлияли на мужиков, они что-то слышали и хотели как-то показать свою разумность, протестовали против чего-то. Но князь Никита, следивший теперь за всем происходившим, понимал только одно - и это было для него главное в эту минуту, - что эти люди, запротестовавшие под влиянием сбившей их с толку молвы и неожиданного объявления о воцарении новой императрицы (он не успел еще вспомнить, что это была та самая Анна Иоанновна, которую он знал бедною, забытою герцогиней в Курляндии), - бормотали свои несуразные слова, собственно, не желая никому зла; вместе с тем князь Никита видел, что стоявший на паперти офицер тоже зла никому не хотел, но лицо его становится все грознее и грознее, и пройдет еще минута - и офицер велит бить этих людей, и им будет больно, и это будет ужасно, и, главное - не нужно.

Князь сделал шаг вперед. Толпа вдруг расступилась пред ним, пропуская его.

Да, пред этим спокойным, неподвижным, тихим лицом и нельзя было не расступиться толпе. Князь Никита сильно изменился в последние полтора года. Бледный, высокий лоб его покрылся морщинами, щеки, покрытые сквозною бледностью, ввалились, в глазах светился лихорадочный огонь, губы побледнели, и весь он исхудал, как только может исхудать человек.

Высокий, строгий, смотрящий прямо пред собою, он прошел среди толпы, которая вдруг вся, заметив его, притихла, поднялся на две ступени паперти и высоко поднял правую руку.

Священник, воспользовавшись минутой тишины, начал читать слова присяги, и князь Никита слабым, но внятным голосом стал присягать, как помещик за себя и за своих крестьян новой императрице Анне Иоанновне, а затем, кончив присягу, спустился со ступеней паперти, и снова, не обращая ни на кого внимания, ушел по дороге в поле.

Чиновника и военных угощал в барском доме Лаврентий.

VII
ГОСТЬ

Никита Федорович, как обыкновенно, сидел вечером дома в большом кресле и не то грезил наяву воспоминаниями прошлого, не то дремал, потому что спать он не мог.

На дворе крутила метель, с подветренной стороны заносившая маленький домик снегом выше окон. Метель жалобно пела свои бесконечные песни и белыми вертящимися призраками носилась кругом, словно ища, с которой стороны ворваться ей в жилье, и сердилась, что это жилье не пускало ее.

Восковая свеча тускло горела на столике у кресла, где лежала развернутая Библия.

Вдруг в этих однообразных, надоевших и приучивших к себе ухо звуках метели послышался какой-то новый, задорный, привходящий звук. Это были колокольчик и бубенчики.

Князь Никита прислушался: колокольчик звучал под самыми окнами.

Лаврентий хлопнул дверью своей комнатки и тяжелыми, быстрыми шагами побежал в сени.

Скоро в сенях послышались стук, кашлянье и возня. Кто-то приехал.

Но Никите Федоровичу было безразлично. Пусть приезжают! Это его, как ничто другое, не могло интересовать.

- Батюшка, князинька, - послышался голос Лаврентия, - посмотрите, приехал-то кто?

В комнату входил Черемзин.

Волконский как-то написал ему, и, получив это письмо и узнав обо всем случившемся, Черемзин при первой же возможности собрался и приехал навестить князя Никиту.

Об истинном положении "князиньки" Лаврентий успел уже в передней доложить Черемзину, который, впрочем, и по письму уже догадывался.

Никита Федорович быстро встал навстречу гостю и исподлобья взглянул на него, точно конфузясь и стыдясь приятеля. Он остановился с опущенными руками, выпрямившись во весь рост…

- Батюшка-барин, садитесь, - заговорил Лаврентий, подставляя посетителю стул, - сейчас я вам принесу с дороги-то закусить, да горяченького чего-нибудь… я сейчас, сейчас! - и взволнованный старик слуга, подбирая слезы, побежал за горяченьким.

Черемзин сел против князя Никиты, который вместо радости, вместо всякого другого чувства, продолжал ощущать все свою неловкость, охватившую его при появлении нежданного гостя.

Эти два человека, сидевшие с глаз на глаз и начавшие когда-то почти вместе жизнь, были теперь совершенно не похожи друг на друга. Никита Федорович был худ, бледен, изнеможен и едва держался в коже и косточках, как говаривал Лаврентий, Черемзин же был румян, бодр, здоров, видимо, привык встречать только улыбку жизни и избалован ею, казался не только свежее, но и моложе своего товарища детства.

Черемзин думал, что он сделал все от него зависящее - приехал за тридевять земель, специально для того, чтобы навестить Волконского, помочь ему и утешить его, но теперь видел, что тут ни помочь, ни утешить нельзя. И чувство конфузливости и неловкости стало мало-помалу овладевать и им.

- Вот беда - спать не могу совсем! - произнес вдруг почему-то князь Никита, как будто все его горе и заключалось только в этом.

У Черемзина сердце сжалось щемящею болью. Ему было невыносимо жалко смотреть на Волконского. Он только теперь понял все его ужасное положение, которое издалека казалось ему не таким беспомощным.

Лаврентий принес закусить.

- Ну, как вы, барин? - спросил он Черемзина. - Как изволите жить? Давно ведь не видели - с самого последнего приезда.

Черемзин был благодарен Лаврентию, что тот заговорил и дал, так сказать, возможность выйти из неловкого молчания. Действительно, трудно был начать о чем-нибудь беседу. Говорить о самом князе Никите и его горе - значило еще больше растравлять его. О самом себе Черемзин боялся говорить, потому что был слишком счастлив, слишком избалован своею жизнью.

- Жениться изволили? Деточки есть? - спросил между тем Лаврентий.

- Да, я женат и дети есть, - ответил Черемзин тихо, точно извиняясь за свое счастье.

- Ты женат? - спросил Волконский.

- Да, на Трубецкой, помнишь? и тебе обязан этим.

- Как мне? - удивился князь Никита. - Отчего мне?

- Да как же! Помнишь, когда я приезжал… - Он хотел сказать "к вам", но удержался, - приезжал сюда, отчаявшись, что моя Ирина Петровна будет когда-нибудь моею… Тогда старый привередник-князь - он жив до сих пор и уже во многом переменился, - не желая отдавать дочь за меня, придрался к тому, что я не на десять лет старше ее, а только на девять.

- Ну? - спросил Волконский, и в его глазах появилось как будто внимание.

Этот свежий, здоровый голос Черемзина и сам Черемзин, говоривший о вещах, совершенно противоположных тому, о чем князь Никита думал изо дня в день, перебили его думы, ворвались к нему и готовы были охватить и хотя на миг рассеять его.

Никита Федорович невольно подчинился рассказу гостя и стал следить за ним.

Хотя ему говорили, что все это он должен был помнить, однако, он ничего не помнил и слушал как новое, но тем не менее почему-то занимательное.

- Ну, и ты же мне помог тогда, - продолжал Черемзин с большим оживлением, видя, что его слова производят благоприятное действие. - Ты меня уговорил ехать назад в деревню к себе и дал мне с собою запечатанную бумагу. В ней я нашел расчет, по которому выходило, что я старше Ирины Петровны на столько именно лет, на сколько требовал ее отец. Трубецкой только развел руками и согласился.

- Как же это так? - опять спросил Волконский, придвигаясь.

Он чувствовал, что рад, что ему говорят о постороннем, и что он может направить свои мысли на это постороннее.

- Очень просто, - пояснил Черемзин, делая вид, что тут не было ничего странного в том, что князь Никита забыл об этом. - Видишь ли, я родился в 1689 году. В 1727 году, когда я женился, Ирине Петровне было двадцать девять лет. Старик Трубецкой вычел тогда 1689 из 1727 и решил, что мне 38 лет, понимаешь? Но дело в том, что я родился в октябре. Ты и вспомнил, что у нас до 1700 года новый год встречали в сентябре, и только с этого года - с января. Таким образом вышло, что в 1699 году было два октября. В первый октябрь мне минул десять лет, во второй - одиннадцать, а в октябре 1700 года было уже двенадцать. Значит, в 1727 году мне было тридцать девять лет… и я оказался старше своей невесты ровно на десять лет. Она же родилась в июле, и поэтому относительно ее не могло произойти ошибки.

- Так! - произнес Волконский. - И неужели это я придумал тогда?

- Да, ты.

Разговаривая таким образом, Черемзин ни разу не намекал, ни коснулся того, что могло бы затронуть и разбередить душевную рану Никиты Федоровича.

Он пробыл у князя опять недели две и все время был разговорчивым и занимательным. Он знал, что помочь Волконскому ничем нельзя, а можно было только облегчить его нравственные страдания, и это облегчение состояло лишь в том, чтобы по возможности рассеять его.

Он звал Никиту к себе.

- Куда мне! - грустно ответил Никита Федорович, и Черемзин перевел разговор на другую тему.

Через две недели он уехал к себе в деревню, к своей Ирине Петровне, любящей и любимой, с которою в первый раз после свадьбы расстался, чтобы навестить друга. Он невольно стремился к ней, к своей счастливой, тихой жизни. Теперь он чувствовал еще глубже, еще осязательней то счастье, которое выпало на его долю.

Приезд Черемзина освежил Никиту Федоровича.

Он с Лаврентием проводил гостя, как близкого, как родного человека.

- И посмотрю я на вас, князинька, - сказал Лаврентий Никите Федоровичу, - за что судьба слепа так! Отчего другим счастье здесь посылается, а вам не дано оно? Чем, правда, прогневили вы Господа? Кажется, другого такого я и не видывал, а вот доброта ваша не имеет награды!.. Уж я и так думал: правда, есть несчастливые, и еще несчастнее вашего, да нам-то от этого разве легче… легче разве? - с сокрушением повторил он.

Никита Федорович сидел, опустив голову на руки, и задумчиво слушал старика слугу.

- Ты жалеешь меня, - вдруг сказал он, - находишь несчастным, потому что у нас был добрый человек, которому здесь, на земле, хорошо живется. Вот ты и меня пожалел. А чего жалеть меня? Я не жалею. Недолго осталось. А здесь жизнь все равно - испытание; и ему, - он говорил про Черемзина, - в его счастье испытание, и мне в моем горе - тоже испытание. И его испытание гораздо труднее моего. Нет, жалеть меня не нужно… не нужно, Лаврентий! - заключил князь Никита и снова задумался.

Лаврентий взглянул на него молча, вздохнул и ушел к себе.

Вскоре после отъезда Черемзина Никита Федорович, облегченный ненадолго в своем страдании, снова был охвачен им, и снова его мысли сосредоточились на прежнем, и недуг завладел им.

VIII
СНОВА В ПЕТЕРБУРГЕ

Та самая Анна Иоанновна, незначительная герцогиня маленькой Курляндии, которая содержалась в Митаве из политических видов, у которой никто не справлялся, не спрашивал, нравится ли ей самой тоска и скука, которую она испытывала, проводя лучшие годы взаперти, - та самая герцогиня Анна, которая робела пред Меншиковым и приезжала в Петербург хлопотать за своего Морица и которой запретили думать о Морице и велели снова ехать в ненавистное ей "свое" герцогство, - та самая, которая так недавно еще беднялась, жаловалась на свою судьбу, не видела выхода впереди и со "вдовьим сиротством" переносила свое положение - теперь вдруг стала могущественной государыней России.

Обстоятельства сложились так, что чем забитее, чем униженнее была удаленная от двора и всех его интриг дочь Иоанна Алексеевича, родного брата императора Петра, тем оказалась вернее и надежнее дорога ее к Российскому престолу.

По смерти Петра II члены Верховного тайного совета рассудили ограничить императорскую власть и получить львиную часть в управлении государством.

- Батюшки мои, прибавьте нам как можно больше воли! - слышалось тогда на совещаниях.

Назад Дальше