Колосья под серпом твоим - Владимир Короткевич 18 стр.


– Родовое имение, князь. Его ведь нельзя проигрывать.

– Нельзя. Но карты. Несчастная слабость!

– Давайте не считать.

– А честь, генерал? Нет, карточные долги надо платить.

Баранов и верил во взятку, и не верил. Но даже если и не взятка, кто поверит, что не взятка? Родовое имение того, кого проверяешь. Да и не позволят! Опекунство над "умственно несостоятельным" князем. Ужас! Свидетели рядом.

– Оставьте, генерал… Загорщину, конечно, жаль. Так давайте я под расписку отдам вам за нее деньги. А? И неловко не будет. На империалах печати нет, откуда они.

"Запутал, загубил, окаянный… Одной веревкой теперь связаны. Он на дно, и я за ним… Деньги, конечно, не скажут, откуда они. А расписку он не покажет. Господи, только б голову из петли, да давай бог ноги".

И, внутренне примирясь со всем, махнул рукой.

А Загорский, отсчитав деньги за треть имения: "Хватит и этого, да и фавн дополнит", – радушно сказал:

– Так я статую к вам отправлю со своими.

Баранов надрался в имении до адских видений. Его усадили в карету и еле живого отправили в Суходол. Оттуда он послал в Петербург депешу, что "монастырь сгорел от неизвестной причины и, предпочтительно, едва ли не от руки злодея-корсиканца. Дальнейшее же дело за давностью и неотысканием следов, князя Загорского обеля, следует предать забвению".

Загорский победил. Но это не принесло радости. Мерзко! Падший мир!

И он пустился в разгул так, что самому делалось страшно. Загорщину записал на сына. Миллион еще до войны был переведен за границу и положен равными долями, под три сложных процента годовых, – половина в швейцарский, половина в английский банк.

Наследникам нечего укорять его за разгул. Он никого не обидел. Он пропивает южные земли. Пейте, люди! Пейте! Гуляйте все!

Скакали кони, захлебываясь бубенцами, стреляли пушки, лилось вино, покупались статуи и картины. Каждый месяц кто-то, перепив, отправлялся к святым дарам.

…Понемногу это опротивело князю. С немногочисленными друзьями он заперся в имении, образовав что-то вроде братства, философом которого был Эпикур, а религией – Вольтер.

Музыка. Спектакли крепостной оперы. Все, что может дать искусство и утонченность, природа и любовь.

И пустота.

Постепенно отходили верные друзья. И лишь он со своим железным здоровьем жил, все глубже погрязая в меланхолию и мизантропию. Умерла дочь, и ко всему этому (с возрастом он стал помягче) прибавилась тоска, угрызения совести.

Ему было пятьдесят четыре, когда он окончательно потерял веру в совесть и честь властей, в полезность государства, в то, что мир движется к лучшему. В этот год царь стрелял в людей из пушек. Те люди были храбрыми, братьями по духу, бескорыстными, честными. Не курьяны, не барановы, – цвет земли! И что же сделали с ними? Вешать дворян! И кто?! Фельдфебель!..

Женился сын, родился Алесь. Ничто не изменило гордого одиночества старого князя. Только от сына он отдалился – сноха снова завела в Загорщине попа. Он видел их редко, раз в год-два.

Когда родился второй внук, он оживился. Ему показалась забавной новая идея. Отцовской властью он приказал, чтоб внука крестили в костеле.

– Народ разделили этой верой. Ссорятся, словно не одной матери дети. И каждый считает, что прав, когда рычит. Так пусть хоть два брата будут разной веры.

Вынуждены были сделать, как он хотел, и внуку дали имя Вацлав.

Однако ничего не изменилось.

Пышный и могучий обломок старины, он угасал, окруженный искусством, парками, удивительной скульптурой и музыкой.

Ему ничего не было нужно. Он знал людей. Он знал свет.

К этому человеку ехал теперь Алесь.

XV

На том берегу тянулась и тянулась Длинная Круча, Днепр в этом месте был прямой, как стрела, и, как стрела, мчался между берегами – высоким и низким. А круча на том берегу была самым удивительным из всего, что когда-нибудь он, озоруя, мастерил.

Длиною с версту и высотой саженей пятьдесят, ровная, словно по линейке проведенная, она была из кроваво-красной глины, твердой, как камень, неприступной ни для непогоды, ни для воды. И на этой круче корнями вверх кое-где висели сосны с золотистыми стволами и свежей хвоей, висели между небом и землей, изогнутые, перевитые, как связка змей, непокоренные в своем желании жить там, где не смог и не захотел жить никто.

За кручей и выше нее Днепр, разливаясь, делался шире. Круча сдерживала его, не давала прорваться вниз и смыть все на своем пути.

Косюнька ступала устало, но все еще игриво. И вот за кручей, за небольшим разливом, глазам Алеся открылись пригорки, на которых густо зеленел необъятный парк. А в парке, на гребне высокой гряды, сверкало что-то голубое.

За мостом дорога сворачивала и вела вдоль Днепра. Саженей через пятьдесят он заметил золоченую парковую ограду, словно свитую из стеблей и трав.

Ограда тянулась и вправо и влево, теряясь в зелени. А там, где к ней подходила дорога, были ворота, широко раскрытые в зеленый сумрак аллеи. Людей не было. Только где-то далеко, в кронах, мягко звучали какие-то струны, словно арфа. Алесь не знал, что за ним давно следят две пары глаз.

Постояв перед воротами, погладив Алму, которая привстала на луке, топча лапами хвосты двух уток, молодой всадник пожал плечами и направил коня в сумрак аллеи. Солнце было еще довольно высоко.

Откос, поросший вековыми деревьями, тянулся с левой стороны. В одном месте на него взбегала извилистым серпантином мраморная лестница с широкими ступеньками. Затем аллея повернула в широкий овраг, где буйствовало разнотравье. Еще с самого, как его называли, "большого сидения в крепости" за парком перестали ухаживать. Когда же сидение окончилось, деду так понравилось восхитительное сочетание труда садовника, который распланировал и до времени досматривал деревья, и шалости природы, освободившей их от угнетения ножниц, что он приказал оставить парк в покое. И вот теперь парк дико разросся, и в нем было удивительно хорошо. Среди буйствовавшего леса, слегка очищенного от сухостоя и сорняков, изредка попадались, только чтоб показать, что это не лес, то два-три диких камня над входом в пещеру, то зеленый амур, весь в искусственно возращенном на нем мху. Амур смотрел на всадника, приложив палец к устам, а у его ног было высечено на камне: "Chut!"

Аллея забирала по невидимой дуге все левее и левее, и вот глазам открылся боковой двор дворца, жадно, словно клешнями краба, охваченный двойной колоннадой. В том месте, где она расступалась, золотились раскрытые створки ворот. И снова мертвая тишина. Песок двора ровный, и на нем ни одного следа. Как будто он так и лежит сто лет.

Посредине двора молча стоит мраморная, в натуральную величину, копия с флорентийского Давида.

Алесь соскочил с коня и начал отвязывать уток, спиной ощущая безлюдье и мертвую тишину.

Он не вздрогнул, он все время ждал этого и, все еще стоя спиной к голосу и отвязывая уток, ответил:

– День добрый!

Потом, держа уток в руке, обернулся на голос. На верхней ступеньке крыльца стоял человек.

Он был, пожалуй, саженного роста, могучий, но казался маленьким и одиноким посреди этого мертвого двора.

Человек стоял и смотрел на него спокойно, немножко иронично и испытующе.

Алесь протянул человеку уток:

– Это вам.

– Надеешься, что за день больше не съешь? – холодно спросил тот.

– Надеюсь.

Человек оценивал. У человека была седая грива волос, наперекор обычаям века не знавшая парика.

Неподвижно стоявший человек все смотрел на Алеся и оценивал:

"До чего похож на прадеда Акима! Даже жесты. Даже манеры. Даже голос. Волосы, правда, и у снохи каштановые, но это не от нее… Такие у Акима, у отца, были… И не изнежен… Соколятник, как прадед… Манеры только хуже, величия мало… Это уж от проклятого века… Все Акимово… Нет, не все… У того были синие глаза, а у этого серые, материнские… Значит, дрянь внук, потому что это женщине подходит, а мужчине, да еще Загорскому, н-нет… Будет, как сынок, ни теплый, ни холодный… Да еще, храни господь, в церковь потянется… К крысам, к Курьянову племянничку, капралу…"

И, словно сразу утратив всякий интерес к Алесю, человек сказал:

– Так тому и быть… Идем, князь…

Это "князь" прозвучало ровно, спокойно.

Вежа бросил уток на ствол пушки и пошел впереди, вытирая ладони. Пошел, не интересуясь, идет за ним внук или нет.

Косюнька осталась посреди двора, и только Алма побежала за дедом, изредка оглядываясь на своего хозяина, словно не понимая, что связывает его со стариком и что вообще нужно с этим дедом делать – кусать за ноги или поджимать хвост…

– Собака?… Кто позволил?

– Никто, – сказал Алесь, глядя прямо ему в глаза. – Я подумал, что если вы не хотите видеть людей, так, может, собака хоть немного будет разнообразить наше времяпрепровождение.

– Пожалуй, ты прав, – сказал старый князь. – Собачья низость не так бросается в глаза. Она – врожденная. Довольно милая собачка.

Вышли из туннеля, и тут глазам открылся партерный фасад дворца, огромный, трехэтажный, с круглым бельведером, покрытым золотом.

– С южной стороны фасада есть каскад, – сурово сказал князь. – Сотня статуй. Некоторые с механизмами. Не будешь досматривать, загубишь – грош тебе цена.

Алесь молчал. Ему не хотелось разговаривать с этим человеком. А князь, казалось, не замечал этого.

Четвертая балюстрада кончилась над обрывом. Вниз вели ступеньки, мимо которых проезжал Алесь. А дальше аллея, берег Днепра, бесконечная даль.

…Князь торопился. Он уже жалел, что решил познакомить этого чужого человечка с его будущими владениями.

Это было утомительно.

– Надумаешь приехать… по неотложному делу – сразу же приезжай, – сухо сказал князь.

– Вряд ли надумаю приехать.

– Это почему?

– Дома веселее.

– Возможно. Но забавлять тебя мне, пожилому человеку, не к лицу. В мои времена дворяне твоего возраста валили диких кабанов… У вас вместо этого, кажется, церковь? Есть она?

– Есть.

– Тебе, конечно, там интереснее. Приедешь – поставь там за меня свечки Курьяновым святым Кукше да Сергию, да еще какой-нибудь святой Матрене-мокроподолице.

– Поставлю, – сухо сказал Алесь. – Почему не оказать услуги тому, кто верует?

Удар был несправедлив, под самое сердце, но мальчик не знал этого.

Князь, поджав губы, посмотрел на него, но ничего не сказал.

Строгое здание с узкими окнами стояло в парке, примыкая к площадке, обнесенной каменной стеной.

– Мой арсенал, сказал Вежа. – Оружие, как говорят, со времен Гостомысла и до наших дней. Здесь его чистят, берегут… Здесь учат – в этом дворе, за стеной, – лошадей, чтоб не боялись выстрелов… Все это никому не нужно… Как все на земле.

…В арсенальном зале произошла стычка.

Князь показывал сабли, старые мечи, кинжалы, корды. И вот одна сабля, легкая даже на вид, с ножнами, инкрустированными красной яшмой и медовым янтарем, показалась Алесю такой привлекательной, что он потянулся к ней и начал ощупывать инкрустацию руками.

Князь терпеть не мог этой привычки.

– Поздравляю, – сказал он. – Это тебя в дядькованье научили таким манерам, чтоб все лапать? Да, может, еще, поплевав, и потереть полой свитки?

У Алеся вспыхнули щеки. Трогать можно было все, кроме его мужицкого прошлого. Мальчик поднял глаза:

– А почему б и не взять в руки?

– Это инкрустация.

– Это сталь, – сказал Алесь. – Все остальное – только довесок к ней. А его может и не быть.

– Это парадное оружие, – сухо объяснил старик. – Украшение.

– Оружие не может быть украшением.

– Ого! – сказал князь. – Где же это ты научился уважению к оружию?

Алесь смотрел прямо в глаза этому человеку, которого он, кажется, начинал ненавидеть.

– У мужиков, – сказал он. – У тех, у кого его мало, но оно все при деле.

– При де-еле, – протянул князь. – Господские дрова рубить.

– Мало ли что оно может рубить, – сказал Алесь.

Холодная ярость звенела в его ушах. А князь подбавлял огня:

– Если б оно при деле было, как ты говоришь, не сидели б мы здесь с тобой. Так что ты мне своих чернопятых не хвали.

С огорчением покачал головой:

– Отдали, называется. Одно любопытно было б знать: чему тебя там для души научили? Во что ты веришь, кроме "ударит пан по щеке – подставь другую"?

– Я верю в коня святого Миколы, – побледнев, сказал Алесь. – И я пойду при этом коне…

– Я много видел молодых людей, смелых на язык, – сказал дед. – Они, к сожалению, не были смелыми в деле. Он "при коне"… А ты не боишься, что этот конь тебя лягнет? Он знает своих.

– Он знает тех, кто умеет ездить…

Они вышли из арсенала во внутренний двор и остановились у входа в круглый манеж.

Как раз в этот момент несколько конюхов вывели из конюшни коня. Они часто семенили и натягивали веревки, не давая животному возможность броситься в сторону или повернуть голову и схватить зубами.

Конь дрожал от ярости. Маленькие уши были прижаты, белые ноздри раздуты. Он вырывался, но те, которые так обидно унижали его, туго натягивали веревки.

– Тромб! Тромб! – ласково позвал дед.

Один из конюхов издали обратился к князю:

– Сбил всех и залетел в конюшню. Как услышит выстрел, сходит с ума.

– Попробуйте несколько дней стрелять почти беспрестанно, пока не отупеет.

– Пробовали, княже.

– Попытайтесь еще. Иначе какой же из него конь? Татарам разве на махан…

Послышались выстрелы. Животное приседало на задние ноги. Благородный белый дрыкгант, весь в мелких черных пятнах и разводах, как леопард.

– Отпустите! – неожиданно крикнул Алесь. – Вы что же, не видите? Он не хочет.

– Помолчал бы ты, – сухо сказал князь, – христианин.

– Так он ведь не хочет. Он протестует! А они не могут понять!

– А ты можешь? – спросил князь.

Алесь опустил голову. Все было кончено. Унижение несчастного Тромба завершило все. Он ненавидел этого человека всей силой своей молодой ненависти. Да, он не мог. Но в чем виноват Тромб?

Тромб вдруг бросился в сторону, дал свечку, и люди сыпанули кто куда – кто на стену, кто в конюшню, только ворота хлопали.

Поле битвы в мгновение ока осталось за конем. А он то бил передними копытами в ворота, то носился по манежу…

Князь почувствовал какую-то пустоту и обернулся…

…Алеся не было рядом с ним. Мальчик подлез под жерди. Он был уже почти на середине манежа. Шел к коню, тоненький и совсем маленький на пустом ослепительно белом кругу.

Поздно было крикнуть. Поздно броситься на помощь. И Вежа только впился пальцами в волосы.

Разъяренный конь заметил нового врага, стрелой метнулся к нему и вскинул в воздух передние копыта.

Князь не закрыл глаз, просто у него на миг потемнело в глазах. Сейчас опустятся копыта… Он сам не помнил, как ноги перенесли его под жерди, на помощь, на бессмысленную помощь.

Конь опустил копыта… на опилки. Мальчик стоял почти между его ногами. Шея коня была закинута, глаза смотрели сверху на человечка, и оскаленный храп был в нескольких вершках от лица Алеся.

Над манежем висела звонкая тишина. Крикни – и все сорвется. И в этой тишине ласково-печальный мальчишеский голос нежно пропел:

– Не надо… Не надо…Тромб…

Трудно сказать, как это произошло. Может, конь устал, может, понимал, что нельзя трогать слабого подростка. Но он отвел храп и громко фыркнул.

Мальчишечья рука протянула ему на ладони кусочек сахара. Конь снова прижал уши: у людей за сахаром всегда следует плеть.

– Возьми, Тромб, – спокойно сказал человечек, и в голосе его теперь не было печали. – Возьми… Ну…

Тромб покосился. Мальчик был маленький и не страшный. И это белое на ладони…

Конь потянулся и взял сахар. Алесь почувствовал ужасную слабость.

Князь подошел к нему, и Алесь сказал глухим, чтоб не расплакаться, голосом:

– Прикажите привести мне мою кобылку… Я хочу домой.

Глаза их встретились. И одним этим взглядом старик постиг душу ребенка.

– Прости меня, сынок, – сказал он. – Прости…

XVI

Они шли рядом, рука к руке. Ничего не изменилось. Только мальчик все время спрашивал, а старик все время отвечал. Только теперь князь чаще употреблял мужицкие слова, употреблял без нажима на акцент, не огрубляя их, спокойно и естественно. Конюхи, когда старый и малый уходили из конюшни, растерялись. Не было никакого приказа о Тромбе. А Тромб, словно боясь остаться один, осторожно пошел за мальчиком, косясь на людей. И тогда старик обернулся.

– Коня в стайню, – сухо бросил он слугам, – двойную норму овса и фунт сахара ежедневно. Кстати, – добавил он, – я не прочь попробовать утиного мяса. Прикажите, чтоб зажарили в испанской подливе, с гвоздикой.

Все удивились: князь терпеть не мог утиного мяса и гвоздики. Из дичи он любил только куликов, да и то под мучной местной подливой.

Все было по-прежнему. Только ненависть мальчика уступила место настороженности. Он не понимал этого старого человека.

А князь шел и, не замечая настроения мальчика, говорил:

– Любишь коней? Это хорошо… Что, отец все со своей винокурней?… Ага… хвалил, говоришь, свое хозяйство? Напрасно… Погибель эти винокурни, вот что.

Шли тем же самым неухоженным парком, где лишь редкие статуи иногда напоминали, что это парк.

Натолкнулись на озерцо, окруженное высокими искусственными скалами и потому тихое и сумрачное, как озеро мертвых. Дед достал из грота два ружья.

– Видишь на том берегу белый камень?

– Вижу.

– Попробуй попасть.

Алесь попал двумя пулями из трех, – видно было, как отлетели каменные осколки.

– Неплохо, – сказал дед. – А теперь давай я.

И начал целиться. Мертво лежала гладь глубокой, спокойной и прозрачной воды. И тут Алесь заметил, что ствол ружья неуклонно и твердо опускается и теперь глядит прямо в воду, в которой неподвижно стоит отражение черных скал и белый кружок камня-мишени.

– Куда вы? – спросил Алесь.

Вместо ответа старик нажал на курок. Так и есть, ниже, потому что брызнула вода. Но одновременно – Алесь даже удивился – от камня полетели осколки. Второй выстрел. Третий. Четвертый. Все то же.

– Тебе надо тоже научиться, – сказал дед. – Я целюсь в отражение на воде, а пуля попадает в настоящую цель, рикошетом, отскочив от поверхности.

– Зачем это? – удивился Алесь.

– А затем, что плох тот стрелок, который хорошо стреляет лишь днем. Надо уметь стрелять и ночью. Во тьме ты часто не видишь врага, который идет противоположным берегом, а отражение хорошо видишь.

В небольшой разрыв листвы Алесь увидел над парком и выше всего вокруг пригорок с лысой вершиной, а на нем что-то розово-оранжевое, вознесшееся прямо в небо своими колоннадами.

– Храм солнца, – сказал дед. – Он дольше, чем все в округе, видит солнце. Но туда мы не пойдем. Там могила моего лучшего коня, звали его Эол. Все его дети и внуки не то.

– Может, не знали, как к Тромбу найти подход?

– Может, и так… Хочешь – себе возьми… И… к выстрелам все же приучи…

– Не знаю. Когда же я за это возьмусь? – сухо спросил Алесь.

Назад Дальше