Колосья под серпом твоим - Владимир Короткевич 5 стр.


Дорога пошла с гривы вниз, ближе к Днепру, и тут глазам открылась уютная и довольно большая лощина. Пригорки окружали ее и прижимали к реке. Лощину, видимо, образовала небольшая речушка, которая сливалась с Днепром здесь, почти под ногами лошадей.

– Папороть, – сказал Выбицкий. – Жэка темна.

Кабриолет спускался к речушке по отвесному склону. Лозняки на берегах расступились, открыв деревянный мостик. За ним перед глазами встали сельские хаты, которые выгодно отличались от озерищенских – почти все с небольшими садами, почти все крытые новой соломой, а кое-где даже и гонтом.

– Загорщина, – сказал пан Адам. – Ваш майорат, панич.

А над Загорщиной, выше по склону, стлался огромный плодовый сад, обрываясь вверху, словно по линейке, темной и роскошной стеной парка.

В парке что-то белело, перечеркнутое по фасаду серебристыми метлами итальянских тополей.

Чем ближе подъезжал кабриолет, тем яснее вырисовывался двухэтажный дом с длинным мезонином и двумя балконами, над которыми теперь были натянуты ослепительно белые, более, чем здание, маркизы. Дом опоясывала галерея на легких каменных арках.

– Ложно понятый провансальский замковый стиль, – сказал почему-то по-русски пан Адам, сказал с такой заученной интонацией, что сразу можно было понять: повторяет чужие слова.

В глубине парка, левее дома, виднелся какой-то круглый павильон, а еще левее и дальше, на пригорке, изящная и очень высокая, узкая церквушка, такая белая и прозрачная, словно вся была воздвигнута из солнечного света.

Алесь, видимо, успел бы лучше рассмотреть все это, но издали послышался топот копыт. Потом из узкого жерла темной аллеи вылетел, словно ядро из пушки, всадник на белом коне и вскачь помчался к ним. Осадил коня у самого кабриолета так резко, что конь будто врос всеми копытами в землю. Алесь увидел косящий нервный глаз коня, его раздувающиеся ноздри. Удивленный, почти испуганный этим неожиданным появлением, не понимая еще, что к чему, он боялся поднять глаза и потому видел только белую кожу седла и белый костюм для верховой езды. Потом робко, исподлобья, метнул взгляд выше и увидел очень загорелое, почти шоколадное лицо, улыбку, открывающую ровные, белые, как снег, зубы, белокурые волнистые усы, и копну волос, и, главное, смеющиеся васильковые глаза с каким-то нездешним, длинным, миндалевидным разрезом.

В следующий момент сильные руки бесцеремонно схватили его, подбросили вверх и снова поймали, и легкомысленный звучный голос весело прокричал что-то непонятное и одновременно вроде бы немного и понятное, но подзабытое:

– Mon petit prince Zagorski!

Смущенный Алесь попробовал освободиться, но руки держали его крепко, а рот человека, пахнущий очень приятным табаком, целовал его лицо.

– Мы протестуем!.. Tout va bien! Tout va bien, mon petit fils!

Синие глаза смеялись, заглядывая в зрачки маленького звереныша, который съежился на руках, уклоняясь от чужих губ.

И тогда белый стегнул плетью коня и понесся в аллею, в мелькающие блики солнечных зайчиков, оставив далеко позади себя кабриолет.

Аллея разделилась на два полукруга из деревьев, и впереди, за клумбой, за кругом почета, встал дом, широкое крыльцо, окаймленное легкими арками, и белокаменная терраса, на которой стояла женщина в утреннем туалете.

Белый прямиком через клумбу подскочил к террасе, поднял Алеся и пересадил его через перила на руки женщине. Потом встал на седло и перебросил через перила свое гибкое тело.

– Ag, Georges! – только и произнесла укоризненно женщина.

И сразу прильнула к мальчику, внимательно заглядывая в его глаза серьезными, темно-серыми, такими же, как у Алеся, глазами. Говорила и говорила что-то гортанно-страстным и тихим голосом и лишь потом спохватилась:

– Он не понимает, Georges.

– Ai-je bien attache le grelot? Кони – мечта мальчишек. Вот я и прокатил.

– С самого начала и так по-чужому, Жорж…

– Черт, я и не подумал, – сказал смешливый.

И обхватил женщину и мальчика, прижал их к себе.

– Ну, поцелуй меня, поцелуй ее… Ну!

Женщина и белый говорили по-крестьянски. С сильным акцентом, но все же говорили, и это делало их более близкими.

– Поцелуй меня, – сказал белый.

Но мальчику было неловко, и он, наклонившись, поцеловал – совсем как Когутова Марыля попу – руку женщины, изящную, тонкую, казавшуюся особенно белой среди черных кружев широкого рукава.

– Facon de voir d’un chevalier… – засмеялся мужчина. – Я же говорил, что он мой сын, мой. К руке женщины прежде всего. Che-va-lier!

– Georges! – снова укоризненно сказала женщина.

Алесь во все глаза смотрел на нее. Нет, это была не она. У нее были маленькие руки и ноги, некрасиво тоненькая фигура. Но ее лицо с такими теплыми глазами, с таким спокойным ртом! Но каштановые искристые волосы! Все это было родным, лишь на мгновение забытым, и вот теперь всплывало в памяти.

И он вдруг каким-то неприкаянным голосом крикнул:

– Ма-ма!

Крикнул почти как крестьянский ребенок, на которого надвигается бодливая корова, крикнул, твердо веря, что вот сейчас мать придет и спасет. Крикнул и сразу застеснялся.

Ей только этого и надо было. Обняла, прижала к себе, начала шептать что-то на ухо. Но в нем уже росло возмущение и стыд, словно он изменил хате, рукам Марыли, глазам братьев. И он так разрыдался в этих тонких руках, будто сердце его разрывалось на части.

А она целовала.

Он плакал, ибо чувствовал, что пойман, что с этим шепотом для него кончается все прежнее.

…Его повели мыть и переодевать. И когда отец и мать остались на террасе одни, улыбка неловкости так и не сошла с их лиц. Избегая смотреть мужу в глаза, Антонида Загорская глухо спросила у пана Адама, стоявшего неподалеку:

– Что, пан Адам, как вам панич?

Пан Адам замялся.

– Правду, – тихо сказала она.

– Мужичок, прошэ пани, – решился Выбицкий, – но с чистым сердцем, с доброй душой.

– Ничего, – даже с каким-то облегчением вздохнула мать, – научим.

Отец беспечно захохотал, показывая белые зубы.

– Видите, пан Адам? Так легко и научим. Les femmes sont parfois volages.

– Эту идею подал ты, Georges. – Серые глаза матери повлажнели. – И ты не имеешь права…

– Ну, скажем, и не я, – возразил пан Юрий. – Скажем, отец мой, и нам нельзя было не послушаться.

– Но почему его одного?

– Самодурство. Возлагал на Алеся большие надежды. И ты знаешь, что он мне сказал перед дядькованьем?

– Говори.

– "Как жаль, что я не отдал в дядькованье тебя, Юрий! Возможно, тогда бы ты, сын, был человеком, а не принадлежностью для церкви и псарни".

– Это я снова ввела в Загорщине церковную службу. И он не любит тебя… из-за меня.

– Оставь. Глупости.

– Ну, а почему он не хочет дядькованья для Вацлава?

– Боюсь, что Вацлав ему безразличен.

– Второй внук?

– Я не хотел, Антонида. Я ведь только сказал о легкомыслии…

Мать уже улыбалась.

– Что ж поделаешь, Georges, если ты все видишь en noir.

Снова горестно задрожали ее ресницы.

– Забыл все. Забыл французский. А говорил, как маленький парижанин… Я прошу тебя, я очень прошу, Georges, не спускай с него глаз. Ухаживай за ним в первые дни, потому что ему будет тоскливо… Ах, жестоко, жестоко это было – отдать!

Пан Выбицкий деликатно кашлянул, направляясь к ступенькам, и только теперь пани Загорская спохватилась, подняла на него кроткий взгляд:

– Извините, пан Адам, я была так невнимательна. Очень прошу вас – позавтракайте вместе с нами.

– Bardzo mi przyjеmnie, – покраснел Выбицкий, – но прошу извинить, я совсем по-дорожному.

– Ах, ничего, ничего… Я вас очень прошу, пан Адам.

Выбицкий неловко полез в карман и вытащил красный фуляровый платок, который напоминал большую салфетку.

Лакеи выкатили на террасу столик на колесиках, приставили его к накрытому уже обеденному столу. Мать начала снимать крышки с судков.

– Накладывайте себе, пан Адам, – сказала она. – Возьмите куриную печенку броше… Завтракать будем по-английски. Первые дни ему будет неудобно со слугами, бедному.

Эконом сочувственно крякнул, стараясь сделать это как можно деликатнее и не оскорбить тонкого слуха госпожи.

И как раз в этот момент появился в дверях Алесь в сорочке с мережкой – под народный стиль, – в синих шароварах и красных сафьяновых сапожках. Именно так, по мнению пани Антониды, одевались в праздник дети богатых крестьян, и потому мальчик не должен был чувствовать неудобства. Отец хотел было прыснуть в салфетку, но сдержался, помня недавнюю обиду жены. Поэтому он только указал на стул рядом с собой:

– Садись, сын!

Алесь, обычно такой ловкий, медвежевато полез на стул. Смотрел на хрустящие скатерти, на старинное серебро, на двузубую итальянскую вилку, на голубой хрустальный бокал, в ломких гранях которого дробилась какая-то янтарная жидкость.

– Что это? – почти беззвучно спросил он.

– Го-Сотерн, – ответил отец. – Это, брат, такое вино, что и ты можешь пить.

– Вина не хочу. От него люди дуреют. Ругаются.

Выбицкий сокрушенно сморщился, и, увидев это, Алесь вдруг рассердился. Наконец, это была их вина. Ведь они сами довели его, а теперь еще учинили над ним эту пытку.

Поэтому он смело полез поцарапанной рукой в хлебную корзинку, положил кусок на свою тарелку и ложкой потянулся к тарелке отца, испытывая чувство, близкое к отчаянию.

– Ешь, ешь, сын, – спокойно сказал пан Юрий. – Подкрепляйся. Давай мы и тебе тарелку положим.

Но маленький затравленный "мужичок" уже нес ко рту самый большой кусок. Ему было неудобно, и потому он оперся левой ладошкой о край стола, а когда оперся, из-под этой ладошки упал на пол подготовленный кусок хлеба.

Мальчик начал медленно сползать со стула под стол. Сполз. Исчез. А потом из-под стола появилась голова.

Сурово, с чувством важности момента, молодой князь поцеловал поднятый с пола кусок и серьезно сказал:

– Прости, божечка.

И уже совсем по-хозяйски мальчик добавил:

– Будьте ласковы, отдайте это коню.

Пан Адам мучительно покраснел. Неловкость царила долго. Отец, все время поглядывая на мать, начал объяснять Алесю, что так делать нехорошо, что у них это не принято, и вид у него, очевидно, был хуже, чем у Алеся, потому что мать вдруг засмеялась.

Неловкость исчезла. Все засмеялись, да только смех еще звучал не очень весело.

– Что же вы, например, ели сегодня на завтрак, мой маленький? – спросила пани Антонида.

– Сегодня… на завтра? – недоумевая, переспросил Алесь.

– Антонида, – сказал пан Юрий, – если можешь, говори по-мужицки.

– Что ты ел сегодня на… сняданне? – спросила мать.

– Крошеные бураки, – басом ответил медвежонок. – И курицу ели… Зарезали по этой причине старого петуха… Марыля сказала: "Все равно уж, пускай хоть панич-сынок помнит".

Мать улыбалась, ее забавляли "крошеные бураки".

– Жорж, – сказала она, – неужели старый петух для них праздник? И как он мог жить с ними? Зачем такая жестокость со стороны старого Вежи.

Отец помрачнел.

– Я виноват перед тобой, Антонида. Он лишь намекнул слегка, что Алеся желательно отдать в дядькованье. Остальное додумал и решил я. Когуты – лучшие хозяева. Мастера. Честные, здоровые люди.

Его сильные руки сжали край скатерти.

– Видишь, ты и все считали меня легкомысленным. Я не хотел, чтоб сын пошел в меня. Я хотел, чтоб он был сильным, весь от этой земли. Пусть его не кормили каплунами. Ты посмотри на большинство его ровесников – изнеженные, немощные. Всегда хорошо делать так, как делали деды. Они были не совсем глупы. Я хотел, чтоб из него вырос настоящий господин, сильнее холопов не только умом, но и телом.

Помолчал. Затем сказал:

– Сын графа Ходанского, дражайшего соседа, едет дорогой среди льнов и всерьез говорит, что мужички будут с хлебом. Какой из него будет хозяин? Какого уважения ему ожидать от крепостных? А этот будет иным. Несколько лет среди землеробов, простая, здоровая пища, много воздуха, физические упражнения, размеренная жизнь. А лоск мы ему вернем за какой-то год.

Хитровато улыбнулся в усы.

– Поел, сынок? На вот тебе. Это засахаренные фрукты. Их называют цукатами. Можешь взять к ним чашечку кофе.

Густая коричневая струя потекла в маленькую, с наперсток, чашечку. Мать с интересом, даже немножко брезгливо следила за тем, как сын берет загорелой рукой цукат, настороженно кладет в рот.

То, что первое попало на язык, понравилось Алесю – сахар, который иногда привозили детям и в Озерище. Но дальше зубы завязли в чем-то непонятном – груша и не груша – и потому неожиданном и гадком.

Он выплюнул цукат под стол.

– Невкусные твои… марципаны.

Лицо отца помрачнело, когда он увидел, что на глазах матери выступили слезы.

– Ты неправа, Антонида, – сказал он. – Я счастлив за парня. У его товарищей желудок уже теперь навсегда испорчен сладостями. А этот будет, если понадобится, переваривать железо. Быстроногий, ловкий, здоровый. Надо же кому-то тянуть по земле род следующее тысячелетие.

И он привлек жену к себе, поцеловал в висок.

– Ah, Georges, – сказала она, – иногда ты такой, что я начинаю любить тебя безмерно.

Отец поднялся.

– Пойдем, сын. Буду тебе все показывать. А вы оставайтесь здесь, пан Адам. Сегодня докладов не будет ни у вас, ни у главного эконома. Посидите здесь с женой, попейте кофе… Кстати, жалованье получите через неделю за все три месяца.

– Что вы, князь, – покраснел Выбицкий, – и так бардзо задоволёны! Что мне надо? Я один.

– Ну вот и хорошо… Пойдем, Алесь… Что вначале – сады или дом?

Алесь уже был сыт домом. И потому сказал:

– Сады.

Они спустились с террасы на круг почета и углубились в одну из радиальных аллей. Только здесь Алесь почувствовал себя лучше, потому что все вокруг было знакомым – деревья, трава, гравий под ногами.

Какое-то время шли молча. Потом отец как-то даже виновато сказал:

– Ты ее люби, Алесь… Люби, как я… Она твоя мать… Ты не смотри, что она строгая… Она, брат, добрая.

И его простоватое красивое лицо стало таким необычным, что Алесь опустил глаза.

– Буду ее любить… Что ж поделаешь, если уж так получилось.

Отец повеселел.

– Ну вот и хорошо… Ты не думай. Придет день постижения в юноши. К этому дню будут тебя, брат, шлифовать… с песком, чтоб не плевался… А потом, если только захочешь, будешь ездить и к Когутам, и в соседние дома. Я тебя ограничивать не хочу, не буду. Расти, как богу угодно. Это лучше… Коня тебе подарю – так до Озерища совсем близко будет, каких-то десять верст. И помни: ты здесь хозяин, как и я. Приказывай. Приучайся. Я думаю, будем друзьями… А за Когутов не бойся, им будет хорошо.

– Я и тебя буду любить… отец.

– Ну вот и хорошо, брат. Пошли.

Аллея вывела их через парк и плодовый сад к длинным серым строениям под черепицей. Строения окружал глубокий ров, заросший лопухами и крапивой. На самом дне струилась вода. Подъемный мостик лежал над рвом.

– Здесь псарня и конюшни, – сказал отец.

На манежной площадке гоняли на корде коней. Англичанин-жокей, длиннозубый и спокойный, как статуя, стоял на обочине, пощелкивая хлыстом по лаковому сапогу. Невозмутимо поздоровался с отцом за руку.

– Что нового, пан Кребс?

– Этот народ… – англичанин отвел в сторону сигару, зажатую между прямыми, как карандаш, пальцами, – ему б ездить по-цыгански, безо всякий закон… Сегодня засеклась Бианка.

– Может, оно и лучше, – сказал отец. – Я всегда говорил вам, что надо готовить к скачкам Змея.

– О, но! – запротестовал англичанин. – Сложение Змея не есть соответствующее сложение. Посмотрите на его бабки. Посмотрите – Мери его мать, посмотрите на ее калмыцкую грудастость и, пожалуй, вислозадость. Но, но!

Из манежа собирались к ним конюхи. Старший конюх Змитер, обожженный солнцем до того, что кожа шелушилась на носу, как на молодой картошке, снял шапку.

– Накройся, – сказал отец. – Знаешь, не люблю.

Змитер притворно вздохнул, надел шапку.

– И не вздыхай, – сказал отец, – не подлизывайся. Чует кошка. Было тебе приказано бинтовать Бианку или нет?

– О, Змитер, бестия Змитер, – сказал англичанин, – хитрый азиат Змитер. Они все в заговоре, они не хотели Бианки, они хотели выпустить местного дрыкганта… совсем как сам господин князь Загорский.

Отцовы глаза искрились смехом.

– Что ж поделаешь, мистер Кребс. Тут уж ничего не исправишь. Видимо, будем выпускать на скачки трехлеток – Змея, Черкеса и Мамелюка.

И рявкнул на Змитера:

– Еще раз допустишь такое – не пошлю покупать коней, кукуй себе в Загорщине! – Вздохнул. – Подбери для панича кобылку из более смирных и жеребца.

– Глорию разве? – спросил Змитер.

– Чтоб голову свернул?

– Что вы, пан, не знаете, как ездят мужицкие дети? Они с хвоста на коня взлетают, черти, чтоб лягнуть не успел.

– А мне этого не надо, – сказал пан Юрий. – Мне надо, чтоб он за какой-то месяц научился ездить красиво, а не по-холопски. Потом дадим и настоящего жеребца.

– Хорошо. – Змитер пошел в конюшни.

Алесь взглянул на англичанина и неожиданно заметил, что глаза его смеются.

– Так это молодой князь? – спросил англичанин. – Будущий хозяин?

– Да, – ответил отец.

– Новый метла будет мести по-новому, – сказал Кребс. – Кребс пойдет отсюда вместе со знанием лошадей и строптивостью. А?

– Можно мне сказать, отец? – спросил Алесь.

– Говори.

– Вам не надо будет уходить отсюда, пан Кребс. Вы хороший. Вы останетесь здесь, и я вам буду больше платить.

Отец улыбнулся. Холодные глаза Кребса потеплели.

– Good boy, – сказал он. – Тогда и я буду любить молодой господин. Хорошо. Я научу господин ездить, как молодой лорд из лучших фамилий. – И, взглянув на пана Юрия, добавил: – И он никогда не будет заставлять старенького уже тогда Кребса поступаться совестью… и обманывать его. А Кребс сделает, чтоб трехлетки господина были лучшими даже в Петербурге.

Пристыженный отец отвел глаза:

– Вам не придется ожидать, господин Кребс. Я увеличиваю вам жалованье вдвое.

– Зачем мне это? – сказал Кребс. – Лучше не надо было настаивать на своем. Настоящий лорд не входит в сговор с конюхами против своего же знатока, который хочет сделать конный завод лорда лучше всех.

– Ну, хорошо, хорошо, Кребс, извини, – сказал отец. – Больше не буду. Делай себе, что хочешь.

Конюхи начали проводить перед ними лошадей.

– Ну, какую кобылку берешь? – спросил отец.

Среди всех Алесь заметил одну, маленькую и ладную, как игрушка, всю на удивление подобранную, чистенькую, будто атласную. Кобылка была мышастой масти, ушки аккуратненькие, копытца как стопочки.

– Эту, – показал на нее Алесь.

Англичанин оживился:

Назад Дальше