Он тронул коня и начал огибать костер, но вдруг остановился. И на лице его Алесь увидел несмелую и потому даже вызывающую жалость улыбку.
– Эй, – негромко сказал он, – это вам. – И, достав из переметных сум, бросил к ногам Алеся… змею. Змея шевельнулась несколько раз и замерла.
Алесь не отшатнулся. Ему впервые вот так поднимали нагайкой голову. Мгновение он и всадник смотрели друг другу в глаза. Потом черный отвернулся и дал коню шенкеля.
Спустя миг коня и всадника поглотил мрак. Словно их никогда и не было. Словно тьма родила их и тьма сразу же забрала.
Дети еще какое-то время стояли остолбеневшие и смотрели во тьму.
Потом Алесь наклонился.
– Укусит, – с ужасом сказал Павлюк. – Не бери ее.
Алесь отмахнулся и поднял змею, схватив ее возле головы.
Подошел к костру. И только теперь Кондрат удивленно цокнул языком.
Змея была деревянной. Такие обычно мастерят люди, люто и упорно страдающие от безделья. Из длинной палки, рассеченная почти насквозь глубокими вырезами – через каждые четверть дюйма – и укрепленная по бокам, спине и животу жилами во всю длину, она даже была покрашена. Спина и бока змеи были пестрые, живот – желтый. Кое-где бока и разинутая пасть были тронуты густым кармином.
Мальчик шевельнул рукой, и змея начала изгибаться, совсем как живая. Сходство было таким полным, что Павел брезгливо плюнул.
– Дай, – сказал Алесю Андрей.
Они снова уселись вокруг костра и начали рассматривать чудовище.
– Даже жало есть, – сказал Кондрат. – И глаза. Во, погань!
Андрей вертел змею в руках. Потом плюнул и бросил ее в огонь. Жилы, видимо, начали коробиться, потому что змея снова стала выкручиваться и извиваться. Хищно поднимала голову и едва не становилась на хвост.
– Зачем ты ее? – спросил Кондрат. – Можно было б соседских девок пугать.
– Да ее в руки взять гадко, – отозвался Павел.
– И это, – вслух подумал Андрей. – Да еще и неизвестно, что за человек был. Черный весь. А конь злой, как дьявол.
Змея все еще выгибалась, охваченная огнем.
– Нет, хлопцы, – убежденно сказал Андрей, – с Раубичем что-то не так. Может э т о т как раз по его душу приехал. Недаром на его огонь направился… Тут уж добра не жди, когда по ночам т а к и е шныряют вокруг по болоту и с окон глаз не сводят… Приедет вот такой ночью, обнимет хозяина, и исчезнут оба… Вы глядите не рассказывайте об этом никому, а то поп епитимьями замучит.
Кондрат сел на корточки и начал разгребать угли, а потом золу.
– Готова, – сказал он, выкатывая на траву одну картофелину за другой. – И плюньте вы, ребята, на эти побрехушки. Страшно будет до ветру в кусты сходить. Ешьте вот лучше.
И первый оскреб картофелину до розовой кожуры, разломил – пар так и повалил из рассыпчатого разлома – и, бережно посолив, начал есть.
Ели бульбу с тонкими ломтиками сала. Это было так вкусно, что все уплетали, аж за ушами трещало. Павел – этот вообще не тратил времени на то, чтоб очищать картошку, и потому весь рот у него был черный, как у злой собаки.
– А ты не говори, – сказал наконец Андрей. – Побрехушки-побрехушки, а такие вот, как этот, болотные паны часто по ночам летают. Гаврила из Драговичей врал, думаешь?
– А я и не слышал ничего, что он там баял, – сказал Кондрат.
– Так ты расскажи, Андрейка, – попросил Павел.
Андрей кашлянул, собираясь с мыслями.
– Гаврила этот с разрешения пана охотится. Когда там старому Загорскому-Веже утки понадобятся или еще что, так Гавриле говорят. И вот пошел он однажды в пущу и заблудился. Видит, что до утра все равно дорогу не найдет, и решил заночевать. А вокруг трясина, так он выбрал сухое место, разложил на нем костерок и сидит греется. Начал было уже дремать. А тут выскакивает из темени какой-то пан, худой, верткий и лицом темноватый. "Как ты, мужик, смеешь на панской дороге костер жечь?! Здесь паны скоро будут ехать!" – "Паночек, – взмолился Гаврила, – какая тут тебе дорога, когда одна трясина вокруг! Голову скорее сложишь, чем конем проедешь". Тот и слушать не стал, позакидывал в трясину головешки, те только зашипели, а сам побежал дальше. Гаврила стоит ждет. Вот, думает, напасть. Нехристь какой-то, басурман шутить надумал с христианской душой. А потом слышит – конский топот, визг колес. Катит карета шестериком, вокруг нее всадники. А сверху на карете бревно привязано. Крик, хохот, кони ржут. А паны – и в карете, и на конях – все черные, точно как этот, на вороном. Лица темные, волосы черные, одежда черная с золотом. И карета черная. "Сторонись, мужик!" – кричат. Тут Гаврила и понял – болотные паны. Катят по трясине, будто по сухому. Озорники!!! И так все ночи напролет гонять будут. Но Гавриле терять нечего, еще, может, и днем из трясины не выберешься. И он начал просить: "Мои вы паночки, мои голубочки, укажите дорогу, как мне выйти отсюда. Заблудился". Те хохочут: "Цепляйся сзади за карету". Гаврила уцепился, и они помчали, как пуля. Грохот, деревья по обеим сторонам валятся, хохот. Дух заняло. Звезды вот-вот ниже колес будут. И тут как раз над головой большой сук высокого дерева. Он – цап за него! Карета из-под ног рванула и помчалась дальше. Только кучер захохотал и крикнул: "Ну, твое счастье!" – да концом длинного кнута между ушей. Гаврила завизжал, но сук не отпустил. Держится, кричит "караул", зовет на помощь. А потом огляделся – он в своем дворе, висит на перекладине ворот. Жена из хаты выходит. Аккурат первые петухи пропели. И ему: "С вечера, говорит, пропал, холера. Зачем ты туда залез, чего горланишь, чего лопаисси, пьянчуга?"
Кондрат покачал головой и заулыбался – тоже вспомнил.
– С Гавриловым свояком еще хлеще было. Тот услышал от кого-то, что если не есть последние дни перед рождественским заговеньем, так можно увидеть "дедов". Так и сделал. А вечер темный, ноябрьский. Вот он лежит и видит – лезут через вершок для дыма… Вначале его отец, покойник, лезет, потом дед, потом прадед. Может, всех, до самого Адама, увидел бы. Но вот за прадедом лезет дядька. Святой жизни был человек, ни одной службы не пропустил. Вечно этой его святой жизнью малышу глаза кололи, когда, бывало, заберется в чужой горох или опары втихомолку наестся. Лезет дядька, лезет, почти весь уже пролез, но тут его что-то задержало: как ни дергается, не пролазит – и все. Оказывается, это у него к поясу борона привязана. Украл в земной жизни и даже на исповеди не покаялся. Тут Гаврилов свояк припомнил все муки, которых через дядькину святость натерпелся, да как захохочет. Ну, и все. Вылетели они все в трубу и исчезли.
Кондрат положил в костер большую сухостоину.
– Ложитесь все, хлопцы. Хватит.
…Улеглись. Андрей положил кожух рядом с Алесем, завернулся, тихо окликнул Алеся.
– Спит? – спросил Кондрат.
– Спит, – шепнул Андрей. – А ты заметил, что у Раубича огонь погас?
"И не сплю совсем", – хотел было сказать Алесь, но сразу провалился в такой глубокий сон, что не успел даже шевельнуть губами.
Все спали. Сухостоина медленно догорала. Туман поднялся из лощины и подступил ближе, будто хотел послушать сонное дыхание. Кони тоже тонули в тумане, и только их головы да длинные шеи возвышались над молочным, туманным озером.
IV
Полевая дорога ныряла в лощины, взбиралась на пригорки и снова извилисто падала вниз. И так было без конца, а вокруг лежала густо-зеленая, без единой проплешины, озимь, такая молодая и веселая на пригорках и бездонная в ложбинах, такая прогретая на солнце и студено-серая в тени, что захватывало дыхание.
Изредка посреди зелёного ковра попадались огромные, как дубы, дикие груши да у кринички в овраге серебрились ветлы.
И снова озимь, одна только озимь. А над ней, привязанные невидимыми нитями, трепещут жаворонки. А на земле, на всем ее густо-зеленом просторе, только одна подвижная точка: едет по дороге рессорный английский кабриолет, а в нем мальчик одиннадцати лет и тридцатилетний мужчина.
Мальчик в белой полотняной крестьянской одежде. Мужчина в чесучовой тройке, ботинках и широкополой соломенной шляпе…
– Может, вам шляпу отдать, панич? – Голос у мужчины с ясно выраженным польским акцентом. – Головку напечет.
– Не надо, пан Выбицкий.
– То добжэ, глядите. Нех тылько пани потом не ругает Выбицкого, если у дитяти заболит головка.
– Я коров на солнце пас. Так они иногда взбесятся от жары и оводов и мчатся, как бешеные, а мне ничего.
Пан Выбицкий смотрит на мальчика, и на его молодом лице появляется страдальческое выражение. "Дитя пасло коров… Езус-Мария!" Ему хочется сделать мальчику что-нибудь приятное, и он лезет пальцами в карман жилетки, достает конфету.
– На цукерэк.
– Зачем? – серьезно говорит мужичок. – Они денег стоят. Отвезите лучше своим детям.
– Но у меня нет детей, – растерянно говорит Выбицкий. – Совсем нет. Бери.
– Ну, тогда уж давайте.
Пан Выбицкий горестно качает головой. "Мужичок, совсем мужичок… И это сын князя Загорского! Наследник почти двадцати девяти тысяч семей, когда придет время… Глупый обычай!"
Выбицкому до слез жаль мальчика.
Так они едут и едут. А вокруг озимь, озимь и озимь.
Пан Адам Выбицкий еще шесть лет назад чуть не умирал от голода вместе с родителями. Был он из чиншевой шляхты, жил, как и большинство таких, земледелием. Но стал хозяином в несчастливое время.
…Даже год его рождения был годом черного неурожая. А потом пошло и пошло. Четыре голодных года, с двадцатого по двадцать четвертый. Год отдыха. А потом пять лет страшного падежа и мора, когда по всему Приднепровью осталась едва десятая часть коней и другого скота. Чтоб не умереть голодной смертью, довелось продать восемь десятин земли из десяти. Да и оставшуюся нечем было засеять, и она зарастала костерью, осотом и от чрезмерной кислоты хвощом. В двадцать четыре года Адаму пришлось уже так туго, что хоть с сумой иди. Тут его и подобрал Юрий Загорский. Экономом парня назначать было рано, и поэтому пан сделал его чем-то вроде приказчика и перекупщика с жалованьем в тридцать рублей в месяц да еще с панским жильем, одеждой и едой. С того времени Выбицкий ног под собой от радости не чуял.
Приказчик он был неопытный, но подвижной и, главное, безукоризненно честный, копейки под ногтем не утаит. И потому Загорский привык к нему и отпускать не хотел.
И вот теперь они ехали в господском кабриолете – сероокий панич в белой полотняной одежде, как последний мужик, и Выбицкий, горбоносый и костлявый, сожженный солнцем, но со старательно ухоженными усиками. Ехали молча, настороженно присматривались друг к другу.
– Что ж, паничу там нравилось? – спросил наконец Выбицкий.
– Очень.
– То ж я видел, что та хлопка так плакала, словно родного сына за свет провожала.
– Она не хлопка, она Марыля, вторая моя мать.
Пан Адам покачал головой.
– За что же это вы их так уважаете, панич?
– За то, что они трудятся, как Адам и Ева, – заученно сказал мальчик. – Пашут землю и прядут лен.
Выбицкий вздохнул:
– Э-эх, панич! Прошло то время, когда на земле были только Адам и Эва. Прошло и не вернется. Теперь над Адамом и Эвой царь, потом губернатор, потом ваш ойтец, а потом я, полупанок.
На губах его появилась ироническая улыбка.
– А они над всеми нами посмеиваются, потому что пока ничего больше не могут сделать. Про царя не слыхал, а губернатора, как они говорят, кулагой облили. Князь, по их выражению, "лярва, хоць і ў барве". А я вообце "или пан сам пан, или пан у пана служит?", "на ноге сапог скрипит, а в горшке трасца кипит". Так что никогда вам, панич, не быть мужиком, а мужику не быть паном. И потому пора вам забыть о том, что вы играли с холопскими детьми в бабки. Время учиться господствовать… Никогда им, к сожалению, не быть вольными. Всегда над ними будет пригон. Человек – это такая холера, что придумает…
– А белый жеребенок? – спросил Алесь и похолодел весь до кончиков пальцев: понял, что чуть не ляпнул лишнее.
– Какой белый жеребенок? – спросил пан Адам, внимательно глядя на Алеся.
– Камень вон у оврага, – неловко вывернулся Алесь. – Лежит в траве, словно белый жеребенок.
– А-а, – протянул безразлично Выбицкий. – Так это, панич, скорее на белую овцу похоже.
Его глаза почти незаметно смеялись.
– Так, значит, учили вас там, панич?
– Учили.
– Вот и хорошо. По крайней мере не спутаете льна с пшеницей.
– Не спутаю.
Они снова замолчали. Теплый ветерок повевал в лицо, кабриолет мягко покачивало. После почти бессонной ночи Алеся клонило в сон, и наконец он задремал…
…Не было уже ни озими, ни жаворонков над нею, ни солнца. Была ночь. И туман, и длинные лошадиные шеи над белым озером. Как тогда, в полузабытьи в ночном, он подступал почти к ногам, этот туман, и из тумана постепенно вырастали, выходили на пригорок, как на берег, удивительной красоты белые кони. Молчаливые белые кони, которые медленно перебирали ногами. Он один лежал у наполовину погасшего костра, а кони стояли вокруг него и часто, ласково наклоняли к нему головы и дышали теплом, а их глаза были такие глубокие и такие добрые, какие бывают лишь у матери, когда она глядит на ребенка… Кони стояли и печально, нежно смотрели на него, а между ними стоял еще мокрый белый жеребенок со смешным толстым хвостом… И это было такое непонятное счастье, что Алесь едва не заплакал. А молочный туман сбегал с земли, как вода, и всюду были белые… белые… белые кони…
…Во сне он почувствовал – что-то изменилось, кабриолет стоит – и проснулся от неясной тревоги.
Вокруг снова были озимь и жаворонки. А по этой озими издалека кто-то ехал к ним на чалом коне.
– Почему остановились? – спросил Алесь.
– Да вот он позвал…
– А что это за важный такой пан, что дороги ему нема?
– А это жандармский поручик Аполлон Мусатов… И что из Суходола его принесло, да еще одного?
Всадник медленно приближался по зеленому руну. Боялся, видимо, кротовых и хомячьих нор. Иногда почти из-под самых копыт вспархивали испуганные жаворонки, конь прядал ушами, но, покоряясь властной руке, как по струнке, двигался к дороге.
Наконец всадник подъехал к самому кабриолету. Алесь увидел узкие зеленоватые, как у рыси, глаза под песочными бровями, хрящеватый нос, бакенбарды и маленькие, но уже щетинистые усики. Лицо было бы грубым, если б не вишневые губы и совсем юный румянец тугих щек.
Этот человек плохо загорал: лицо было того же цвета, что и треугольник груди под расстегнутым воротом голубого мундира.
Но интереснее всего были руки: цепкие, очень характерные, скрыто нервные, со сплюснутыми на концах, как долото, пальцами. Одна рука сжимала поводья, другая гладила загривок коня.
Поперек седла лежал длинный английский штуцер; два пистолета были небрежно засунуты в переметные сумы.
– Добрый день, Выбицкий, – сказал поручик.
– Добрый день, господин Мусатов.
Рысьи глаза Мусатова ощупали коня, кабриолет, фигуру Алеся.
– В вольтерьянцев играете? – спросил поручик. – Смотрите, привыкнет вот такой ездить, а потом попробует и вас вытолкнуть.
– Это князя Загорского сын, – словно извиняясь, сказал Выбицкий. – В Озерище был в дядькованье.
В глазах Мусатова появилась искра заинтересованности.
– Польские штучки, – сказал он.
– Что вы, господин Мусатов! Загорские из коренных здешних… испокон века православные.
– А сами в католический лес глядят.
– Побойтесь бога! В какой лес?! – Выбицкий был откровенно обижен и за себя, и за господ.
– А почему же этот старый Загорский-Вежа приказал младшего брата вот этого парня в костеле крестить? Скандал был на всю губернию.
Выбицкий опустил глаза.
– Я человек маленький, не мне знать намерения старого господина. Но поймите и вы: человек он старосветский, с капризами.
– Екатерининских времен, – иронически добавил Мусатов.
– Его чудачества на деньгах стоят, – сказал Выбицкий. – Под каждым его капризом – тысяча рублей. Хватит всему Суходольскому суду. Так что не нам с вами его судить.
На мгновение умолкли. Звенели над зеленым руном жаворонки.
– Почему это вы едете не по дороге? – спросил пан Адам.
– Сейчас нам дороги не нужны… Ничего не видели?
– Нет, – встревожился Выбицкий. – А что такое?
Мусатов промолчал, лишь цепкая рука поправила штуцер.
– Черный Война снова в губернии, – сказал он после паузы.
Пан Адам подался вперед.
– Ворвался откуда-то, как бешеный волк, – процедил Мусатов. – Торопится резать, пока пастухи не опомнились. Два года не было – и вдруг каменем на голову.
– А говорили, что вы его тогда… подвалили… два года тому назад.
– Я коня его подвалил… В этот раз буду умнее. Его свалю, а на его коне ездить буду. И откуда он только таких коней добывает? Стрижи, а не кони.
– Не ездили б вы теперь, господин поручик. Этот не мажет.
– И я не промажу, – сказал Мусатов. – Ездил вот криницы в оврагах посмотреть: а вдруг где-то у воды дремлет… Черта с два.
– А напрасно. Из оврага далеко видно. А на одного и не надо много. Выстрел – и все.
– Много помогло егерям, что они не одни были?
– Да что, наконец, случилось?
– Позавчера утром обстрелял с пригорка неполный взвод егерей. В тот же день, вечером, задержал фельдъегеря от генерал-адъютанта. Почту сжег. Вчера встретил на дороге исправника с людьми и разрядил по ним ружье. Днем чуть не нарвалась на него земская полиция, но не догнали. Только хвост жеребца видели. А ночью Раубич сообщил – Война проехал через деревню.
– И все один? – спросил Выбицкий.
– Все один. Со времени последнего мятежа один. Ну, прощай, Выбицкий.
И стегнул плетью коня. Пан Адам смотрел ему вслед.
– Поехали, панич, – сказал он после паузы.
Кабриолет начал спускаться в лощину. Поручик мелькнул точкой на далеком погорке и исчез… Пан Адам сидел нахохленный и как-то странно улыбался.
– Раубич ему сообщил, – буркнул он. – Черного Войну, видите ли, им так легко сцапать… Не ты, брат, первый. Ло-ви-и-ли.
– А кто такой этот Черный Война?
Губы Выбицкого тронула едва заметная теплая улыбка.
– Люблю смелых, – сказал он. – Может, потому, что сам не такой. А Война смелый… И страшный. Ездит себе на вороном и стреляет.
– Зачем он ездит?
– Двадцать лет ездит. Всех остальных перебили, постреляли, по крепостям сгноили. А этот ездит… Последняя тень. Ни поймать его, ни купить… Как дух… Чтоб не спали…
Алесь понял, что Выбицкий больше ничего не скажет, и не стал расспрашивать дальше.
Снова мелькнула справа серебряная лента Днепра, более узкого в этом месте. Справа пошли леса. Молодые у дороги, они взбегали на возвышенность, постепенно делались все гуще, пока не переходили – на вершине гряды – в перестойную, дремучую пущу.